Что еще хочу сказать про интеллигенцию?
Народ в большинстве своем неосторожный и поэтому опасный. И в газетах, и в книгах, и по радио говорят – в какое время живем! какое у нас окружение, как внутренние враги только и ждут, где бы мы свою слабость обнаружили. Ни на минуту нельзя было терять ни чувства ответственности, ни осторожность. И ко всем счет был один. Вот тебе, пожалуйста, маршал авиации Ворожейка, боевой генерал, войну прошел, а после войны получил 25 лет, и жене его Александре Александровне тоже 25 лет впаяли. За что? Дело было после войны, умер кто-то из очень больших людей, очень, ну и похороны, как полагается, торжественно, скорбно, с высокими почестями… А Ворожейка возьми и скажи: «Это, – говорит, – что, вот когда Сталин умрет, вот это будут похороны!» Все. Хоть десять раз маршалом будь, а за такие слова никто тебя по головке не погладит. Никто в бога не верит, рано или поздно мог, конечно, и товарищ Сталин умереть, но зачем говорить об этом, да еще при людях? Нет, ты мне ответь, мог он от этого высказывания воздержаться? Мог или нет? Я это специально спрашиваю, а то любят теперь вину на других сваливать, кто-то там виноват… Да никто не виноват! Кто тебя за язык тянул? Для тех, кто любил товарища Сталина и не мыслил себе жизни без него, а это был весь наш народ, такое высказывание было оскорбительным, и отвечать за него надо было по всей строгости. Кого тут винить? Да, но маршал как-никак, и обошлись с ним по справедливости, буквально, как только умер товарищ Сталин, чуть не на следующий день его выпустили. Три года только и отсидел, это из двадцати пяти! Я тебе таких примеров, когда люди сами виноваты, сколько хочешь, могу привести. И далеко ходить не надо. Вон видишь, наискосок особняк графа Витте, премьер-министром был при царе, министром финансов. Говорят, это он винную монополию в России ввел, до него кто хотел, тот и гнал, и для себя, и на продажу. Но речь о другом. Был в его особняке устроен Институт охраны здоровья детей и подростков, а во время выборов, естественно, агитпункт. И вот комендант этого особняка увидел, как к резной, грушевого дерева двери, чуть ли не лаком покрытой, прибили гвоздиками фанерку – «Избирательный участок по выборам народных судей и народных заседателей», номер и т. д. Увидел это дело комендант и в истерику: «Какой дурак повесил?! Убрать немедленно!» Сам же дощечку эту фанерную и сорвал. А зав. избирательным участком был очень серьезный товарищ из профсоюза. И пришлось коменданту отвечать сразу по двум статьям: и за клевету на советские профсоюзы, и за попытку сорвать избирательную кампанию по выборам народных судей и народных заседателей.
Была с Витте еще одна история, в фармакологическом институте, аптекарей готовят. Не помню, с пятого или с четвертого курса паренек, бледненький такой и вида жидковатого, прочитал два тома воспоминаний Витте… Три тома, говоришь? Он два прочитал, третий том не фигурировал. И вот под впечатлением от прочитанного стал он хорошо отзываться о Витте, а время было суровое, 50-й год. Обвинили его в пропаганде монархических идей. Так он еще спорить стал. На Витте покушение в этом самом доме было произведено, бомбу ему в трубу дымовую бросили, так обвиняемый пытался доказать, что покушение провела как раз монархическая организация «Союз русского народа», за то, что Витте был за ограничение царской власти. Следователь спокойно так ему говорит: поподробней о Витте расскажите. Тот рассказывает, как Витте Великий сибирский железнодорожный путь построил, привел для сравнения цифры по Турксибу, и ввернул – 85 процентов действующих сегодня железных дорог построено при царе. Следователь рассказ этот записал, дал прочесть, попросил расписаться… тот и расписался под своим приговором. «Если при царе так много железных дорог построено, то, значит, самодержавие лучше социализма?» А это уже агитация, это уже пропаганда. Ну и что из того, что факт? Факт сам по себе ничего не значит. Важно, в чьих он руках и какому делу служит. Если бы этот факт служил укреплению социализма, мы бы его нашли в трудах товарища Сталина, в речах товарища Кагановича, других вождей, а так получается, что это факт из арсенала наших врагов, явных и скрытых. Есть факты, а есть «фактики»… Это тебе только по одному особняку графа Витте пройтись, так историй не на один вечер хватит, а если про Дом политкаторжан вспомнить? Кто-то из наших прикинул, что из 142 квартир были выявлены и обезврежены 134… Сам помню, как за ночь по пять машин на этот дом в наряд выходило… «Эмочки», легковые…»
Низменное положение бывшей столицы империи лишает жаждущих сполна и разом лицезреть ее грандиозность и великолепие той удобной и возвышенной точки, на каковую наравне с Парижем и Москвой и Санкт-Петербург с полным основанием мог бы рассчитывать. Приспособленный к обозрению как бы снизу город стремится подавить созерцателя не столько необычайной высотой шпилей и вознесенных к небу громадных куполов, не столько обилием и величием колонн, тесанных из цельного камня, литых из меди и чугуна, сложенных из мрамора, гранита, мягкого пудожского камня или какого-нибудь диковинного афганского лазурита, и даже не звоном медных колесниц в подоблачной выси, способным остановить дыхание у зазевавшегося путника…
…Летят над городом кони, лишь на мгновение касаясь невесомыми копытами величественных арок над темными площадями или фронтона Мельпоменова храма, чтобы оттолкнуться от поднятых в поднебесье камней и продолжить свой вечный полет…
Не зря расставлены по городу кони, смиренные державными всадниками или замершие в сильных руках нагих атлетов, не смущенных ни морозом, ни дождем, ни ветром. Взнузданные, укрощенные кони на мосту, некогда стоявшем на границе города, – приветный знак входящему в столицу из Архангельских, Вологодских и Ярославских краев!..
Много красот и символов собрала столица под своим тусклым небом…
Нет, сердце истинного знатока и ценителя прекрасного и в иных городах, и в иных далях найдет немало колонн, немало парящих в недосягаемой вышине ангелов. Арки, шпили, дворцы, соборы щедро изукрасили множество горделивых столиц, только где еще, кроме разве что тысячелетнего Рима, вы окажетесь в плену удивительных по тонкости замысла и верности исполнения каменных ассамблей, составленных из причудливых сочетаний пышных дворцов, безбрежных площадей, бессчетных мостов, обелисков, скверов, искусно соединенных разнородных зданий и зданий, сходных как близнецы, зеркально отражающих друг друга по разные стороны одной улицы…
Тем удивительней и загадочней, что в самом сердце города, бывшем и пуповиной его, и первым рынком, и первым портом в изначальные годы, образовалось пустынное пространство, унылое, как безлюдная сцена с недостроенной декорацией, именуемое площадью Революции. Устроенный на площади необъятный сквер не притягивает горожан ни обилием света, ни чистым ветром, свободно летящим сюда с Невы, ни простором, ни уединением… Одной стороной площадь выходит прямо на набережную перед огромным мостом, в семь прыжков перекрывающим Неву в самой широкой ее части, с двух других сторон обегают площадь летящие с крутизны моста трамваи, и лишь четвертой стороной ложится площадь к подножию двух огромных зданий, вытянутых в одну линию, как бы продолжающих друг друга и в замысле как бы предумышленных к соединению, да вот уже тридцать с лишним лет так и оставшихся разъединенными проемом, ничем не заполненным.
Обращенные фасадом к площади два исполинских здания символизируют собой разноглазие двух эпох, а равно и паралич административной воли, решимости в приведении их к единству: весь открытый ветру и свету, из прямых линий и строгих плоскостей, отринув мишуру украшений, не обремененный подробностями, геометрически ясный фасад Дома политкаторжан, как ласточкиными гнездами, облеплен балконами на верхних этажах, а на этажах пониже слиты балконы в трибуны-террасы, будто знал рисовальщик, как станут тосковать обитатели этого дома в замкнутом пространстве своего заслуженного мукой и каторгой жилища без сознания возможности в любую минуту шагнуть на балкон и бросить в толпящийся внизу, жаждущий света и правды народ живое, яростное слово, зовущее на борьбу, на подвиг, на самопожертвование… Иное дело дом рядом, как указано в новейших путеводителях, – «Дом повышенной монументальности», замысленный и осуществленный где-то в середине истекающего столетия. Изукрасив фасад великим множеством псевдогреческих колонн, выстроенных в два ряда, и даже поставив один ряд над другим, смелый мастер бросил вызов древним умельцам, способным соорудить, к примеру, один Парфенон, но водрузить его на второй такой же уже неспособным. На подновленном языке древних греков торжество новейшей эпохи провозглашает величественный портик из множества колонн – предполагавшийся центр так и не приведенных к единству разноликих зданий, вознесенный на громадный и по-своему тоже величественный параллелепипед, украшенный пилястрами, карнизами, архитравами, окнами полуциркульными и привычно прямоугольными, но в духе повышенной монументальности, вместо переплета использующими довольно красивые такие колонны, метра по два высотой, с простыми капителями. А вот фронтона у портика нет, вернее есть, но неожиданно скромный, плоский, в форме новенькой бескозырки, каковую вы получаете от старшины со склада и лишь начинаете, вертя в руках, размышлять, где и что следует приподнять, а что опустить, чтобы линия, обегающая белым кантом по краю, оставляла по себе впечатление приподнявшейся и замершей на голове волны… А может быть, этот плоский пустынный фронтон напомнит кому-то бритую голову новобранца?.. А может, он всего лишь арена, на которую так и не вышли наши гипсовые современники, неся в руках знаки гражданской и боевой доблести? Несметные числом колонны, покрывающие фасад дома, отделяют один от другого крошечные полубалкончики, на которые при желании и двумя ногами не ступишь, а до соседа, отгороженного величавыми выпуклостями, не докричишься и при пожаре. Впрочем, жильцам «дома повышенной монументальности» и нравы полагается иметь монументальные, исключающие порывистые поступки, быть может, и дозволенные для некоторых лиц в настоящем, но предосудительные с точки зрения будущего. Эпоха монументальности кончилась прежде, чем Дом политкаторжан в соответствии с монументальностью замысла должен был утратить свое исконное лицо и стать симметричным отражением левой части сооружения, упирающегося еще двадцатью восьмью колоннами в бывшую Большую Дворянскую улицу, ставшую в пору строительства дома для политкаторжан проспектом Крестьянской Бедноты, а в пору строительства «Дома повышенной монументальности» переименованную в улицу Куйбышева Валериана Владимировича.
Так и остались эти два дома стоять рядом, да не вместе, поскольку торцовая сторона дома для политкаторжан обращена к своему монументальному соседу некоторого рода округлостью, каковую легко принять за сжатый семипальный кулак, или по числу этажей за семиярусную боевую рубку какого-нибудь бронепалубного крейсера времен Октябрьской революции…
В портике, вознесенном над площадью, впрочем, как и в кубе, на котором он покоится, разместился проектировочный институт, не сумевший довести до ума свои собственные хоромы и теперь рассылающий в ближние и дальние края чертежи для дальнейшего устройства незанятых еще или уже очищенных от старых построек мест…
Как это случилось, что площадь в центре города, прославленного гармоническими ансамблями строений, оказалась ареной столь наглядной двусмысленности?
Впрочем, давно пора оставить опасную привычку задавать вопросы истории, если ответ, того гляди, придется держать самому.
Видно, на роду было написано этой низменной плоской земле, затоплявшейся в каждое порядочное наводнение и служившей боевым предпольем грозной Петропавловской крепости, быть обширной ареной исторических причуд.
Только никто за полтораста лет так и не собрался атаковать грозную крепость ни с моря, ни тем более с суши, но государство, особенно твердое в неукоснительном исполнении бессмысленных предписаний, бережно сохраняло от обустройства и заселения гласис крепости, обширное и пустынное пространство на подступах к рвам, окружавшим Кронверк с Петербургской стороны. Центр города давно уже перекочевал за реку, в Адмиралтейскую часть, и жители успели прозвать опустевшее и продуваемое ветрами место Сахарой, а государь, чья дорога на излюбленные Елагины острова лежала сквозь означенную пустыню, никак не мог охватить ее своим государственным умом. Зато когда монарший взор в середине прошлого столетия то ли провидением, то ли кем из близких, кативших с государем в несчетный раз сквозь пыль и запустенье, был обращен на крепостное предполье, давным-давно утратившее свой фортификационный смысл, государь тут же высочайше повелел об устройстве на всем гигантском пустыре парка. Монаршие распоряжения исполнялись в ту пору резво и точно, был порядок при Николае I! И уже через год по шоссированным аллеям парка прогуливались и прокатывались самые именитые и достойные граждане; первое время даже по преимуществу аристократия. Но вскоре порядочные люди как-то отвернулись и уступили это место под тюремными стенами усердно посещавшему парк народу.
За трамвайными путями, убежав с площади, спрятался за деревьями и высокими кустами сирени причудливый, как дорогая игрушка, исполненный в самом модном для начала века стиле особняк любимой балерины великого князя. Сам же великий князь, поддерживая тесные узы не только с Терпсихорой, но и с Евтерпой, почти обессмертил свое имя, подарив простому люду замечательную песню «Умер, бедняга, в больнице военной…» и оставив людям более тонкого вкуса и чувств романс «Растворил я окно…». Его помпезный особняк, последнее в столице строение триста лет царствовавшей фамилии, по праву занят Институтом по изучению мозга и прячется за домами политкаторжан, неподалеку от заключенной в кирпичный футляр избушки основателя города и в семи минутах неторопливой ходьбы до особняка известной балерины…
Другой угол площади упирается в парк, где за прозрачными кулисами высоких деревьев едва виднеется памятная всем арена, где белой ночью, под утро 13 июля была сыграна без зрителей одна из самых знаменитых трагедий, потрясшая души современников и погрузившая отечество на многие годы в молчаливое оцепенение.
Могучая как крепость кирпичная подкова заняла нынче Кронверкский плац, где в соответствии с вдохновенно сочиненной и предписанной к исполнению самим государем процедурой были подвергнуты гражданской казни и шельмованию 97 офицеров, дерзнувших усомниться в том, что цари поставляются от бога, и возжелавших сообщить незыблемый смысл словам «законность» и «справедливость». Изможденные полугодовым заточением, страшно изменившиеся, но без трепета и даже с торжеством шли они к своей судьбе в виду осевших и полуобвалившихся земляных валов, так никогда и не понадобившихся полубастионов, на которых теперь заканчивалось строительство помоста с двумя столбами и перекладиной для пятерых, милосердно избавленных государем от четвертования, как того требовало Особое совещание, и приговоренных только лишь к повешению. Они видели, как какой-то молодец, ухватившись за петлю почти готовой виселицы, повис, пробуя крепость веревки, с которой всего через час после казни снимут облаченных при жизни в белые саваны покойников, а придушенная Россия будет болтаться еще невесть сколько… Государь, открывая новую эпоху в истории мелочного деспотизма, чувствуя себя наследником и продолжателем не знавшего мелочей Петра, не только начертал план расположения войск во время казни, но и предписал: кого и когда выводить, кому за кем идти, поскольку конвойных на преступника определить, кому приговор читать да сколько колен похода бить для вящей строгости, когда все уже будут на местах…
Дымились костры, готовые принять и обратить в пепел покрытые славой мундиры героев, спасших отечество от иноземного посягательства да не сумевших уберечь от доморощенного тирана…
В этот утренний час не было зрителей у этой, быть может, самой пышной из всех казней, что знала и помнила Троицкая площадь и ее окрестности. Лишь богопомазанный устроитель зверского спектакля не спал в Царском Селе, получая каждые полчаса от запаренных скачкой гонцов сведения о том, как идет премьера…
«…исполнителя я только в Новгороде видел, вечно пьяный ходил…»
Издревле в память о пролитой крови, в память о подвиге человеческого духа, презревшего деспотизм частной жизни, ставил народ кресты, часовни, храмы…
Вот и здесь, между бывшим Кронверкским плацем и площадью Революции, тогда все еще Троицкой, в 1906 году, надо думать, по недосмотру лиц, призванных сберегать душевный покой самодержавных правителей, поднялся храм, храм милосердия, госпиталь, геометрическим рисунком двух своих корпусов повторивший расположение выстроенных в два каре армейских и гвардейских офицеров, приговоренных к ссылке и каторге.
Притупилось недреманное око и духовных пастырей, если с высокой стены госпиталя смотрит на нас Владимирская богоматерь, смотрит карими глазами княгини Волконской, по прихоти юного Кузьмы из Хвалынска, отринувшего тысячелетний византийский канон, предписывавший светлоокой изображать заступницу за род человеческий.
Смотрит Владимирская богоматерь в умилении сердца, укрытая копотью и пылью от глаз борзых холопов, готовых свою безмозглую преданность чему угодно и кому угодно, свой единственный капитал, поддержать и приумножить доносом и на саму Богородицу…
«…Из всех арестов, обысков мало что запомнилось. Думаешь, это все неповторимые картины… Ничего подобного, все одинаково. Берешь управхоза, дворника, они же проходят как понятые, пошлешь узнать, дома ли представляющий интерес гражданин или гражданочка, потом уже с этим же управхозом идешь, на него люди открывают спокойней, хоть и ночь… Были, конечно, и неприятные случаи, стрелялись люди. Звоним: «Откройте!» – а там выстрел. С одной стороны, конечно, брак в работе, а если с другой посмотреть… Ну, был бы он ни в чем не виноват, зачем стреляться? Ко мне постучись хоть ночью, хоть утром, я же не буду стреляться, и ты не будешь… В коммунальных квартирах работать было трудней, особенно в больших; приходим, а нужного человека нет. Что делать? Звонит старший дежурному по управлению, по оперативной связи, так и так… А что тот может сказать, войди в его, дежурного, положение! Только одно и гавкнет: «Вляпались, вот и сидите, ждите!» Это уже называется – засада. Один раз мы так в засаде два дня просидели, а дельце-то чепуховое, библиотекаршу какую-то брали. Тогда порядок был какой? По всем библиотекам рассылают списки: такие-то и такие-то книги или таких-то писателей из обращения убрать, изъять, сдать по акту или уничтожить. Срок давали – 24 часа, потом добавили, но больше 72 часов, то есть трех суток, все равно не давали. Трое суток – куда ж больше-то! То, что на полках стоит, это просто, сняли и ликвидировали, а то, что на руках, что выдано?.. Тут, конечно, побегать надо. Вот и бегали, как зайцы, иногда за одну ночь нужно было множество людей обежать и все собрать. А народ какой? Он взял книжку в библиотеке и поехал с ней в отпуск или в командировку, в вагончике чтобы не скучать. На дачу летом с собой тоже библиотечные книги вывозят… А то, бывало, и в больнице человек, а книга у него дома. Так надо было его в больнице найти, разыскать, умолить, чтобы ключ дал да объяснил, где искать… Один даст, а другой еще подумает… Если срок установленный прошел, а книги, внесенные в список, не заактированы, то привлекали библиотечных работников строго. Вот мы такую заведующую и ждали два дня, она моталась куда-то на Сиверскую или в Вырицу, пыталась найти какие-то журналы, а мы сидели в засаде и ждали. Тоска зеленая. Чтобы ты понял трудность положения, я тебе скажу, что по натуре я человек общительный и незлой. Я делал все культурно, вежливо, никогда ничего себе не позволял, я знаю, может, другие и вели себя недостойно, но это другие… Так вот общение у нас, у сотрудников, между собой как бы не поощрялось, не приветствовалось, думаю, что и на верхних этажах также. Приказали, выполнил, доложил. И не маши языком. Ну, не молча служили, живые же люди, но разговоры тоже были с оглядкой, ну, рыбалка, это сколько угодно, футбол, это пожалуйста, «Динамо» тогда отлично играло, и кино, кому какие артисты больше нравятся, тут даже споры были, кому Самойлов, кому Абрикосов, одни за Лемешева, другие за Козловского, это все равно как одни за «Локомотив», большие костоломы были, а другие за «Пищевик». Разговоров таких на два дня сидения носом к носу, знаешь, как-то маловато, а молча сидеть тоже вроде бы и неловко. Когда люди вместе соберутся и молчат, это первый признак вражды или тупости, нормального человека корежит, если молча вот так сидеть. Вот и решай задачу: с одной стороны, немногословие, сдержанность – это у нас поощрялось, а с другой стороны, и дураком деревенским неотесанным тоже выглядеть не хочется… Не любил я этих «засад», будь они прокляты, вот как раз из-за этих молчанок, или еще хуже, разговоров каких-то неестественных…
С телефоном был смешной случай. Вдруг по нашему телефону оперативного дежурного какие-то девчонки стали названивать. Я сидел помощником дежурного. Звонок. Я спокойно отвечаю: «Здесь Сережи нет, вы ошиблись». Опять звонок. «А разве вы не Сережа?» – «Нет, не Сережа, девочки, вы мешаете работать». Хиханьки и какой-то дурацкий разговор, вроде того: «усы у вас есть?» Я терпеливо их переспросил, куда они звонят, по какому телефону, они называют наш. Тогда я им говорю, забудьте этот номер раз и навсегда и никогда больше сюда не звоните. А они говорят: «А как же мы услышим тогда ваш голос?» А голос у меня действительно красивый, не они первые заметили. Я и пою прилично, в самодеятельности у нас украинские песни лучше меня никто не мог… «Солнце низенько, вечор близенько»… Иногда и на бис пел, особенно дуэт у нас был, Тоня Вилкова из секретной части, зав секретным делопроизводством, коронный номер: «ты ж менэ пидманула, ты ж менэ пидвила…» Но, возвращаясь к телефону… Опять девочки звонят и продолжают высказываться о моем голосе. Я им тогда уже строго говорю: или прекратите эти звонки, или сниму у вас телефон. Прошло часа два, не больше, опять звонят, адрес у меня уже к этому времени был, послал «эмочку» за ними, привезли. Велел их в коридоре посадить. Сидят. Вышел специально на них посмотреть. Лица нет, бледные, от страха даже плакать не могут. Да, думаю, ваше счастье, что я не Казбек Иваныч, от него бы вы так легко не отделались… Ничего с ними делать не стал. Подписал через три часа им пропуска и выставил на улицу. Даже разговаривать не стал. Был у Казбек Иваныча такой прием по профилактике. У нас же не только это… но и профилактика была. Вызываем человека, никаких ему обвинений, ничего не доказываем, а просто по-человечески говорим: «Вам, товарищ, нужно быть скромнее вот в такой-то и в такой-то области. Мы вас предупреждаем и надеемся, что разговор первый и последний. Можете быть свободны». Я заметил, что Казбек Иваныч приглашает на «профилактику», а часто даже не разговаривает. Продержит в коридоре часа четыре-пять и отпустит. Один раз я его так, между прочим, спросил: «Опять не успели по «профилактике» побеседовать, рабочего дня прямо-таки не хватает». – «Нет, – говорит Казбек Иваныч, – у меня такой метод. Что я ему могу сказать на беседе? Очень мало: не болтай, не мешай работать такому-то, не дискредитируй такого-то, отстань от жены такого-то… Все! А представь-ка, сколько у него самого мыслей, чувств и подозрений, пока он четыре часа у меня в коридоре простоит или даже просидит? Он же всю жизнь свою переберет по косточкам, он же все вспомнит, тысячу раз покается, столько всего передумает, что я ему и за десять бесед не расскажу. И что самое главное, он уходит и понятия не имеет, что я знаю, а чего я не знаю. Он уходит обязательно с предположением, что я знаю – все! Для этого я его и вызывал». Удивительный был человек Казбек Иваныч, резкий, крутой, никого не жалел и себя не жалел, и очень умный. Когда по пятьдесят – двести человек за ночь брали, обязательно вечером совещание, инструкция; все хорошо проводили эти инструкции, и начальники отделов и замы, а Казбек Иваныч лучше всех, после его накачки крылья вырастали… И простым умел быть, и веселым, на одном празднике пил вино из туфли Нади Власенковой, а туфелька у Надюши сорокового размера лодочка… Да, Казбек Иваныч, Казбек Иваныч, прост-то, прост, а цену себе знал.
Рассказать, как дневали и ночевали в управлении, как по неделям меня дома не видели?.. Начнешь рассказывать, только и оглядывайся, как бы лишнего чего не сказать. Ведь не только мы, но и те, кто на свободу выходил, тоже подписку давали о неразглашении. Ничего разглашать нельзя, все запрещалось, и про ход следствия, и про режим в лагерях, и о транспортировке, и вообще… Я думаю, что пересуд по «58-й», когда один срок кончался и тут же второй подкидывали, как раз и делался главным образом для неразглашения. Если выжил и вышел, разве удержится человек, чтобы лишнее не сболтнуть. Может быть, «лишнее» как раз и есть самое главное в его жизни и в моей, вот и получается, что на нашу с ним жизнь разом один крест поставлен. Он – враг, преступник, а я? Мне-то почему надо свою жизнь от людей таить?
Возьми Валентина. Мать его была крестной моей жены. Кончил резиново-технический техникум и был в 35-м году взят в НКВД, дневал и ночевал в «Большом доме», на повышение пошел на Сахалин, там до подполковника дорос. Слышишь, подполковник!.. Рюмин с подполковника на замминистра пошел, так-то… Приехал с Сахалина тихо-тихо, ни погон, ни пенсии, пошел на «Красный треугольник» помощником мастера, потом мастером сделали, умер, кажется, уже замначальника участка. Что о Валентине можно сказать? Человек честный и холодный, старательный, добросовестный и несколько ограниченный… Сколько раз я к нему подъезжал, так и не раскололся. Даже мне ничего не сказал. От врагов должен быть секрет, это я понимаю, а нам-то что ж друг от друга таиться, мы же – одна семья, все свои… Или вот ордена. Сейчас у нас какой, шестьдесят шестой, так? А несколько лет назад была затея – ордена отобрать. Выходит, зря их давали? Нет, зря у нас ничего не дают! На персональную пенсию тоже наши стали подавать, из райкома такой формальный, бездушный ответ: «…служба в органах не дает привилегий…» Всю жизнь давала, всю жизнь были почетом окружены и любовью всего народа, а как пенсия – так «не является…». Скажи, справедливо, а? Помню, комендант был в «Большом доме» до войны, четыре ордена Красного Знамени было, длинная такая фамилия еврейская. Полной фамилией любил расписываться, а квитанция о приведении в исполнение вроде квитанции подписки на газету или журнал, небольшая, и места для подписи мало, не больно-то разбежишься, так он умел всю свою фамилию до последней буковки уместить. Много таких квитанций подписал, потом и ему подписали… Что ж он, не знал, что работа его бесследно не проходит, что сам он тоже на краю, по лезвию ходит, рискует… и после всего этого – «не дает привилегий»!..
В целом я судьбой своей доволен, пусть чинов не нахватал, в скромном звании прослужил, зато жив…
Говорят – каждый труд почетен. Говорить-то говорят, а слыхал ты когда-нибудь, чтобы песня была, ну, хотя бы о конвоире, о конвойной службе? Когда канал Москва – Волга строили, там даже лучшие композиторы конкурс проводили на «Марш каналармейцев», а вот о конвоирах опять ни слова. И стихов о них детки на праздник не рассказывают, и в театре постановок нет. Хотя одну пьесу про перековку в лагерях на Беломорканале помню, на жизнь не похоже, но в воспитательном смысле очень полезная, руководство ее сильно поддерживало, во всех театрах шла…
Я за театральной жизнью не очень внимательно слежу, больше все с ребятишками, то в ТЮЗ, то на оперу пойдешь, то «Щелкунчик» посмотришь, сильней всего мне «Спящая красавица» нравится, три раза смотрел… А вот за одной фамилией режиссера, Жулак фамилия, очень внимательно слежу. Он у нас работал. Года четыре во внутренней охране был, потом недолго на оперативной работе, и все время в самодеятельности, постановки к праздникам, сценки смешные, так и пошел-пошел, в театральный институт поступил, или пристроили, уж не знаю, но отучился, все как полагается… Встретил я его, был такой плюгавого вида и морда, как у злого мопса, и смеялся не как люди, а как воробей охрипший: хри-хри-хри… А тут гляжу: веселый, счастливый, пальто нараспашку, прямо на улице руки раскидывает: «Здравствуй, друг!» – и смеется так, что прохожие оглядываются, для них и смеется… Я – как-никак боевой штык, мне завтра, может быть, с врагом лицом к лицу опять встречаться, и незачем совершенно на шумной улице вот так вот на себя внимание обращать. Во мне хоть и более ста восьмидесяти сантиметров, но я умею быть незаметным. Но это к слову. «Ну, как вы там?!» Жулак интересуется. «Здрасте!..» Что значит «как там»? Или он вправду ждет, что я ему сейчас оперативную обстановку буду докладывать, или мероприятия «по режиму», или кадровые новости? Я его спрашиваю: «Уточни – где там и что тебя конкретно интересует?» Смеется. «Меня, – говорит, – вспоминаете?» Здесь разговор другой, конечно, говорю, следим внимательно… Он на цыпочки поднялся и мне прямо в ухо: «Пасете, значит?» – и опять смеется. «Брось, – говорю, – про свои успехи расскажи». Шекспира постановку делал, то ли «Сон в летнюю ночь», то ли «Двенадцатая ночь». Я его спросил на подначку, из нашей жизни ничего не хочешь поставить? «Нет, – говорит, – у меня дарование комедийное». Да, пожалуй, с комедийным дарованием надо что-нибудь из колхозной жизни или про ученых… Потом он еще «Ночной переполох» ставил, спектакль. Наши обратили внимание, что ему нравятся названия, где слово «ночь» присутствует, словно память о тех временах, о молодости своей, когда ночью самая-то работа и была».