Прошу великого пророка,
Да праха ног твоих коснусь, и пр.
Притом же, стихотворение это представлено ей было княгинею Дашковою… И вот Державину, несмотря на его «смелые» намеки на важных лиц, прислали золотую табакерку с 500 червонных и удостоили больших милостей. Но через двенадцать лет вздумал он поднести императрице тетрадь своих сочинений. В числе их находилось переложение 81-го псалма. [2] После этого несколько раз бывши при дворе, Державин «лримечал в императрице к себе холодность, а окружающие его бегали, как бы боясь с ним даже встретиться, по токмо говорить». Державин не мог понять, что это значит, по вскоре узнал, что переложение 81-го псалма принято за «якобинские стихи» и что уже велено секретно допросить поэта через Шешковского, «для чего он и с каким намерением пишет такие стихи». В это время Державину было уже с лишком пятьдесят лет, он был тайным советником и сенатором; следовательно, трудно было подозревать его в санкюлотстве. И действительно, узнав, в чем дело, он чистосердечно объяснил, что заподозренные стихи суть не что иное, как псалом даря Давида, который, конечно, не был якобинцем, что псалом этот переложен им в простоте души и, наконец, что переложение сделано еще в 1787 году, тогда же напечатано было в «Зеркале света»{50} и до сих пор не только не произвело вредных для государства последствий, но даже не было замечено самими блюстителями благочиния. После этого объяснения и ходатайства Зубова, к которому обратился Державин, невинность поэта была признана и императрица возвратила ему свое благоволение (Записки Державина. См.: «Русская беседа», 1859, т. IV, стр. 380–382).
Случаи с Державиным очень характерны. Они показывают, как бессознательно многое говорилось и как легко принималось, пока какая-нибудь случайность не привлекала на статью или книгу чьего-нибудь неблагонамеренного внимания. «Отрывок из путешествия», о котором мы сейчас только что говорили, может служить новым доказательством этого. Он, как видно, очень понравился публике: в «Живописце» он перепечатывался несколько раз, и даже в последние годы царствования Екатерины (пятое издание – 1793 год), когда она уже не позволяла писать так резко, когда Радищев за подобную книгу поплатился ссылкою в Сибирь, когда даже Державина подозревали в якобинстве. Мало того: отрывок этот был перепечатан в 1806 году в «Московском собеседнике» (ч. II, стр. 163). И, однако ж, дело было так щекотливо, что Новиков, напечатав сначала обещание продолжать эти отрывки, не мог сдержать слова, да и первый-то отрывок мог поместить не иначе, как с таким послесловием: «Сие сатирическое сочинение, под названием путешествия в **, получил я от г. И. Т. с прошением, чтобы оно помещено было в моих листах. Если бы это было в то время, когда умы наши и сердца заражены были французским народом, то не осмелился бы я читателя моего попотчевать с этого блюда, потому что оно приготовлено очень солоно и для нежного вкуса благородных невежд горьковато. Но ныне премудрость, седящая на престоле, истину покровительствует во всех деяниях. Итак, я надеюсь, что сие сочиненьице заслужит внимание людей, истину любящих» («Живописец», ч. II, стр. 194). Но и эта приписка плохо помогла: стали обвинять автора и издателя в неблагонамеренности, заметив, может быть, что в «Отрывке» бросается сильное сомнение на законность самого принципа крепостных отношений. Вследствие таких толков издатель счел необходимым поместить, под названием «Английской прогулки», защиту «Отрывка», уверяющую, что автор вовсе не имел в виду оскорбить «целый дворянский корпус», что он более ни о чем не говорит, как только о злоупотреблениях, которых, конечно, сами дворяне не одобряют, и пр. В «Прогулке» выводится приятель издателя, который говорит ему:
Я совсем не понимаю, продолжал он, почему некоторые думают, что будто сей листок огорчает целый дворянский корпус. Тут описан помещик, не имеющий ни здравого рассуждения, ни любви к человечеству, ни сожаления к подобным себе; и, следовательно, описан дворянин, власть свою и преимущество дворянское во зло употребляющий… Кто не согласится, что есть дворяне, подобные описанному вами? Кто посмеет утверждать, что сие злоупотребление не достойно осмеяния? И кто скажет, что худое рачение помещиков о крестьянах не наносит вреда всему государству? Пусть вникнут в сие здравым рассуждением: тогда увидят, отчего остановляются и приходят в недоимку государственные поборы; отчего происходит то, что крестьяне наши бывают бедны; отчего у худых помещиков и у крестьян их частые бывают неурожаи хлеба… Не все ли проистекает от употребления во зло преимущества дворянского? Когда ж неустроению сему причиною худые дворяне, то не достойны ли они справедливого порицания? Пусть скажут господа критики, кто больше оскорбляет почтенный дворянский корпус; я еще важнее скажу, кто делает стыд человечеству: дворяне ли, преимущество свое во зло употребляющие, или ваша на них сатира? Итак, верьте, примолвил он, что такие ваши сатиры не только что не огорчают дворян, украшенных добродетелию и знающих человечество, но паче еще и превозносят их. Правда, что в числе ваших критиков были и такие, которые порицали вас, будучи побуждаемы слепым пристрастием ко преимуществу дворянскому; но коль чудно и странно сие пристрастие! Как? защищать упорно такое преимущество, которым сами они и все честные и добросердечные дворяне никогда не пользуются!.. Я знаю еще недовольных вашим листком; но неудовольствие сих людей достойно того, чтобы вы имели к ним почтение: ибо они, не ведая вашей цели, никакого не могли поначалу сделать правильного заключения; и потому из любви ко ближнему более сожалели, нежели охуждали, что вы не с той стороны принялися за сию сатиру (??). Напротив того, бранили мне надменные дворянством люди, которые думают, что дворяне ничего не делают неблагородного; что подлости одной свойственно утопать в пороках; и что, наконец, хотя некоторые дворяне и имеют слабость забывать честь и человечество, однако ж будто они, яко благорожденные люди, от порицания всегда должны быть свободны! Сии гордые люди утверждают, что будто точно сказано о крестьянах: накажу их жезлом беззакония; и подлинно, они часто наказываются беззаконием!
Нельзя не сознаться, что объяснение это очень искусно написано. Но тем не менее оно парализировало истинную силу «Отрывка» и придало ему тот же недалекий вид, каким отличалась вообще сатира того времени… Обличители хотели внушить помещикам правила человеколюбия, без ограничения их произвола и без изменения их юридических отношений к крестьянам. Они никак не хотели понять, что пока личному произволу оставлена хоть малейшая доля участия в распоряжении общественными делами и отношениями, до тех пор не может быть прочных гарантий для сохранения безопасности и прав личности. От этого-то непониманья и происходила та двойственность и половинчатость сатиры, которая лишила ее практического влияния на перемену нравов.
Для некоторых может показаться странным, что мы говорим о слабости сатиры, которая, как видно из наших же выписок, была так резка и беспощадна. Наше суждение может показаться особенно несправедливым в отношении к крестьянскому вопросу, который так безбоязненно и серьезно поставлен на вид тогдашнею сатирою. В других вопросах самостоятельное значение сатиры уменьшается тем, что она шла обыкновенно вслед за административными распоряжениями и карала зло, уже официально пораженное. Но здесь совсем другое. Дело эманципации только еще теперь осуществляется. Но и «в настоящее время, когда» вопрос этот уже близится к своему разрешению, недостатки прошлого положения дел не представлены в столь резких и живых картинах, как в сатире Новикова, в то время, когда эти недостатки были еще во всей силе и распространены были повсюду в России. Известно, что при Екатерине у нас не только не хотели отказываться от принципа крепостного права, но еще распространяли его значение. В 1762 году, в первые дни по вступлении на престол, Екатерина раздала много крестьян разным лицам, содействовавшим ее воцарению, и издала указ, чтобы помещичьи крестьяне, под страхом строгого наказания, не слушали злонамеренных разглашений о том, будто их велено от помещиков отписывать на казну. Затем подобные указы повторялись каждый год по нескольку раз. Раздача крестьян была при Екатерине самою обыкновенного наградою дворянам. К сожалению, нет положительных сведений о количестве розданных тогда крестьян; но стоит только заглянуть в какие-нибудь современные мемуары, чтобы тотчас же напасть на исчисление сотен и тысяч пожалованных крестьян. Раскройте, например, Грибовского, и у него вы найдете мимоходом сделанные замечания, что Остерману было пожаловано 6000 душ (Грибовский, «Записки», стр. 65){51}, Трощиискому – 1700, В. С. Попову – 1500 в Малороссии да 1000 в польских губерниях (стр. 81), иностранцу Алтести – 6000 душ польских (стр. 78), графу Маркову – 4000 душ (стр. 75), графу Безбородко – 16000 (стр. 70), Н. И. Салтыкову – 6000 (стр. 61)… Державин в своих «Записках» жалуется, что ему в день торжества мира с турками, в 1793 году, ничего не пожаловали, между тем как он «в сей день провозглашал с трона публично награждения отличившимся в сию войну чиновникам несколькими тысячами душ» («Русская беседа», IV, стр. 349). В 1783 году закреплены крестьяне в Малороссии. Все это должно бы заставить сатириков молчать о вопросе помещичьем; но они говорили резко, смело, свободно. Можно ли не отдать им дани справедливого удивления и благодарности?
Да, конечно, усилия сатириков все-таки заслуживают нашей благодарности, как и Державин заслуживает благодарности за переложение псалма 81-го. Но не следует преувеличивать их значения. Заслуги их можно бы восхвалять сколько угодно: от этого ничего дурного не вышло бы. Но нехорошо, однако, когда делу придают такое значение, какого оно не имело: это имеет ту дурную сторону, что очень стесняет наши требования и заставляет довольствоваться исполнением, которое вовсе неудовлетворительно. Поэтому мы считаем необходимым заметить следующее. Во-первых, сатира новиковская нападала, как мы видели, не на принцип, не на основу зла, а только на злоупотребления того, что в наших понятиях есть уже само по себе зло. Во-вторых, даже и резкость нападок на самые злоупотребления была большею частию следствием недоразумения и наивности, вроде державинского переложения псалма. Конечно, Екатерина указами запрещала верить слухам об освобождении; но уже это самое доказывает, что были об этом слухи, и довольно распространенные. И, говорят, действительно мысль об освобождении была и у Екатерины в первое время ее царствования. Есть известие, что был даже предложен вопрос об этом которой-то академии и академики сочинили даже рассуждение{52}, которого содержание понятно из эпиграфа: «In favorem libertatis omnia jura clamant; seel est modus in rebus». [3] Хорошему всегда веришь охотнее, а писатели екатерининского времени так увлечены были мечтою о златом веке, так доверяли мудрости российской Минервы, так привыкли ждать всего прекрасного от царствующей над ними Астреи, что готовы были не только поверить первому слуху об освобождении ею крестьян, но даже и сочинить на этот слух восторженную оду. Некоторые намеки, ложно растолкованные в первых манифестах Екатерины, подали им надежду, а отобрание к казну имений монастырских и церковных убедило их в легкости исполнения ожидаемого. И затем в течение многих лет ничто уже не могло разубедить их. Не только Новиков, в 1769 и 1772 годах, но даже писатели после 1783 года, то есть после закрепления малороссийских крестьян, поддавались первой вести о свободе и приходили в неописанный восторг. До какой степени легко возбуждался этот восторг и какие удивительные размеры а формы придавал он и самым обыкновенным и невозможным вещам, можно видеть из следующего примера. Указом 15 февраля 1786 года Екатерина повелела не подписываться на прошениях к ней рабом, но верноподданным. Понятно, что это было дело простой формальности и не давало русскому народу никаких особенных прав. Но что же делает литература? Один из замечательных ее деятелей, и притом сатирик, приходит в восторг неслыханный и пишет «Оду на истребление в России звания раба», в которой придает изменению формальности в подписи вот какое значение (Соч. Капниста, стр. 294):{53}
Теперь, – о радость несказанна!
О день – светляе всех побед!
Царица, небом ниспосланна,
Неволи тяжки узы рвет.
Россия! ты свободна ныне!
Ликуй! вовек в Екатерине
Ты благость бога зреть должна.
Она тебе вновь жизнь дарует
И счастье с вольностью связует
На все грядущи времена…
Обилие рекой польется
И ризу позлатит полей;
Глас громких песней разнесется,
Где раздавался звук цепей.
Девиц и юнош хороводы
Выводят уж вослед свободы
Забавы в рощи за собой;
И старость, игом лет согбенна,
Пред гробом зрится восхищенна,
С свободой встретя век златой!
И все это оттого, что изменена форма подписи на прошениях! Вот и судите по этому, до какой степени простиралась наивность наших сатириков прошлого столетия! Ведь этот же самый Капнист, в другом настроении духа, готов был бы написать и сатиру на тех, которые вздумали бы уверять, что указ 15 февраля 1786 года вовсе не дает освобождения.
И ведь любопытно то, что никакой опыт не научает русского поэта. Все иллюзии Капниста, разумеется, разлетелись прахом. По случаю открывшихся в 1787 году войн с Турцией) и Польшею раздача вотчин усилилась; еще большие размеры приняла она при Павле I, который в первые же дни по вступлении на престол роздал, как замечено в объяснениях к сочинениям Державина (т. I, стр. 527), до 300 000 душ крестьян. Можно бы ожидать, что последующие события будут уже приниматься осмотрительнее, что дух надежды несколько упадет. Но вот настал 1801 год, вступил на престол император Александр I, и оживились замолкшие было надежды. В 1803 году, 20 февраля, издан указ о свободных хлебопашцах. Как известно, указ этот имел самое ограниченное применение;{54} но в воображении некоторых пиит размеры его вышли громаднейшие. «Свободу и блаженство всей Российской империи» – вот что увидели в этом частном распоряжении – ни более, ни менее. По этому случаю М. В. Храповицкий{55}, не только стихотворец, но даже отчасти государственный человек, сочинил тоже оду, где сначала описывается, как ужасно было положение раба, который
Едва вздохнуть на небо знает,
Питать надежды не дерзает,
Чтоб мог престать он быть рабом;
а затем поэт восклицает в лирическом порыве: «Престал!» и изображает благодетельные следствия, уже происшедшие от этого:
Теперь лишь жить он начинает!
Исчез бича всегдашний страх!
Как немощию удрученный,
Весны дыханьем облегченный,
Усмешку кажет на устах,
Усмешкою так растворилось
Угрюмо ратая чело,
Так радостию оживилось
В нем сердце. —
Миновалось зло,
Которо тяжкою судьбою
Веками видел над главою:
Свободный хлебопашец он,
Свободен в ремесле полезном,
И сын в отечестве любезном:
Его под кров приял закон.
В дальнейшем своем течении ода принимает даже обличительный характер:
Пусть инде, обольстясь, мечтают,
Что вольность обрели себе, —
Ах, сердцем сжатым оправдают,
Что строгой преданы судьбе.
У нас, под сенью мирна трона,
Благотворением закона
Свобода корень пустит свой, —
Ни в бурях, ни в порывах злейших,
Но солнца при лучах теплейших,
И кротко, тихо, как весной{56}.
На этот раз, впрочем, поэт надеялся не напрасно: за пятьдесят пять лет он предсказал мирное разрешение крестьянского вопроса, которое осуществляется в настоящее время, когда во всех частях народной жизни приводятся в исполнение благие надежды нескольких поколений.
Но возвратимся к екатерининской сатире. Мы видели, что даже в вопросе об отношениях помещиков и крестьян сатира думала идти за великою монархинею, которая совсем и не намерена была подымать этого вопроса. Тем более привязывали тогдашние сатирики все свои действия к правительственным мерам во всех других отношениях. Спешим оговориться, что мы вовсе не ставим этого в упрек тогдашней сатире, а только хотим представить факт, как он есть, с тою целью, чтобы не преувеличивать его значения. Но вместе с тем мы не хотим скрывать и последствий такой несамостоятельности сатиры; а следствием было то, что она проглядела многие явления, которые по своему вредному влиянию весьма важны в русской жизни. Дело в том, что не все дурное может быть открыто и указано законом. Закон карает преступление и проступок, но не дурной характер, не внутреннее развращение человека: это-то зло, недоступное для кары закона, и должно быть уловлено и опозорено сатирою. Кроме того, есть целые отношения общественные, правильно организованные и даже признанные положительным законом, но тем не менее противные естественному праву; пример – крепостные отношения. Сатира должна преследовать все подобные явления в самом их корне, в принципе. Наконец, сами законы никогда не бывают совершенны: в данное время они имеют известный условный смысл, но с течением времени, по требованию обстоятельств, они должны изменяться; сатира, обличая порок, должна смотреть не на то, какой статье закона он противоречит, а на то, до какой степени противоположен он тому нравственному идеалу, который сложился в душе сатирика. Вот почему мы находим, что сатира екатерининского времени, при всей своей резкости, не могла удовлетворить высокому назначению истинной сатиры, именно потому, что она слишком тесно связала себя с существовавшим тогда законодательством. Конечно, она не могла поступать иначе: мы это очень хорошо понимаем, помня историю Новикова и др., и вовсе не думаем обвинять тогдашних писателей за недостаток самостоятельности. Но ведь надо же объяснить общественный факт, представляющийся нам в истории нашей литературы; надо же, наконец, бросить хоть догадку, хоть намек (если еще невозможно настоящее объяснение) на то, отчего наша литература сто лет обличает недуги общества, и все-таки недуги не уменьшаются. По нашему мнению, причина этого заключается (по крайней мере заключалась во время Екатерины) в постоянной зависимости сатиры от случайностей положительного законодательства, и эту мысль мы стараемся доказать в нашей статье без всяких упреков и обвинений кого бы то ни было. Возьмем несколько примеров.
Сатира во время Екатерины преследовала, между прочим, ростовщиков. В большей части указаний на них главный пункт обвинения состоит в том, что они берут очень большие проценты. Рядом с тем представляются отсталые и гнусные люди, которые жалуются на то, что уже нельзя брать более указных процентов. Все это есть очевидное следствие указа 3 апреля 1764 года, которым запрещено брать более шести процентов. – Но что же было следствием и закона и обличений? Только новые прижимки ростовщиков заемщикам. Во время Екатерины были, конечно, между писателями люди, которые способны были рассудить о росте так, как, например, рассуждает неизвестный автор старинной записки об указных процентах, недавно напечатанной («Чтения Московского общества истории», 1858, кн. II, стр. 175–177). Вот некоторые из его соображений:
Закон сей (об указных процентах), по-видимому весьма благонамеренный, достигнул ли и удобен ли достигнуть своей цели?
Всеобщий опыт убедительно доказывает совершенно тому противное, по крайней мере в Российской империи; ибо едва ли есть кто из заимодавцев частным людям, который отдавал свои деньги взаймы за указные проценты, и, следственно, едва ли кто из заемщиков пользуется благоприятстном помянутого закона, исключая мест казенных, да и из них опекунские советы берут по семи и по девяти на сто, в руках же частных кредиторов повышаются они до десяти, двадцати и более, смотря по обстоятельствам и лицам. Сие происходит уже издавна и существует наиболее во времена настоящие, когда промышленность наша начинает несколько распространяться, а с него вместе и потребность капиталов умножается.
Восходя к источнику неумеренности процентов, нельзя скрыть, что сам закон весьма, важное занимает тут место по следующим причинам:
Произвольное назначение малых процентов и большого наказания за неисполнение повеленного отвлекает из общественной ссуды великие частных людей капиталы; ибо все ты, которые, чтя свыше установленных, принуждены деньги свои вместо заимообразной раздачи обращать на другие какие-либо заведения и промыслы, приносящие им более прибыли, нежели указные проценты. Из чего следует, что остаются, для удовлетворения нуждающихся заимщиков, те единственно капиталисты, кои, презирая стыд и страх наказания, осмеливаются от исполнения закона уклоняться и для которых другого правила уже быть не может, как чтобы с заимщиков брать проценты сколько можно более, дабы вознаградить свою отважность и опасность. Так точно в азиатских землях, где рост или лихва запрещены вовсе по закону Алкорана, берутся проценты весьма великие, ради трудности избегнуть закона, сие не дозволяющего, и за сомнительную выручку обратно своих денег.
Таким образом, закон остается не исполнен к ущербу своего достоинства; существование оного производит действия, намерению его совершенно противные, а кредит общественный ощущает через то немалое стеснение.
Хотя же, в других европейских государствах, установлены, подобно как и у нас, указные проценты, но и там закон сей остается без исполнения, ежели мера процентов назначена ниже приобретаемой на капиталы прибыли чрез торговлю и промыслы. А к избежанию силы оного везде есть средства, коих правительство отвратить не в состоянии.
Из чего видно, что количество процентов не подчиняется другим уставам, кроме изобилия или недостатка в ссудных капиталах, и что где можно получить много прибыли от обращения денег в торговлю или промыслы, там обыкновенно и за ссуду дают более процентов; а сие последнее в местах, капиталами недостаточных, бывает необходимо.
По всему сказанному лучше, кажется, такой закон, который вместо пользы явной вред причиняет, вовсе отменить, нежели сохранять его по одному виду благонамеренности, не имея средства преподать ему к желаемому действию надлежащую силу.
Вместо подобных соображений сатира прошлого столетия руководилась благоговением к закону о процентах и была убеждена, что он, вспомоществуемый ее усилиями, может уничтожить лихву и разгромить ростовщиков. Оттого все ее «сатирические ведомости» о вексельном курсе у Кащея, об условиях займа у Жидомора и т. п. оказывались просто переливаньем из пустого в порожнее.