– Маменька, – набралась Нюраня смелости спросить, – чёй-то тебя беспокоит?
Анфиса остановилась и строго посмотрела на дочь:
– Мне от тебя жалость не потребна! Нашлась сопля носу лекарь. И я не забыла, когда ты мне касторки при чужих людях предложила! – напомнила Анфиса, как дочка опозорила ее. – Все помню, мама не забывает!
Нюраня сникла и стала очень похожа на отца в тот момент, когда он бросает в печь деревяшки, над которыми долго трудился и которые, с точки зрения Анфисы, можно выгодно продать.
– Егоза, – смилостивилась Анфиса, улыбнувшись, – неча рожу кривить. Который дом Солдаткиных-то?
– Да вот же! – радостно откликнулась Нюраня, легко перескакивающая из печали в игривость. – Где забор завалился.
– Завалился, – пробурчала Анфиса, – хорош зятек! Теще ворота не сподобился поправить.
Ворчала она неискренне, для порядку. Анфису устраивало, что Степан к родовому гнезду жены не относится с хозяйским вниманием. Значит, не рассматривает как свое будущее жилище.
Зашли в дом. Анфису кольнуло, что дочь бросилась на шею сватье здороваться:
– Тусенька!
Наталья Солдаткина и в девичестве была той же фамилии. Вышла замуж за коренного сибиряка, одной фамилии, но не родственника. Тех, кто роднился с переселенцами, пусть они хоть двадцать лет члены Обчества, старожилы не одобряли. В этом Степану повезло – чистой сибирской крови жена досталась.
Наталья от рождения пташка веселая. Анфиса помнила ее в молодости – все щебечет, смеется, сказки рассказывает и руками перед собой затейливо крутит, поет сладко, пляшет на загляденье: руки точно крылья, стан гибкий, поворот головы лебединый. Солнечная девушка была, да и на закате не потухла, сумела сохранить огонек. Имя Наташа, Натаха никак не подходило солнечной девочке, и ее звали Тусей – от Натуся. С годами, однако, подрастающее поколение не стало ее величать тетей Тусей, обращались «тетя Наталья» или «Наталья Егоровна». Верное свидетельство уважения. У сибиряков на имена ухо чуткое. Саму Анфису никому не пришло бы в голову назвать тетей Фисой. В то же время сколько по селу теток Глашек и дядек Ванек ходит!
Наталья Егоровна, обнимая Нюраню, смотрела на Анфису извинительно: просила не ревновать, не судить строго дочь, которая бросается на шею чужой женщине и называет ее по-домашнему ласково на «ты».
– Набаловали тут мою девку, – сказала Анфиса, развязывая шаль.
Дала понять, что не одобряет такого обращения, но сейчас об этом речи вести не станет.
Самовар кипел с утра, в него подбрасывали угольки из печи, подливали воду, чтобы к приходу гостьи не замешкаться. На столе, покрытом вышитой скатертью, красовался парадный сервиз. На тарелочках угощение скромное, но достойное – пирожки с разными начинками и хворост, тонкий, маслом пропитанный до прозрачности, значит, хрустящий. В стеклянных графинчиках настойки – брусничная, клюквенная и двадцатитравная, от двадцати болезней. Накрыто на две персоны, детей за стол не посадили. Нюраня и Катя с Ваней затеяли какую-то игру, вначале тихую, но потом расшумелись, и на них прикрикнули. Дети попросились на улицу. Наталья Егоровна вопросительно посмотрела на сватью, словно та кроме своей дочери и Солдаткиными распоряжалась.
– Бегите, – позволила Анфиса Ивановна, – но чтоб в за́мки свои не совались!
Ребятишки, знавшие только убранство избы и церкви, зимой выкапывали в снегу «замки», в которых сооружали столы, лавки, печи. Детская фантазия превращала эти пещеры в королевские залы.
– Правильно, Анфисушка, – одобрила Наталья Егоровна. – Не ровен час обвалится их замок, засыплет ребятишек. Как Ваську Просвитина засыпало.
Ваську в замке засыпало, и откопали уже мертвого, задохнувшегося, лет сорок назад. Но это значения не имело. Важные события, как и факты биографий, срока давности не имели и могли пересказываться десятки раз. Собеседники задавали друг другу вопросы, на которые прекрасно знали ответы, – спрашивали, чтобы снова и снова выслушать с интересом стародавнюю историю.
– Кажись, Васькина сестра Марья не убереглась до свадьбы, так их родителям хомуты на шею накинули?
– Им, бедным, Анфисушка. Ох, жестокие были обычаи!
Если девушка не сохраняла чистоты до свадьбы и тому имелись точные данные, на второй день ехали к дому ее родителей на лошадях, увешанных пустыми ведрами, подносили вино в дырявой посуде и набрасывали на шеи родителей хомуты – как позорное наказание за то, что не берегли дочь.
У Марьи Просвитиной давно были взрослые внуки, старшего из которых убили на Гражданской войне. Но дурная слава жила, и растворить ее не могли даже современные вольные греховные нравы.
– Каждому обычаю свое время, – наставительно говорила Анфиса и шумно прихлебывала чай из блюдца, запивая рюмку крепчайшей настойки. – Это как седло коню. Ежели он бегунец, то под седлом учат скакать, а тягловой лошади сбруя бегунца только вредная. Помнишь, какие бега раньше были? Мой батюшка очень бега уважал. Рысаков, иноходцев, бегунцов по десятку держал, самолично следил за разведением. Был у него гнедой мерин Алмаз, всегда на бегах, хоть на пять верст, хоть на пятнадцать, первым был. Отец Алмаза нежил и лелеял, каждодневно на пробежки выводил. Когда о бегах сговаривались, легкие седоки, мальчишки-подростки, гурьбой к отцу валили, просились на выучку, чтобы на Алмазе скакать. Отец строго отбирал, без родственности.
Наталья Егоровна не забывала подливать чай и настойки, которые Анфиса Ивановна все и не по разу отпробовала. Разговорилась – вспоминала бега, которые обычно устраивали зимой, на Масленицу. Смотреть высыпала вся деревня, да из окрестных сел приезжало много народа, на облюбованных бегунцов делались заклады. Вдоль размеченного пути выставляли охранников, чтобы случайные проезжие не помешали участникам бегов. Хозяин бегунца-победителя получал заклады. Батюшка Анфисы Ивановны после побед Алмаза расчувствовался, целовал коня, одаривал мальчишку-наездника, приглашал всех на застолье, которое обходилось гораздо дороже выигрыша.
Анфиса на секунду замолчала, шумно выдохнув после очередной рюмки.
Наталья, чтобы разговору не прерываться, подхватила:
– А Осип Мазурин чего натворил-то? Денег у него на заклад не было, отдал в залог быка-производителя.
– И проиграл его! Батюшке моему бык перешел.
– А потом… – замялась Наталья Егоровна.
– Уступил батюшка быка. Но не Алмаз тогда бежал, нового бегунца батюшка опробовал.
– Еще несколько раз бык из рук в руки переходил, народ заклады как с ума сошедший повышал. А в итоге-то? Запамятовала… – ненатурально, но к месту притворилась Наталья Егоровна.
– Алмаз приз взял. Кто ж еще!
Если бы не было глупостью полагать, будто животное может тебя чему-то научить, то Анфиса признала бы, что брала когда-то пример с Алмаза. Она не лелеяла мерина так, как батюшка, не угощала морковкой или соленой краюшкой хлеба. Анфиса к нему присматривалась и внимательно слушала рассказы батюшки. Один раз пробежит Алмаз по дорожке, запомнит все вмятины и второй раз в ямку уже не наступит. Алмаз – победитель по нраву-характеру, он живет, чтобы быть первым, на другую участь не согласный.
Когда мерин занемог, упал в сеннике, дышал мелко и тяжело, из глаз его огромно-карих катились слезы, отец Анфисы бухнулся на колени рядом и не стыдился своих рыданий. Мать Анфисы, которая лучше любого ветеринара лечила скотину, имела с животными непонятную связь, могла бешеного быка приструнить и ноги ему веревкой скрутить, оттащила мужа от умирающего коня со словами:
– Ничего, Иван, не поделать! Поел Алмазушка на выгоне худой травы.
Спустя время призналась дочери, открыла правду:
– Отравили Алмаза завистники. Я-то, дура, проглядела и опоздала лечить нашего героя. Да и было на лечение час-два. А мы-то на сев уехали. Вот, Анфисушка, мотай на память: не любят первых и победителей, зависть редко кто превозможет, зависть – к греху легкий путь. Если ты первая да лучшая, внимания не теряй, обязательно найдется злыдня, чтоб тебя изничтожить.
– Ты знаешь, кто Алмаза убил? – воскликнула Анфиса.
– Тебе одно говоришь, а ты слышишь другое. – Мать развернулась и ушла в куть, тихо бурча и крестясь: – Знаешь, не знаешь… плодить зло… нахлебается эта девка… Господи, защити мою дочь неразумную!
Мама всегда держалась в тени отца – шумного, сметливого, прижимистого и доброго, косного и вольнодумного, упрямого и бесшабашного – противоречивого, главного без оговорок в хозяйстве. Папы было так много, что маме оставались краешки. Анфиса так и не поняла свою мать, которая с «краешков» то ловко управляла отцом в незначительных ситуациях, то хранила молчание в жизненно важных, вроде заклада племенного стада под капитал, который позволит мельницу построить и через пять лет (возможно!) даст большую прибыль. Анфиса чувствовала, что мать ее не любит. Оберегает, балует нарядами и украшениями, но не тетёшкается, как с братом и сестрой. Мама от Анфисы отстранялась: говорю тебе, как надо, а если не слушаешь, то будь сама своим умом. Сестре и брату своим умом мама не позволяла существовать. И был папа, для которого Анфиса – любимица, прынцесса, царь-девица. Сестра и брат, пока малолетками были, на отце висли, такого же внимания добивались, потом Анфисино первенство без условий приняли. Мамина, конечно, заслуга, что зависти среди детей не допустила.
Анфиса так не смогла: всякому видно, что Степан для нее главнейший, Петр попутный, а Нюраня – как телочка племенная, надо вырастить здоровой и крепкой, но не для себя, не для фамилии, а для будущего мужа – стороннего рода продолжения.
Анфиса редко вспоминала родителей. А теперь нахлынуло. Говорила с Натальей про бега, но отдельными видениями крутились картинки про маму с папой. Сейчас бы сказала: «Истово любили они друг друга!» Раньше, девчонкой, не понимала, почему они в свободную минутку в спаленку убегают. Им, детям, пряники или леденцы сунут, а сами за дверь. Когда папа приезжал после отлучки, работники коней распрягали, поклажу вынимали, мама на крыльце стояла, дети козлятами скакали – раздачи подарков ждали. Анфиса тоже скакала, однако, в отличие от брата и сестры, улавливала, что родителей с их переглядами точно потряхивает от какого-то нетерпения. Мужа Анфисы Ерему, когда он с работ отхожих возвращался домой, никогда не потряхивало. Она же сама не из тех, кто первой задрожит.
Анфиса рано налилась – выросла, грудью сформировалась, в пятнадцать лет выглядела на восемнадцать. И воля Анфисина требовала выхода. Мать оказалась лучшим объектом для практики. Она даже хотела отправить ее, Анфису, на год в скит монашек, вроде как перебеситься. Не тут-то было! Батюшка-заступник имеется!
Анфиса часто ссорилась с матерью по любому поводу, вроде заплетания кос: в одну косу ходили девушки, а замужние женщины две косы под платом носили, на свадьбе был обряд – невесте волосы распускали и в две косы укладывали. Анфиса же удумала свои густые смоляные волосы заплести в две косы и вокруг ушей бараньими рогами уложить. Мать на пороге стояла – не пускала с такой прической на супрядки.
Дочь руки в боки, сиськами крутит, мониста туда-сюда играют:
– Шо ты мне сделаешь? Меня батюшка заругает, но не побьет, если тебя столкну!
– Анфиса, одумайся!
– Сама не без греха! – сверлила Анфиса мать злыми черными туркинскими глазами. – Тебе скотина милее человеков. Давесь три дня колдовала над хромым цыпленком. У нас их пять десятков! Телушку больную надо было прирезать, чтоб хоть мясо было, а ты не дала! Вылечила? Ха-ха!
Мама дернулась, как от удара, один раз, потом второй… Анфиса все перечисляла мамины проступки – и поняла в тот момент, что надо бить по самому больному. Нащупать у человека слабое место и лупить в цель.
Мама отошла в сторону, освобождая проем двери, которую Анфиса распахнула пинком, и гордо вышла.
На супрядки она так и не отправилась. Косы в рога заплетала, чтобы маму позлить, а не для того, чтобы над ней, Анфисой, потешались. Сидела за околицей и плакала. Сама не знала, о чем плакала. О том, что выросла раньше срока и буйство непонятное изнутри одолевает? О том, что мама ее не любит? О том, что не находит приложения своим силам огромадным? От того, что хочется любить, а любить некого? От того, что батюшка с матушкой умрут, так и не оценив, какую замечательную дочь родили? Плакать было приятно. Опять-таки испробовать разные состояния. Соседка, тетка Алена, когда ее сыновья и муж в бане угорели, рвала на груди одёжу, каталась по земле и выла страшно. Анфиса тоже стала кататься с причитаниями…
– Девка, ты чё?
Старик Майданцев – откуда только взялся? – вылупился на нее:
– Ссильничал кто? Из переселенцев? Ты скажи, мы его всем Обчеством накажем… А на голове-то у тебя волосья накрутили, изверги! Ты чья? Турка, кажись?
– Идите, дедушка, своей дорогой! – Анфиса споро засеменила на четвереньках. – Я сама из переселенцев, – легко соврала она. – Молчите, Христа ради, вы меня не видели, пожалуйста! – Поднялась на ноги и рванула в лесок.
Отдышавшись, поругала себя: нельзя истинным чувствам волю давать – всегда найдется свидетель и толкователь. А толковать события надо, как ей, Анфисе, угодно.
Мама и папа умерли тихо и благородно, даже несколько сказочно. Недаром говорится, что за праведную жизнь Господь дарует благостную смерть – отхождение в другой мир.
Шла уборка конопли. Анфиса была уже замужняя и тяжелая первой беременностью – как потом оказалось, нежизнеспособными девочками-близняшками. Мама командовала работниками, Анфиса помогала. Вдруг прискакал папа, кулем свалился с лошади, заковылял к жене, кособочась, на согнутых в коленях ногах, жалуясь на нестерпимую боль в груди и в левой руке. Мама батюшку подхватила и увела в рощицу березовую… Там их потом и нашли: лежали обнявшись. Папа на спине, мама к нему прильнула, на плечо голову положила, руками переплелись, как спеленались…
От разговора о бегах перешли к кулачным боям, которые устраивались на престольные праздники и во время ярмарок.
Анфиса вспомнила Порфирия, мужа Туси:
– Драчун он у тебя был. Недаром Отважником прозвали.
– Ну, да, – задумчиво кивнула Туся. – К тридцати годам половину зубов потерял в драках, после каждой ярмарки – краше некуда: лицо в синяках, голова пробитая перевязана. Только, знаешь, Анфиса… – Туся вдруг решилась поведать то, о чем никогда и никому не рассказывала. – Порфирий по характеру был добр и покладист, даже под хмелем не буянил, свинью забить или петуху голову отрубить – не допросишься. Он боялся…
– Чего? – не поняла Анфиса.
– Кабы люди не подумали, что он трус. И перед собой чтоб не стыдно было. Вот и бросался первым в драку. Глаза закроет и молотит руками. И на войне, наверное, потому скоро погиб. Побежал раньше других под пули да на штыки.
– О как! – удивилась Анфиса. – Только, может, среди отважных и есть большинство таких, как твой Порфирий.
Воспоминания о муже не вызвали у Туси печали, хотя обычно она пускала слезу, рассказывая о дорогом Порфирьюшке. Слишком уж необычно и непривычно было вести простую бабью беседу с Анфисой. И хотя мягкость и откровенность Анфисы могли быть вызваны настойками, крепость которых не растворили шесть чашек чая, выпитые сватьей, Туся испытывала гордость за оказанное такой важной персоной доверие.
– Царство небесное! – перекрестилась Анфиса, как бы подводя итог и Натальиному рассказу о муже, и собственным неожиданным покаянным воспоминаниям о родителях.
Дальше она заговорила о деле. Солдаткиным традиционно принадлежали два дальних угодья отличной земли. Туся поднять эту землю и мечтать не могла. Анфиса предлагала не отказываться от наделов, то есть с приездом землемеров оставить угодья за собой. Анфисино семейство поможет. Но за половину урожая.
Наталья вспыхнула от радости. Цена, запрошенная сватьей, была божеской, да и вовсе не цена, а подаяние, ведь работников Наталья предоставить не могла. Однако оставались сомнения.
– Анфисушка, а когда подсчитают, мол, столько-то за мной пахоты, столько-то должно быть урожаю…
– Подсчитают, сколько в амбарах, с этого налог отдашь, и еще себе на перезимовку с лихвой останется. А что на полях выросло да куда делось, того никому не проведать. И вот еще, Нат… Тусенька! – мягко продолжила Анфиса, но пальцем грозно потыкала сватье в нос. – Про наш сговор ни гугу! Ни сестре своей балаболке, ни зятю, сыну моему Степану, ни одной живой душе!
– Ни в жисть! – Туся захлопнула рот ладошками и вытаращила глаза, изо всех сил стараясь показать свою преданность. – А чего говорить-то? – прошепелявила она сквозь пальцы.
– Родственная помочь, и весь сказ. Хорошо покалякали, – поднялась Анфиса, – душой отдохнули. Приятно у тебя в доме, Наталья.
Услышать похвалу от известной чистотки Анфисы было в высшей степени лестно.
– Так мы ж не хохлы какие-то, – быстро говорила польщенная, раскрасневшаяся Наталья, пока Анфиса надевала душегрею и повязывала шаль. – Это в Расее, говорят, хохлы и малороссы славятся своей чистотой, а по сибирским меркам…
Она оборвалась на полуслове и задохнулась на полувыдохе, потому что Анфиса, застегнув душегрею, слегка наклонилась и трижды расцеловалась на прощание. Обычно Анфиса лобызаний не приветствовала.
Смеркалось, и обратный путь в горку давался Анфисе труднее. Спасибо, хоть никто из баб теперь не выскакивал из дома, чтобы донимать ее глупыми разговорами и вопросами. Она забыла у сватьи сходить на двор, и теперь в переполненном нутре плясали сабли. А еще надо к Майданцевым зайти, грызь Максимкину полечить. Чужой порог переступить и с ходу до ветру на задний двор попроситься – лицо потерять. Надо где-то в закоулочке нужду справить.
Задрав юбки, Анфиса присела у чужого забора. Вставая, поскользнулась и шлепнулась грузным задом в канавку, пробила корку свежесхватившегося льда, изгваздалась. Но не рассвирепела, а захихикала – по-детски, как уж давно не сотрясалась глупым смехом. Вертелась, руками-ногами швыряла, из канавки выбиралась и не могла унять сдавленных «хо-хо-хо!», «ну, мать твою ити!», «хи-хи-хи!», «туша, зад наела», «что ж это…», «помереть от потехи…».
Вот ведь старая дура! А кто увидит, что она, точно вусмерть пьяная пропащая баба или свинья-животное с чесоткой под брюхом, в грязи кувыркается? Пусть видят! Судороги смеха не давали Анфисе встать на ноги. Выбралась из канавки, на четвереньках стояла, а смех прибивал голову к земле – к грязной снежно-глиняной жиже.
Анфиса говорила сама с собой. Одна Анфиса – правильная, возрастная, пятидесяти трех годов, царица-несмеяна. А вторая, откуда ни возьмись, такая смеяна, хуже Нюрани-дочки. Той мизинчик скрюченный покажи – хохочет.
«Быстро вставай! Стыдись! – крутила головой из стороны в сторону Анфиса правильная. – Кабы кто не увидел! Как тогда старик Майданцев, от которого ты, косматая, в лесок удирала».
«Кабы-перекабы, а у вас во рту грибы! – дурачилась новоявленная Анфиса-пересмешница. – Второй раз такое забавное со мной случилось. Можно напоследок и подурачиться!»
«Напоследок! – пискнул злорадно мышонок-предчувствие. – Сама знаешь, что недолго тебе осталось…»
«Заткнись!!!» – хором гаркнули обе Анфисы.
«Стоишь на четвереньках, точно бычок недоношенный, которого подкосило в коленях, – торопливо увещевала Анфиса правильная. – Тебе из этого положения не встать на ноги. Вались на бок, подгребай правые руку и ногу. Опирайся ими. Выжимай себя в стоячее положение. Разжирела ты, матушка!»
«А мне и вот этак приятненько, – пьяно бормотала Анфиса-пересмешница. – Хочу – на четверых ногах раком, хочу – к небу пузом! Никто мне не указ! Хватит твоих, – это к Анфисе-правильной, – декретов!»
Степушка, сыночек, после свержения царя глазами пылал: «Декрет о мире! Декрет о земле!» Мир у Анфисы и у ее родителей всегда был, и земли хватало. При желании распахали бы до Ледовитого океана. Батюшка говорил, что боятся сибирского хлеба в Европе и в Расее. Еще с германской войны ввели налог на сибирский хлеб. Говорили – Европа потребовала. Где она, Европа? Да и Расея мрет с голоду. Зато при декретах.
Стоя на четвереньках, не в силах подняться на ноги, смеясь неизвестно чему, Анфиса пережила минуты удивительного спокойствия и благости.
Она плюхнулась задом на край канавки и быстро почувствовала, как юбки пропитываются холодной влагой, тело стынет.
«Ты еще застудись!» – теряла терпение Анфиса-правильная.
«Все одно уже мокрая», – отвечала пересмешница.
Запрокинув голову, Анфиса смотрела на небо – черное до синевы, с яркими звездами-дырками, про которые Ерема в молодости рассказывал, будто там живут «вроде-человеки», возможно, многоногие и многоглазые, чешуйчатые или вовсе на гадюк похожие, но сердцем добрее нас.
Анфису его фантазии тогда злили. Какие гадюки на звездах, когда братец родной хочет мельницу батюшкину отхватить?
Сейчас же, поднимаясь на ноги безо всякого изящества, чертыхаясь, она бормотала:
– Да живите! Хоть гадюки, хоть упыри звездные. Только к нам не суйтесь, своих чертей хватает.
Подходя к дому Майданцевых, Анфиса уже сожалела о внезапном и унизительном приступе ребячьей слабости. Это все наливка Тусина! Вздумала сватья, окаянная душонка, напоить ее! А если Аксинья спросит про грязный подол, Анфиса ответит в том смысле, что надо за воротами чистить, лед сбивать, если гостей зовешь.
Аксинья не заметила или сделала вид, что не заметила изгвазданной одежды Анфисы. С поклоном встретила, чаю предложила. Анфиса отказалась – тороплюсь.
Она посоветовала Аксинье перетягивать живот внуку холщовым бинтом. Аксинья это и сама знала, но кивала, точно в первый раз услышала. Не помогал бинт уже. Аксинья даже научилась вправлять грызь Максимушке. Обхватит пальцами мягкий, потрескивающе шуршащий бугорок и плавно его в нутро заталкивает, потом перевязывает. Надолго не хватало, проклятая грызь лезла наружу. Анфиса сказала, что нутряной покров под кожей у Максимки разошелся так сильно, что никакие заговоры не помогут. Надо к доктору ехать и операцию делать. Доктор нутрянку зашьет, и забудет Максимка про лихую напасть. Аксинья недовольно скривилась – боялась операции и докторов.
– А последнего кормильца тебе потерять не страшно? – спросила Анфиса.
Аксинья протянула руку, разжала кулак. На ладони лежало колечко с алым камешком рубиновым:
– Возьми, Анфиса, больше отблагодарить нечем.
Плата за пятиминутный визит была несоразмерно щедрой. Тем более что все прекрасно знали: Анфиса благодарностей не берет. Аксинье хотелось показать свою гордость и независимость, точнее – их скудные остатки. Если бы Анфиса взяла колечко, Аксинье стало бы теплей на душе, но, с другой стороны, пошли бы слухи по деревне, что Анфиса наживается на чужом горе.
– Доктору отнеси, – усмехнулась Анфиса. – А еще лучше петуха зарежь, да яиц прихвати, муки, солонины. Они там, доктора, сейчас тоже зубы на полке держат. Есть у тебя или одолжить?
– Найду! – сверкнула глазами Аксинья, нелепо простоявшая с вытянутой рукой несколько секунд.
Уже одевшись, Анфиса вернулась в горенку, где на кровати лежал Максимка. Хотела удостовериться, что не подвело ее чутье.
Мальчишка был слаб, бледен, но зол. Губы куриной гузкой поджаты, брови насуплены, глаза блестят от непролитых сердитых слез. Хороший парнишка, породистый.
– Босяк! – шлепнула его по лбу Анфиса, к своему удовольствию почувствовавшая, что Максимке не грозит скорая смерть. – Наплачутся еще из-за тебя девки!