bannerbannerbanner
Другие люди

Михаил Кураев
Другие люди

Полная версия

XI

«…Ты за окно посмотри… Нет, белая ночь для чего-то людям нарочно дана, может быть, это еще до конца и не понято.

Я своего первого как раз в белую ночь, в конце апреля доставлял. Работы было много, с транспортом тогда еще туго было и кадров не хватало, дело прошлое…

Арест как проводится? Все зависит от личности, которую нужно арестовать, и от того, что можно найти у этой личности при аресте. Если он живет в какой-нибудь комнатушке, то два человека вполне достаточно. Ну, понятой еще. Если апартаменты или дача, дворец где-то, там целая бригада работает. Тут бригада не понадобилась.

Самый мой первый, даже фамилию помню, все помню до мельчайших подробностей, хоть сейчас с завязанными глазами пройду весь маршрут… Фамилия? Не суть важно, все у него было, была и фамилия у него, в свое время даже довольно известная в своих кругах. Шатен, рост средний, глаза стального цвета, глазницы глубокие, фигура склонная к полноте, возможен темно-синий костюм, пиджак двубортный, из характерных примет – подергивание правым плечом, жест такой, будто птица ему на плечо села, а он хочет ее толчком плеча согнать. Лицо круглое, подбородок скошенный, рот прямой, губы узкие… И так далее. А ведь сорок лет почти прошло! С трепетом приступал к самостоятельному заданию и ответственно. Волновался, конечно. Вообще-то, мне как бы не по чину было идти старшим на арест, но, я говорил, народу не хватало, и хотел все сделать самым лучшим образом…

Времени было в обрез, а я все-таки вырвался днем и успел маршрутик пробежать.

Что запомнилось? Днем, когда маршрут смотрел, около дома 61 на канале Грибоедова сильно гороховым супом пахло. А когда уже ночью его вел, на этом же месте, у дома 61, вдруг грибного супа сильный такой запах… И оба раза подумал: вот она – мирная жизнь, люди суп варят, а я по приказу, с оружием на врага иду…

Адрес такой: Большая Подъяческая, дом 9, вход с улицы, но неказистый, справа от подворотни, которая прямо посреди дома, небольшая дверь, вот тебе и парадный подъезд. Вошел, сразу направо три ступеньки вниз дверь в дворницкую, потом площадка, поворот налево, и сразу начинается довольно широкая лестница. На лестничной площадке два окна во двор, подоконники низкие. Мотаю на ус, бывало, что в окно делались попытки… От дома до Подъяческого моста через канал 125 шагов, потом направо до Кокушина моста две подворотни, дворников я предупредил, чтобы были ворота закрыты, от Кокушина моста до Сенного одна подворотня, от Сенного до Демидова тоже одна… Вполне приличный маршрут, вести можно. Самый опасный участок – это от канала до Мойки, от Демидова моста, считай, до Мойки 440 шагов и семь подворотен, два сквозных парадных подъезда и четыре двойных двора, один, с выходом на Столярный переулок, особенно нехороший. Ладно, вижу, что тебе неинтересно. Короче. Приходим. Третий этаж, этажи высокие, квартира старая, звонок интересный, сейчас таких не осталось, латунный такой набалдашничек в латунной такой луночке, за набалдашничек потянешь, в квартире молоточком по колокольчику… А еще были «Прошу повернуть!», металлические, вроде велосипедных. Два этих типа звонков самые распространенные в городе были, хотя приходилось частенько и стучать. Стучать я не любил, другое дело звонок, культурно, аккуратно, и нет лишнего шума.

Звоню. Открыли быстро, хотя была уже половина второго ночи. Я говорил, да? Открывает мужчина, роста небольшого, на голове платок носовой уголками подвязан, склонная к полноте фигура или не склонная, не поймешь, морда вытянутая, трусы, майка, на ногах валенки со срезанными верхами… Голова оказалась после бритья платочком завернута, в трех местах порезался. Смотрю на него и ничего не понимаю, зацепиться не за что. Неужели квартирой ошибся, перепутал от волнения? А то, что, кроме этого типа, еще в квартире полно народу может быть, к дверям сейчас припали, в голову не приходит. Салажонок… Это мне сейчас смешно, а тогда было не до смеху. Стыдно. Хлопнет сейчас меня дверью по роже, и что тогда? А сердце подсказывает: нет, не ошибся… нет, не ошибся… На всякий случай спрашиваю: «Такой-то и такой здесь проживает?» Он молча показывает рукой на дверь, где за матовым стеклом с морозными наведенными цветами, красивый узор, свет горит… А квартира интересная: прихожая вроде зала, а из нее шесть дверей и никакого коридора нет. Открываю, вхожу. Комната большая, но пустынная, кровать железная, этажерка с остатками пищи, на двух стульях чертежная доска положена вместо стола. Полное впечатление, что хозяин выехал, и совсем недавно. У меня душа упала. Опоздал! Пусто! Нет никого… А ведь только что был: койка помята, жильем пахнет, окурки, бутылки пустые, все на месте, а человека нет!.. Хорошо ты, братишка, службу самостоятельную начинаешь, бегать и бегать тебе еще на поводке… Но тут входит этот самый, с платочком на голове, дверь прикрыл и объясняет: я такой-то и такой… Представляешь! Вот как судьба иногда поворачивается! Ну, жилище такое, что обыск проводить одно удовольствие. Пока он одевался, мы уже все бумажки заполнили, протокольчик подбили. Оружие есть? Нет. Литература есть? Нет. Письма, ценные бумаги, деньги?.. Нет, нет, нет.

Только на этом впечатления не кончились.

Одевается мой крестник, смотрю – глазам не верю: костюм темно-синий, пиджак двубортный, фигура, склонная к полноте… И рост, действительно, средний. Когда я там на лестнице со своей высоты на него смотрел, конечно, он мелковато выглядел, а тут, когда я на стуле сидел, над столом его чертежным согнувшись над своим протокольчиком, смотрю – рост средний! Оделся он и вдруг плечом: р-раз, будто действительно птица ему на плечо села, и он ее согнать хочет. А для меня это как расписка, как последний знак – тот самый! Не сомневайся, брат, шагай смело! Полный вперед!

Выходим.

Направо за Садовой пожарная каланча, налево, за каналом, Исаакий, золотой шатер. Он хотел направо, на Садовую, а я его пускаю по каналу, у меня уже намерено. Набережная чем лучше? Пути отхода вдвое подрезаются, проходных дворов, парадных, перекрестков, переулков вдвое меньше, чем на любой улице. А как он увидел, что я его и через Подъяческий мост не перевожу, а по этой стороне пускаю, потому что на той стороне хоть и короче, а подворотен больше, он поворачивает ко мне лицо, а морда, как у покойника. «Отход подрезаешь?» Я ему за это тоже нервно: «Не разговаривать!», а сам удивляюсь. Разговорились. И что ж оказалось! Оказался из наших… Не совсем из наших, но из прокуратуры… Почему он и побрился, оказывается, заранее и в комнате пусто было, и семья от него как-то очень уж вовремя ушла. Явно человек готовился… В воду? Зачем ему в воду? Не смеши. Это сейчас – вода, а тогда вдоль всей набережной барки с дровами, плашкоуты с кирпичом, садки рыбные, лотки, плоты какие-то, черт знает что, так что свободной воды и посередке-то было немного, не то, что у берега…

Иду как-никак за старшего, волнуюсь. Со мной всего один вертухай из деревенских. В смысле физической силы вроде и ничего, а в смысле соображения, тут уж только на себя вся надежда.

Топаем по каналу, сзади вертухай подковками по белым пудожским плиткам чиркает, а мы рядом, вроде как приятели или коллеги, как оказалось, только уж он-то поопытней меня был, куда там!..

Плечом знаешь, отчего дергал? Пуля у него в плече была, испытывал неудобство. Говорил, что пуля лично от атамана Григорьева. Я припомнил, что кто-то у нас рассказывал, как метко стрелял Григорьев, ну и ввернул ему. Он мне возразил: «Стрелял бы, – говорит, – без промаха, так и пожил бы подольше…» И рассказал, как Никифора Александровича Григорьева лично свалил с одного выстрела Махно Нестор Иванович в отместку за Максюту…

Вышли к Певческому мосту, остановились покурить, дослушать его хотел, он мне еще два случая поучительных привел, как доставлять без эксцессов. Он в штатском, мы в штатском, стоим, беседуем. Мост, вода, тут уже совсем светло, хоть и ночь… Может, и Пушкин с Онегиным на этом месте стояли, теперь мы стоим…

Молодость… Пора первых впечатлений. Все в жизни важным кажется, все новое, все запоминается. Этого первого я часто потом вспоминал, не потому, что первый, не такой уж он, в конце-то концов, и первый, по правде-то говоря, первый мой, самый первый, застрелился, когда мы позвонили, а вот советы этого, с плечом простреленным, дельными оказались. И одно как бы жизненное наблюдение, рассуждение, тоже до сих пор вспоминаю, к специфике нашей не относится, можно и рассказать.

Он был старше меня, опытней, видит, что салажонок не в себе, напряжен, решил обстановку разрядить. Я, говорит, тоже поначалу боялся палец с курка убрать, а потом бабахнул раз сдуру, чуть ногу себе не прострелил да еще губы семь суток получил. После этого поумнел и успокоился. Теряешься отчего? Людей-то вон какая прорвища, и все разные, у всех свое на уме. Каждый со своей повадкой, физиономией, скрытыми мыслями, до которых другой раз так и не докопаешься… Как тут не растеряться! Я с ним согласился. «А вот пожил, посмотрел, побеседовал с людьми и так, и на допросах, и понял, что не такое уж пугающее в людях разнообразие. Не так уж они друг от друга и отличаются. Из чего все инструкции исходят, наставления, методики? Да из того, что подавляющее число людей в одинаковых ситуациях ведут себя похоже…» Заметил – не одинаково, а «похоже». Это он меня от шаблона предостерегал. «А тех, – говорит, – которые действительно на других не похожи, к которым общий подход не годится, их за версту видать, это раз, и по пальцам пересчитать, это два. В массе своей каждый человек есть хочет, спать хочет, жить хочет… Вот и соображай!»

Тогда я еще понять не мог, какой ключик передал мне мой первенький. В общем, был я тогда еще под впечатлением от человеческого многообразия, а со временем слова его всплыли у меня в памяти… Верно он подметил: каждый человек хочет есть, спать и жить…

А вот и конец этой истории с одним неизвестным. Докурили, это уже на Певческом мосту, я его спрашиваю: «Смешно получается, вроде я вас доставляю, а вы меня еще и натаскиваете. А?» Тогда он мне и открылся. «Я, – говорит, – когда увидел, что машины нет, что поведут меня, мелькнула мысль: прихлопнет меня эта оглобля с детским личиком… Без понятых пришли…»

 

Тут я себя хлопнул по лбу: мать честная! От нервного напряжения так лопухнулся. Салага, и есть салага!

Зашли тут же во двор Певческой капеллы, нашли укромное место, я планшетку достал, он сам за понятого расписался. Посмеялись, конечно, а потом уже серьезно потопали… Сдал я его без сучка, без задоринки и больше наяву, как у нас говорится, не встречал. Интересный человек, образование высшее. А многие скрывали, даже справками запасались, что у них пять-шесть классов всего. А ребята потянут, размотают, глядишь – высшее. И чего скрывать? Все таятся, таятся, а потом удивляются, что к ним так строго. Я еще понимаю, мне свое неполное нечего выставлять… Кстати, у Пильдина, если эту школу межкраевую не считать, шесть классов всего, а смотри-ка, я пропуска проверяю на ногах да, как бобик, территорию по три раза обегаю, а он сидит в кабинете с тремя телефонами, и это с шестью классами. Кто-то у него в кадрах есть, я даже точно знаю кто…»

XII

«…Как в органы попал? Да по-смешному, и опять же белая ночь, крестная моя!

Нельзя сказать, что я судьбой к концу двадцатых годов был обласканный, но и в обиде не был. Родом я из Порожкино, ходил пацаном на заработки в Ораниенбаум, там все больше в порту перехватить какую-нибудь работенку удавалось или на станции. Порт и станция там на одной территории. Так к флоту и прибился. А какой в ту пору флот? Даже Балтийское пароходство чуть не каждый год вывески меняло и не было сильным звеном в системе нашего водного транспорта. К слову сказать, на Каспии или в Архангельске еще хуже было. Не освободился флот еще от пережитков прошлого. А главных пережитков было два: пароходы и береговая служба. На «Рылеев» я на первый пришел, бывший «Инза», 1863 года постройки, дидвейту 64 тонны, освещение керосиновое, скорость считалась 8 узлов, только кто и когда на «Рылееве» эти 8 узлов видел? Стоял он на Гутуевском острове на правый борт завалившись и вспоминал, как еще недавно в Ладоге тонул… Да что «Рылеев»!.. Когда в 31-м году у нас новейшие лесовозы пошли собственной постройки, тоже никакой конкуренции составить не могли… Паспортная скорость была 8 да 8,5 узлов, а кто кроме «Мироныча» эти 8,5 показывал? Пароходы новые, а грех старый, то корпуса по обводкам неудачные, мощности машинам не хватало, поверхности нагрева котлов маленькие, приходилось, чтобы план выгонять, на форсированных режимах ходить, котлы и прогорали, не выдерживали. Вот тут и началось – вредительство! Новые корабли, а со старыми иностранными тягаться не могли. Основной фрахт иностранцы забирали, а мы окусывались. Такой флот. Старье, музей пароходной истории, самому молоденькому, пока свои строить не начали, было 15 лет, а большинство по 20–30 лет постройки, из прошлого века, считай, приплыли, никак утонуть не могли. Впрочем, и тонули, и бились подходяще. «Герцен» прямо в Темзе чуть «Лондон» не утопил. «Буденный» в Английском канале в какой-то пароход немецкий врезался. «Карл Либкнехт», крепенький пароход был, на Черное море его переводили, у тех совсем ничего не было, белые весь флот угнали, так умудрился этот «Либкнехт» у Константинополя, где маяков, да знаков, да указателей, как на улице городской, так он все-таки на мель залез. А особенно страшно было плавать на танкерах. Даже капитаны толком не знали правил перевозки нефтепродуктов, температуру вспышки нефти определяли по Брекену да на глазок, а нефть, я тебе скажу, это еще тот груз!.. Особенно легкая, это – самая огнеопасная, вроде бензина, а курили, где кто хотел. А главное, шли под нее и второй и даже третьей категории суда. Что делали? Первой категории мет наливного судна, под легкую нефть, а везти надо, раз-два, перевели из второй категории в первую галошу какую-нибудь, которая уже и своим ходом идти не может, и потопали под уздцы, на буксире значит. Регистр? Да какой регистр, если они даже за корпусами, за котлами смотрели из пятого на десятое. Наливному судну для безопасности напрессовка второй палубы нужна обязательно, кто за этим смотрел? Да никто!

Были и отсталые слои моряков, не хватало же ни матросов, ни кочегаров, особенно механиков, машинных специалистов. Меня, к примеру, дважды списывали на берег за отказ от работы. Я для себя так тогда решил: тонуть – ладно, здоровый, выкручусь, а гореть – здесь здоровье не поможет. Как меня на танкер – я в отказ. И не один я такой. Матросы по 5–7 судов за год меняли. От хорошей жизни, что ли? Когда плот развяжется, прыгаешь с бревна на бревно, только прыгнул, оно вниз, ты на другое, оно тоже вниз… Так и мы с парохода на пароход. Что ты хочешь, «Рошаль» чуть не три года на якоре простоял, у него якорь в грунт врос. Стали поднимать, паровые брашпили у него сильные были, на «Рошале», а не тянут, тянут, да только его самого носом вниз. Водолазами, водолазами якорь поднимали! Это же смех на весь флот… А то, что фарватер весь топляком забит, а в Петропорту только 600 затонувших барж, пароходов, плашкоутов? Уж на что «Ермак», краса и гордость русского флота, а с 18 года, с «Ледового похода», – с серьгой плавал. Он тогда транспорт «Оку» из льда выколупывал, то ли на маневре привалился, то ли льдами его прижало, только якорь «Оки» ему в борт впечатался, так он с ним и плавал чуть не до 24 года.

Я и на «Декрете» был, и на «Франце Меринге», и на «Софье Ковалевской», пароходики, надо сказать, изношенные до невозможности… Что я мог видеть? Кубрик, трюм, машина, палуба. Многого не увидишь, а были и легендарные успехи, и легендарная борьба, и факты, до сих пор составляющие украшение. Как «Ермака» после ремонта встречали!.. А каждый новый лесовоз!.. А как гремели «Красин», «Ян Рудзутак», «Смольный»… Все было. Уходят люди, и все забывается…

Тяжелое было положение на флоте, если уж с «морских кладбищ» суда стаскивали и пытались ремонтировать, если вместо кардиффа наш донецкий уголь пошел, и дороже и хуже, если вместо смазки – черт знает что… А с другой стороны, нездоровая бесхозяйственность тоже была налицо. Вот и поплыли миллионы рабочих рублей сквозь пальцы в карманы иностранных пароходных компаний, часть этих денег, конечно, попадала к пролетариату капиталистических стран, мы им работу давали, это факт утешительный, но силы нашего государства от этого крепли слабо. Стали, как говорится, вскакивать гнилые прыщи на теле советского торгового флота. Среди плавсостава наметился у многих определенный уход в кабак. Пошли разговоры о том, что техническое состояние флота якобы вообще не позволяет выполнять план перевозок без угрозы судам и экипажам.

Позиция эта, конечно, капитулянтская, по ней ударили таким лозунгом: когда техническое состояние судов не очень хорошее, когда материальная база старая, тогда возрастает роль социалистической дисциплины. А на ряде судов и на отдельных участках береговой службы развал дисциплины и ответственности. Тут и вскрылось, что главная причина аварийности, невыполнения плана перевозок и ремонта, прежде всего, в разболтанности личного состава и серьезной вине командного состава. С двух сторон и взялись… Никто углублять преступную практику, конечно, не позволит. В общем, борьба пошла, как тогда говорилось, кто кого.

Я дожидаться, пока история ответит на этот вопрос, не стал, и как только место подвернулось, ушел на берег. Пост у нас был, у Толбухина маяка: вахты, дежурства, механизмов никаких таких нет, значит, и вредительству развернуться негде… Жить можно.

Любил я белой ночью вахту стоять, может, самое лучшее, самое светлое время во всей моей жизни…

Дело прошлое, я, с одной стороны, крестьянин, конечно, а ведь, с другой стороны, у меня папаша чайную держал деревенскую. Плохонькая, маленькая, грязная, тесная, в пол-избы, а что делать? Сестер шесть штук, а земли – собака ляжет, хвоста не протянет… А всех накорми, всем приданое… Сначала, помню, зимой корзины плели, непосредственно в Петроград отец возил, брали их там здорово, специально для бумаг корзины, крупные и помельче, для учреждений. Потом коровенку вторую прикупили, потом третью. В поле девки какие работницы, но отец их гонял, ходили за бороной и за плугом, бывало, как миленькие, а на покос так не с грабельками, а с косой… Я последний был, сестры меня «барином» дразнили, отец сильно баловал. Детство вообще-то большая радость, только с детства у меня к крестьянскому обиходу сердце не лежало, я больше склонялся, если так выразиться, к пролетариату. В чайной отцовской только на людей ожесточился. Я мальчишка совсем, а на моих глазах сестер щиплют, тискают, отец будто и не видит, а я только что не в драку, даже кусаться насобачился… Уж наелся я «лакейского отродья» на всю жизнь. Нас, может, и раскулачили бы, не за такое «богатство» двадцать четыре часа давали, да Надюха к этому времени в суде секретарем работала и жила потихоньку с помощником прокурора Барсовым Андреем Ильичом, человек он был очень цельный и собранный, он здорово потом поднялся. Приходит он раз в суд, а Надюха лежит вот так вот, голову на руки, и льет слезы на какие-то протоколы. Барсов к ней: «Наденька-Наденька, что случилось?..» Струхнул. А та сквозь слезы: «Раскулачивают…» Чайную нашу прихлопнули, а самих трогать не стали, обошлось. Когда Андрей Ильич в Ленинград перевелся, Надька еще, бывало, к нему наезжала…»

XIII

«…Я заметил, что белой ночью все неустройство жизни будто замирает, наружу не прет, прячется, не видно его, покой и на людей, и на природу сходит… В белую ночь даже дождик, ветер сильный, циклоны разные – большая редкость. А погодка питерская, сам знаешь! Или взять тишину… Может быть, самая мудрая вещь на свете. Я тогда богом немного увлекался, влюблен был в одну монашенку, так от тишины этой чего только не напридумываешь. Раз показалось, если затаю дыхание, услышу, как от земли к небу молитвы разных людей тянутся, тех, у кого в силу ограниченности сознания уже нет надежды на милость и справедливость на земле. Мелкая волна хлюпает у прибрежных камней, и в этом плеске слышу бабки-покойницы молитву, она подолгу на коврике у киота на коленях стояла и тоже хлюпала своим мокрым ртом слова молитвы. Сколько раз я ни пытался слова разобрать, ничего понять не мог кроме «господи, помилуй…». Дразнил я ее, что непонятно говорит и милости ей не будет. Она зыркнет глазом и пальцем в меня: «Все Бог слышит, все слышит!..» Раз, помню на вахте подумал, что в такую ночь, наверное, отпускает бог из чистилища души праведников, чтобы могли они взглянуть на оставленный ими мир и утешиться: нет праведникам места на земле, их место в царствии небесном, и представлял себе, как в умилении и скорби неизреченной возвращаются эти души на первых солнечных лучах в свою небесную обитель ожидать Страшного суда…

Или чайку возьми. Глупейшая, пустяковая птица, в сравнение даже с воробьем не идет, а ночью и они в какую-то другую жизнь погружены, не вздорничают, стоят на камнях, как мраморные слоники на полочке. Взлетит вдруг одна, сделает кружок-другой, поскрипит что-то свое и снова на камень… Помню раз, привык уже к этим ночным их коротеньким полетам, а тут вдруг одна снялась и пошла, и пошла, все выше, выше… Чайка только на перелете высоко идет, а так у них полеты вроде куриных, а тут – вверх, вверх! И кричит, кричит!.. Ну, думаю, душа чья-то уходит… Только подумал, в этот миг она разом вся красной стала, словно сердце у нее лопнуло, и летит она, кровью облитая, криком исходит, и все вверх, вверх, вверх… Ух, ты, черт, не по себе стало… А товарки стоят себе, не шелохнутся, сбизонились, носы подтянули… Поднял к глазам бинокль, а она уже вся белая. Да такая белая, будто внутри ее свет вспыхнул, и стала она вся прозрачная, как святая душа, белизной светится… Чувствую, как у меня под форменкой колыхнулось что-то, словно сам я вырвался откуда-то и лечу, лечу, и нет мне ни запрета, ни помех, хочу – к солнцу, а захочу, так и еще дальше! Повел биноклем в сторону, в одну, в другую… Вот и судьба моя! Этак кабельтовых в шести-семи что-то на воде болтается. То видно, то не видно. Ветерок легкий прошел, волны нет, а словно дрожь на воде, будто зябко ей… Вроде пропало… Стал опять свою чайку вверху искать, сколько глаза ни пялил, как сгинула. На воду смотрю, вроде опять что-то такое… Голова, не голова, может, и топляк, дело обычное. У нас двойки тут стояли. Я Фролову говорю, мы вместе в ту ночь дневалили, схожу, говорю, посмотрю одно дельце. Пошел на двойке, даже поплутал немножко, створы взял приблизительно, а тут снова ветерок, да чуть уже порывистый… Нашел! Небольшой такой буек. Потянул. Веревка тянется, шнур шведский. Длинная веревка. Мотал, мотал, потяжелело. Вынул. На веревку пять банок привязано. Банки знакомые, эстонская контрабанда. Банки цинковые, запаяны, а в ней деревянный бочонок. Чудесный спирт. Короче, четыре банки я в угольную яму пристроил, а одну понес и доложил. Так и так, обнаружена контрабанда. Доложили выше. Ждали поздравления и благодарности от трудового народа, как тогда говорилось. А оттуда, от лица руководящих товарищей спрашивают: «Где еще четыре банки?»

 

Оказывается, это они сами, сукины дети, устроили контрольное затопление, проверку нашему посту.

Вызвали меня, и началось. Я стою, только слушаю. Пока из мати в мать меня крестили, было время оглядеться и обдумать, сообразить. «Оборвались», – говорю «Что оборвалось?!» – орут. «Контрольный ваш груз оборвался», – говорю.

Приумолкли. Задумались. Закурили. Стали при мне договариваться, как актировать пропажу. Друг на дружку вскидываются. Тут один на меня уставился, Пизгун фамилия, человек с большим прошлым. Смотрел, смотрел и говорит: «Как же тебе, сукину сыну, удалось веревочку порвать?» – «Зацепилась, говорю, – за какой-то предмет на дне…» – «Нет, – говорит, – я про другое тебя спрашиваю, ты мне детские глазки свои не топорщь! Этой веревочкой можно барки чалить, как тебе порвать ее удалось?» – «Вот так», – говорю и показываю руками рывок. «А мы сейчас проверим, как это ты руками такие веревочки рвешь!»

Я не из робкого десятка, а слегка от страха вспотел.

Все на меня уставились, а Пизгун за веревкой пошел, принес моток шведского шнура. «Она?» – «Она», – говорю. Я и сейчас еще не слабак, а тогда и моложе был, и росту во мне хорошо, кулаком, как говорится, мог гвозди забивать, а сдрейфил. Потянул веревочку руками, а ее тяни, не тяни, и вдвоем не осилишь. «На рывок надо, как тогда…»

Стали смотреть, к чему привязать. А к чему в кабинете привяжешь? К несгораемому шкафу не привяжешь, к столу не привяжешь. Печка в углу стояла, за нее не зацепишься… Придумал один к дверной ручке привязать. Ручка мощная, то ли бронза, то ли чугун, дом старинный, дача бывшая, богатая. Ручка вполне солидная. Привязали. Стоят, на меня смотрят. Нет, думаю, меня за рупь-за двадцать не возьмешь! «Зря, – говорю, – человеку не верите…» И рванул. От души рванул, себя не пожалел. Можешь себе представить, с одного рывка оторвал ручку вместе со значительной частью двери. Филенку снес начисто. Они онемели, а я смотрю, как ни в чем не бывало и говорю для иронии: «Надо бы к чему покрепче привязать…»

Что поднялось!..

Думаешь, дело тем и кончилось? Если бы! К угольной яме подойти боюсь. Богатство такое под боком, а хожу как ангел трезвый и нервничаю. Спать не могу. Как аврал угольный, только доглядывай… Как бункеровка, так сердце обмирает…

Все решилось простым способом.

Подошел ко мне этот, который решил веревку испытать, Пизгун, и говорит так, будто мы с ним пайщики: «мне, – говорит, – надо две банки, остальное не интересует. Не пожалеешь.

Видишь, пожарный ящик с песком?» – «Ну, вижу». – «Завтра утром, раненько-раненько я оттуда достану две банки. Две, понял?» Повернулся и ушел.

Стал я соображать. Попрусь к ящику, меня повяжут. Нехорошо. Не выполню просьбу, тоже нехорошо. Я не жадный. И спирт этот, что мне, торговать? Но, с другой стороны, голову в петлю совать не хочется… Отозвал Фролова, говорю, так и так, есть припасец, но за мной – глаза. Надо перепрятать. Идешь в долю. Две баночки я сам перепрятал, а на оставшиеся Фролова навел. В назначенный час они в ящике с песком. Никто Фролова не останавливал. Мог бы и сам все сделать, только осторожность меня никогда не подводила. А крохоборить в таких делах нельзя. Месяц прошел, я уже стал думать, что меня на пушку словили. Нет, вызывают в этот самый кабинет, где я дверь порушил, и спрашивают, как я отношусь к службе в органах. Я отвечаю – как к высокому долгу и почетной обязанности каждого гражданина.

Стали спрашивать.

«Главный лозунг периода реконструкции?»

Отвечаю четко: «Наступление по всему фронту…»

«Что есть смерть для наступления?»

Отвечаю: «Огульное продвижение вперед есть смерть для наступления».

«Что такое репрессии в области социалистического строительства?»

И об этом во всех газетах полно. «Репрессии в области социалистического строительства являются элементом наступления, но вспомогательным».

И последний вопрос помню: «Где живет и подвизается наша партия?»

А я как раз знал! «Наша партия живет и подвизается в самой гуще жизни, подвергаясь влиянию окружающей среды».

«Чьи слова?»

Впору пионера спрашивать… «Слова товарища Сталина».

Переглянулись, головами покивали, полистали личное дело мое тоненькое, и не подмигни мне товарищ Пизгун, я бы, честное слово, никакой связи с ящиком с песком не нашел бы…

Вот так и началась у меня новая судьба, новые странствия. Я же и на Севере был, и на Дальнем Востоке, хоть и немного, встречи были с разными людьми и множество неожиданных случаев. Может быть, и не ящик даже с песком свою роль сыграл. Я за год до того, прежде чем на пост перейти, на берег, рейсом на Игарку ходил. В Питере безработица, так для порядка вывезли городовых, полицейских бывших, проституток и привлеченных за принадлежность к дворянству. Там они все и остались. А рейс был по-своему незабываемый…

Вообще с моей биографии свободно можно роман писать.

Воробьи-то, воробьи-то расчивикались… Э-э… да скоро и трамваи пойдут. Слово за слово, и ночь пролетела.

Мне чем нравится под праздники дежурить? Под праздник всегда после зимы окна моют, и здесь, на фабрике, и в управлении. А занавески, заметил, не вешают. В стирке они еще, что ли? Только всегда дня три-четыре стоят окна вымытые и без занавесок. Лучшей красоты не знаю, чем хорошо вымытое окно! Будто не в стене, а в душе у тебя чисто и прозрачно. Через чистое стекло и жизнь за окном и ясной кажется, и веселой…

Нет, что ни говори, есть в ленинградских ночах что-то исключительное, мечта какая-то над городом разлита… Тишина. Будто и не было ничего худого, ни мрачного, будто все еще впереди, будто жизнь только еще начинается, и облака, смотри, тоненькие, как бумага, лягут на землю, как чистые листы, садись и пиши жизнь набело… Для чего белая ночь дана? Чтобы подумать, чтобы понять, что делаем, куда идем… Сиди и думай, не в потемках ночных, не в комнатах прокуренных, а вот так – в тишине и засветло, когда все кругом видно и день только еще наступит…

Это что ж, смена уже снизу звонит? Никак, у нас часы с тобой поотстали? Смотри-ка, и вправду стоят!..»

1966. 1988

Ленинград

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru