В ту пору барыня как-то запомнила про Машу – или уж ей самой надоело ее мучить, – нам жилось поспокойнее. Изредка зайдет кто из соседей или с деревни девушка к Маше забежит проведать ее, и дивуются все, что болеет Маша, а цветет, как маков цвет.
И стали ходить по селу слухи разные: одни говорят, что притворяется Маша, работать господам ленива, а другие – что тут замешалась недобрая сила. Ох, не раз и мне самой приходило это в голову: только молюсь, бывало, заступнице – заступи!
Плачу я, бывало:
– Вот, Маша, что люди про тебя говорят! Она молчит, словно не к ней речь.
– Что ж, дитятко? Тебе, кажись, все нипочем?
– Тетушка! – промолвила. – Есть у меня, может, кручина потяжелей!
А какая, не сказала.
А по деревне ропот: «Мы весь век свой на барщине; уж наши косточки болят, у нас дети калечатся, – некому приглядеть – и старый и малый на работе, а вот Марья дома нежится – что ж мудреного, что краше ее на деревне нету! Белоручки-то всегда пригожи!» (А Маша хоть тосковала, а свежая и пышная такая была.) И кричат: «Что это за болезнь такая, что не сушит, а красит?»
И до барыни этот ропот дошел.
Есть ведь такие люди на свете, что как только им жутко приходится, они и другого под беду норовят: словно им от чужого горя легче станет.
Барыня опять вскинулась на Машу, послала за нею: «Явись сейчас!» – «Не могу, – говорит Маша, – я больна!» Велела Машу силою вести. Повели ее. Барыня ее встречает, – бранит, корит, сама ей серп в руки дает да глазами на нее сверкает: «Выжни мне траву в цветнике! – и стала над нею. – Жни!» Маша как взмахнула серпом, прямо себе по руке угодила; кровь брызнула, барыня вскрикнула, испугалась: «Ведите ее, ведите домой скорей! Нате платочек – руку перевяжите!».
Привели Машу – господи, сумрачная какая! Сорвала с руки барский платочек и далеко от себя отбросила.
– Маша! – говорит ей Федя. – Не след тебе барыню так гневить. Если б это трущовская, ведь давно со света сжила бы!
Маша ничего на братнины слова, только у ней ярче глаза блестят.
– Сердита на тебя, – уговаривает все Федя, – а платочек свой дала, примочку сейчас прислала – пожалела тебя.
– Да, – промолвила Маша, – пожалела! Они, Федя, господа-то твои добрые, что и говорить, – они в головку целуют да мозжок достают!
Вздрогнули мы, услыхавши слова такие.
Вижу я, Федя себе затосковал крепко: где ласковость прежняя, добродушие веселое! Ходит угрюмый: все ему не по нраву, все не по нем; от работы отбился.
– Что, Федя? Что, голубчик? – спрашиваю.
– Да что, тетушка, тоска меня одолевает; просто свет белый не мил!
– Чего тоскуешь-то, Федя? Тебе ли тосковать? Ты ли не молод, не пригож?
– Правду, тетушка, Маша говорит: горемычное наше жигье!
– Что ж, Федя, слезами моря не наполнить!
– Да и слез-то не уймешь, – ответил.
Думала я, думала, чем бы горю помочь, да и надумала.
– Федя, – говорю, – пора тебе жениться, давно пора, дружочек. Коли тебе свои девушки не по сердцу, поехал бы ты на Дерновку, поглядел – там невесты славные!
– Дерновские все вольные, – отозвалась Маша.
– Что ж, что вольные? – говорю, – Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы только им жених наш приглянулся.
– Если б я вольная была, – заговорила Маша, а сама так и задрожала, – я б, – говорит, – лучше на плаху головою!.
– Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша! – проговорил Федя и в лице изменился. – Они тоже ведь люди божий, только что бессчастные!
Да и вышел с тем словом.
– Маша, – говорю, – дитятко, что ты ему все в уши жужжишь, – запечалила ты его.
– Есть у Феди свои глаза, свои уши, тетушка; сам он свою беду узнает. А ты-то, тетушка, будто не плачешься на свою судьбу? Сладко тебе живется, что ли?
– Эх, дитятко! Поплакала, погоревала я на своем веку – будет с меня! Я уж ни за чем не гонюсь, стара уж я, немощна – мне б только уголок теплый да хлеба кусок, – и довольна я! Не сокрушайся, – говорю, – моя желанная, что пособишь-то? Разве что веку своего не доживешь!
– Да хоть и умру, – промолвила. – Что тут-то мне, на свете-то?
Тоскливо так поглядела и руки заломила.
Поди, сговори с нею! Ты ее развеселить хочешь, а она тебя скорей запечалит.