– Послушай! – сказал тихо Константин. – Случалось ли тебе испытывать сильное чувство недовольства жизнью, недовольства своим бессилием?
Я весь еще был под впечатлением случившегося и не вдруг мог ответить.
– Последнее, – сказал я, – действительно случалось, но недовольства жизнью я никогда не испытывал… Были, признаюсь, очень трудные времена… Но я боролся и горжусь своей борьбой.
– Нет, нет! – прервал он меня. – Я не об этом спрашиваю. Случалось ли тебе испытывать такое чувство, что у тебя как бы руки связаны… Наука ограниченна, искусство еще более… Жизнь наша… так же ограниченна… Куда ни взглянешь – везде предел, везде преграда… Ты как будто в громадной темнице… Посреди обширного мира, посреди всей вселенной – и ты связан.
– Нет, такого чувства я не испытывал, – сказал я, – и думаю, что никогда его не испытаю, потому что… я умерен в своих желаниях и никогда не ищу и не добиваюсь того, чего не могу получить… что не лежит в самой природе вещей и в их порядке.
Он пристально посмотрел на меня, пожал плечами и сказал тихо и робко:
– Я искренне сожалею о тебе… Я, напротив, часто желал бы быть каким-нибудь магом… чтобы меня не связывали условия времени и пространства… чтобы я был полный властелин материи… Кстати, веришь ли ты в существование времени и пространства?
– Этого вопроса я никогда не касался и не коснусь… Это чистейшая метафизика.
– Напрасно… Это чистейший реализм, до которого Кант дошел своим глубоким мышлением… а не случалось ли тебе испытывать другое чувство: когда ты был сильно возбужден, взволнован чем-нибудь, то у тебя сердце как будто освобождалось из груди, билось восторженно и сильно… Тогда тебе хотелось всех любить и обнять весь мир…
Я молча отрицательно повертел головой.
– Я всегда, – сказал я, – избегал всяких фантазий и гордился и горжусь трезвою жизнью… жизнь и наука имеют свои законы. Надо им подчиняться, необходима дисциплина науки.
– И тебя никогда не связывала эта дисциплина?
– Никогда!
– Даже в детстве ты ничем не увлекался?.. Сказки тебя не занимали, изящная литература тоже: я помню, с каким пренебрежением ты относился к романам, которыми мы зачитывались… Но что же тебя занимало и занимает до сих пор в жизни? Я помню, как ты в студенчестве все читал «Журнал общеполезных сведений» и делал из него выписки; ведь был такой журнал?
– Да, был…
– Помню, занимало тебя финансовое право и технология… Когда у нас открылся камеральный факультет[2], ты сейчас же перешел в него и меня перетащил.
– Разве ты раскаиваешься сейчас в этом?
– Н… нет, – отвечал он, – университетская наука не имела на меня почти никакого влияния… Я образовал себя сам, помимо университета… Но я все-таки удивляюсь тебе и никак не могу понять…
– Чего?
– Как можно прожить всю жизнь с такими взглядами и чувствами.
– Видишь, я прожил!..
– Ничем не увлекаясь, ничему не веря и не тяготясь жизнью?
Мы молча несколько мгновений смотрели друг на друга, и мне показалось, что он начал к чему-то прислушиваться.
– Ты слышишь? – спросил он меня чуть слышно.
Но я ничего не слыхал. «Он галлюцинирует, – подумал я, – пожалуй, и я поддамся той же галлюцинации».
И в то же мгновение я услыхал где-то вдали чуть слышную музыку. Что это была за музыка – я не мог разобрать, но я ясно слышал гармоническое сочетание слабых звуков и начал прислушиваться. Оно стало слышнее, явственнее, так что я мог ясно разобрать, что это где-то вдали играет рояль. С каждой минутой я слышал лучше, отчетливее. Да, это играет рояль.
– Ты слышишь?! – спросил он меня. – Слышишь?
Я молча кивнул головой – и в то же время почувствовал, как опять давешнее стеснение и волнение овладели мной. Но это волнение было несколько иное. Страх не так ясно действовал теперь на меня, и эта музыка мне удивительно нравилась. Она была до крайности мелодична и оригинальна. В ней не было отрывистых, резких звуков. Все сливалось в удивительно нежную, невыразимую мелодию.
– Кто это играет? – спросил я.
Он ничего не ответил и молча, с страстным, восторженным взором слушал чудную музыку. Я повторил вопрос.
– Она!.. Еля!
Я почувствовал, как холод пробежал по моей спине. А музыка продолжалась десять-пятнадцать минут. Она то усиливалась и как будто приближалась, то снова умирала или, лучше, удалялась. Это было что-то новое, оригинальное, какая-то соната или каватина. Порой вдруг эта чудная игра затихала, останавливалась и затем, после короткого перерыва, снова начиналась такими нежными, едва слышными звуками, точно далекая эолова арфа[3]. Затем эти звуки росли, крепли, переходили в форте, но это форте не поражало своей силой. В нем не было ничего повелительного. Оно было страстно и глубоко.
Под эту музыку я обдумал все, что тогда происходило в моем присутствии и что так глубоко взволновало и напугало меня. Помню, я пришел к заключению, что я точно так же, как и Константин, сделался жертвою галлюцинации. У него эта галлюцинация развилась долгим упражнением и затем передалась мне с такой же силой и ясностью, как и полная действительность. Помню, что под конец эта музыка не возбуждала уже во мне никакого страха, что я слышал ее с полным удовольствием, и даже пожалел, когда она замолкла.
Она прекратилась не вдруг. Она начала ослабевать, прерываться на более и более долгие промежутки и наконец совсем замолкла.
Мы оба сидели молча и ждали. Наконец Константин закрыл глаза рукой и опустил голову.
Когда он снова поднял ее, на глазах его как будто были слезы.