Постепенно и Одиссея сошла на нет. У Сьюзен появились уроки музыки и заботы об оценках в будущем аттестате зрелости, а Себастьян бесконечно предавался чтению греческих и английских поэтов, сам пробуя сочинять стихи. На фантастические истории больше не оставалось времени, и даже когда им удавалось ненадолго встречаться, ему стало больше нравиться читать ей свои последние творения. Когда Сьюзен хвалила их, что случалось почти неизменно – поскольку она действительно считала их восхитительными, – лицо Себастьяна светилось от радости.
– Да, пожалуй, это в самом деле неплохо, – говорил он, скромничая, но его улыбка и сияние в глазах, которое невозможно было погасить, выдавали истинные чувства. Но случалось, что некоторые строки были ей непонятны или не нравились; тогда он багровел от злости, обзывал ее дурой и лицемеркой. Или того хуже: саркастически заявлял, что ничего другого и не мог ожидать, поскольку все женщины наделены куриными мозгами, а музыканты славятся полным отсутствием ума; им вполне хватает пальцев и солнечного сплетения. Иногда его слова обижали, но гораздо чаще вызывали улыбку и ощущение, что в сравнении со столь явными проявлениями детской несдержанности сама Сьюзен выглядит восхитительно взрослой и, несмотря на поразительный поэтический дар, во многом превосходит его. Когда Себастьян начинал вести себя подобным образом, он показывал себя необычайно одаренным, но все же ребенком, и тогда в ней оживала другая сторона любви к нему – материнская и покровительственная.
А затем совершенно внезапно через несколько недель после начала нынешнего учебного года истории возобновились, но в совершенно ином ключе. Потому что теперь они стали не повестями о других, а как бы эпизодами автобиографии Себастьяна. Он начал рассказывать ей о миссис Эсдейл. Ребенок из его характера никуда не делся, ему все еще требовалась материнская забота, он нуждался в защите от последствий своих детских поступков. Но вот тот уже вполне взрослый юноша, к которому Сьюзен втайне питала совсем иные чувства, кого почти боготворила, стал любовником другой женщины. Она была старше Сьюзен, красивее и в миллион раз опытнее; богата, изящно одета, умело делала маникюр и пользовалась косметикой – словом, ни о каком сравнении и речи быть не могло. Сьюзен ни словом не давала ему понять, насколько ей все это претит, зато дневник ее пестрел исполненными горечи записями, а по ночам она зачастую засыпала, только уже выплакав в подушку все слезы.
Нахмурившись, она сейчас искоса бросила взгляд на своего спутника. Себастьян все еще в глубокой задумчивости ласкал свою переносицу.
– Давай-давай, – в ней вдруг взыграло чувство глубокой неприязни, – три хоботок своего вдохновения, пока не получится хоть что-то складное.
Себастьян вздрогнул и огляделся по сторонам. Его лицо приобрело обеспокоенное выражение.
– Что-то складное? – переспросил он с некоторой опаской.
– Все эти твои красивые речи и остроумные шутки якобы экспромтом, – пояснила она. – Ты, вероятно, считаешь, что я совсем не знаю тебя. Держу пари, ты слишком застенчив, чтобы сказать что-то уместное сразу, даже когда вы…
Она осеклась, не в силах заставить себя произнести фразу, которая выдала бы, насколько неприглядной выглядит для нее воображаемая картина их занятий любовью.
В другое время столь прямой намек на его робость, на унизительную немоту и косноязычие, которое овладевало им в незнакомой или слишком солидной компании, вызвал бы в нем приступ злости. Но в этот раз он был лишь, казалось, слегка задет, но больше заинтригован.
– Почему ты отказываешь мне в праве на маленькую ложь? – спросил он. – Самую крохотную. Искусства ради.
– Ты хочешь сказать, ради себя самого – чтобы выглядеть как персонаж Ноэла Кауарда.
– Как персонаж Конгрива, – возразил он.
– Да чей угодно! – сказала Сьюзен, довольная выпавшим случаем выплеснуть накопившиеся обиды, не показав их истинной природы и причины. – Любая замшелая ложь сойдет, лишь бы тебе не пришлось выставить себя таким, каков ты на самом деле…
– Тот же Дон Жуан, но лишенный дара красноречия, – сказал Себастьян. Эту фразу он придумал себе в утешение после того, как имел такой жалкий вид на рождественской вечеринке у Бовени. – А тебя бесит, что я пытаюсь направить разговор в нужное русло. Не будь уж слишком отъявленной педанткой.
И он улыбнулся ей с таким очарованием, что Сьюзен пришлось капитулировать.
– Договорились, – проворчала она. – Буду верить тебе, даже подозревая, что ты лжешь.
Он окончательно расплылся в улыбке; теперь это был счастливейший из всех ангелов делла Роббиа.
– Даже зная наверняка, что я лгу, – уточнил он и в голос расхохотался. Это была по-настоящему тонкая шутка. Бедная старушка Сьюзен! Она знала, что его претензии на умение поддерживать умную светскую беседу – это миф. Но знала она и о том, как однажды он разговорился, сидя на верхней площадке автобуса, шедшего по Финчли-роуд, с молодой и красивой темноволосой женщиной, как эта женщина пригласила его к себе домой на чашку чая, слушала его стихи, призналась, что очень несчастлива с мужем. Под каким-то предлогом она вышла из гостиной, а всего минут пять спустя позвала его: «Мистер Барнак, мистер Барнак!..» И он пошел на зов, поднялся наверх, пересек лестничную площадку, через полуоткрытую дверь попал в почти совсем темную комнату, а потом почувствовал на себе ее обнаженные руки и губы, касавшиеся его лица. Сьюзен знала это наизусть и еще многое другое. Но вся прелесть ситуации заключалась в том, что никакой миссис Эсдейл не существовало. Имя и фамилию он позаимствовал из телефонного справочника, бледный овал лица – из альбома викторианских гравюр на металле, а остальное стало чистейшим плодом его фантазии. И тем не менее все, что вызывало возмущение бедняжки Сьюзен, – это плавная и поэтичная элегантность его рассказов!
– Сегодня на ней было черное кружевное нижнее белье, – начал импровизировать он, совершенно увлеченный выразительной картиной в духе Бердсли, которого обычно презирал.
– С нее станется! – сказала Сьюзен, неприязненно подумав о прочном белом хлопке, который носила сама.
Перед мысленным взором Себастьяна вставал образ Каллипиги в трусиках, вышитых гарусом по канве, окутанной паутиной арабесок. Она почему-то напомнила ему декоративную фарфоровую лошадь, серую в яблоках, с завитой гривой, и про себя он даже рассмеялся.
– Я сказал ей, что она – последняя археологическая находка. Пестрая Афродита Хэмпстедская.
– Лжец! – с жаром воскликнула Сьюзен. – Ты не говорил ей ничего подобного.
– Я даже собираюсь написать стихотворение о Пестрой Афродите, – продолжал Себастьян, не обращая на ее слова внимания.
В его сознании уже вспыхнул ослепительный и шумный фейерверк сверкающих фраз.
– Татуировки на шее, пунктиры и завитки. Вот женственное оружие. Но нет ничего убийственнее тончайшего этого кружева на золотистой… Лучше будет: на бархате нежной кожи под самой ее поясницей…
И, право же, рифма получилась как нельзя кстати. Необычная и красивая рифма. «Оружие» и «кружева» – два крепких крюка, на которые можно было теперь навесить сколько угодно изящных брюссельских роз и велюровой кожи.
– Умоляю, заткнись! – сказала Сьюзен.
Но его губы продолжали двигаться:
– О, чудо чернильных узоров на кремовой ягодице! Ты взмахиваешь крылами, подобно волшебной птице, при каждом летящем шаге…
Внезапно он услышал, как его окликнули по имени, и позади действительно раздался топот летящих шагов.
– Какого дьявола?..
Они остановились и повернулись.
– Это Том Бовени, – сказала Сьюзен.
Он самый. Себастьян улыбнулся.
– Спорим на пять монет, он сразу же начнет с обычной дурацкой шутки вроде: «Сьюз, съешь арбуз?»
Шести с половиной футов ростом, трех футов в плечах и с двухфутовым брюхом Том налетел на них, как экспресс «Корнуоллская Ривьера».
– Басти, мой мальчик! – завопил он. – Как раз тебя-то я и искал. Вижу, с тобой наша милая Сьюзен. Привет, Сьюз, съешь арбуз?
Он рассмеялся собственной остроте и обрадовался, когда Себастьян и Сьюзен дружно расхохотались тоже. Такое с ним случалось редко.
– Хотел сказать тебе, – продолжал Том, – что все на мази.
– Что именно?
– Я уладил последние проблемы с ужином. Когда узнал, что по завершении семестра ты тоже уезжаешь за границу, решил устроить все в самом конце каникул.
Он усмехнулся и дружески похлопал Себастьяна по плечу. И этот туда же, отметила про себя Сьюзен. А потом ей пришло в голову, что к Себастьяну все относились так, а он этим пользовался. Умело пользовался.
– Ты доволен? – спросил Том.
Басти он воспринимал как свой талисман, как свое дитя, но в то же время как объект утонченной и светлой любви, которую он – вполне гетеросексуальный с виду юнец – не осознавал за собой, не понимал, что чувствует, а если бы и понимал, то не сумел бы подобрать для этого чувства определения. Он готов был на все, чтобы угодить своему малышу Басти.
Но вместо того, чтобы просиять от радости, Себастьян вдруг погрустнел, чуть ли не перепугался.
– Право же, Том, – промямлил он. – Тебе не стоило… Не надо было так стараться из-за меня.
Тот рассмеялся и ободряюще стиснул ему плечо.
– Пустяки, приятель.
– А как же другие парни? Им же это неудобно, – сказал Себастьян, хватаясь за любую соломинку.
Но Том решительно отмел все сомнения в сторону. По его словам, остальным было решительно наплевать, когда состоится прощальная вечеринка – в начале или в конце каникул.
– Пьянка – она и есть пьянка, – тоном философа заявил он, но в этот момент Себастьян оборвал его так резко, что это получилось некрасиво даже с точки зрения элементарной вежливости.
– Нет, забудь об этом! – воскликнул он с обреченностью в голосе.
Воцарилось молчание. Том Бовени удивленно смотрел на него сверху вниз.
– Ты говоришь так, будто тебе ничего не надо. Ты не придешь? – спросил он, все еще слегка ошеломленный.
Себастьян понял свою ошибку и поспешил заверить, что идея сногсшибательная и ему ничего не хотелось бы больше. Что было правдой. Ужин в «Савое», шоу и ночной клуб как венец веселья – ничего подобного он раньше не пробовал. Но ему приходилось отказываться от приглашения по унизительно детской причине: у него попросту не было одежды для подобных мероприятий. А когда он уже рассчитывал, что все забыто и вопрос снят к всеобщему удовлетворению, появляется Том, и проблема возникает снова. Черт бы его побрал! Черт бы его побрал! Себастьян был решительно готов возненавидеть этого легкомысленного здоровяка за столь навязчивое проявление дружеской привязанности.
– Но если тебе хочется прийти, – напрягал извилины Том, пытаясь извлечь из услышанного здравый смысл, – то какого лешего ты отказываешься? – Он обратился к Сьюзен: – Быть может, ты знаешь ответ на эту загадку?
Сьюзен попала в затруднительное положение. Она, разумеется, знала о том, что дядя Джон из принципиальных соображений отказывался покупать Себастьяну вечерний костюм. В этом проявлялись самые дурные черты его характера. Но почему Себастьян должен стыдиться этого? Почему ему просто не рассказать все начистоту?
– Я, конечно, могу только предполагать… – осторожно начала она.
– Замолчи! Замолчи немедленно! – В приступе ярости Себастьян с такой силой ущипнул Сьюзен за руку, что она взвыла от боли. – Быть может, это научит тебя не лезть в мои дела, – прошептал он злобно и повернулся к Тому. И она с все возраставшим недоумением слышала, что, конечно же, он придет, что было крайне любезно со стороны Тома взять на себя все хлопоты и даже суметь изменить дату. Крайне любезно; и он даже сумел улыбнуться Тому одной из своих фирменных ангельских улыбок.
– Ты же не мог подумать, что я закачу вечеринку без тебя, Басти? – Том Бовени снова стиснул плечо своему талисману, своему единственному ребенку, своему вундеркинду и своей тайной любви. – Сейчас, когда мне предстоит отправиться в Канаду, и только богу известно, свижусь ли с тобой опять. То есть с тобой и остальными парнями из Хаверстока, конечно, – поспешил поправиться он, а потом, чтобы обеспечить себе алиби в глазах Сьюзен, добавил проникновенно: – Если бы мы не устраивали мальчишник, ты бы тоже получила приглашение. Милая Сьюз, съешь весь арбуз!
Он хлопнул ее по спине и рассмеялся.
– А теперь мне пора лететь. Вообще-то у меня не было времени даже на разговор с тобой, но, если уж мне повезло и я встретил тебя, грех не воспользоваться случаем. До скорого, Басти. Пока, Сьюз.
Он развернулся и побежал легко и стильно, несмотря на свои габариты и вес, как профессиональный стайер, скрывшись в темноте, откуда только что возник. Они снова пошли дальше вдвоем.
– Прости, но я никак не возьму в толк, – сказала Сьюзен после продолжительной паузы, – почему ты просто не можешь сказать правду? Не твоя вина, что у тебя нет смокинга. И нет такого закона, который запрещал бы тебе надеть синий шерстяной костюм. Тебя не выставят из ресторана, если ты придешь в нем.
– О, силы небесные! – воскликнул Себастьян, не зная, как еще отреагировать, потому что ему нечем было крыть сводившую с ума справедливость ее слов.
– Но мне-то ты можешь объяснить, почему не сказал правды ему? – упорствовала Сьюзен.
– Не желаю никому ничего объяснять, – сказал он гордо, стремясь подчеркнуть, что тема исчерпана.
Сьюзен посмотрела на него, подумала, насколько же он нелеп в своей гордыне, и пожала плечами:
– Ты хочешь сказать, что у тебя нет разумного объяснения.
В снова наступившем затем молчании Себастьян тихо переживал всю горечь своей участи. Сьюзен была права, он не хотел объяснений, потому что не мог ничего объяснить. Но не из-за недостатка причин, а в силу их мучительной природы. Сначала эта старая корова в библиотеке; даже смерть ее сыночка не оправдывала сюсюканий с ним, как с младенцем в пеленках. Потом Пфайффер с его вонючими сигарами. А теперь еще и это, последнее унижение. Он не только выглядел совсем мальчишкой, хотя знал, что стократ умнее и способнее самых зрелых мужчин. У него не было даже нормальной одежды и остальных атрибутов, положенных ему по его реальному возрасту. Если бы он хорошо одевался и имел в достатке карманных денег, прочие унижения не были бы столь нестерпимыми. Будь он свободнее в расходах, имей более модное пальто, он легче выносил бы обманчивость своей внешности и фигуры. Но отец выдавал ему всего лишь шиллинг в неделю и принуждал донашивать дешевые вещи, пока в них не появлялись прорехи или не становились слишком коротки рукава. А уж о смокинге для сына он и слышать не хотел. Его облачение лишь подчеркивало хрупкость тела, которое так неопрятно прикрывало; он был ребенком в детской одежде. И эта дуреха Сьюзен еще спрашивает, почему он не мог сказать Тому Бовени правду?
– «Amor Fati», – процитировала она. – Разве ты не говорил мне, что отныне это станет твоим девизом?
Себастьян не удостоил ее ответом.
Поглядывая на него, пока он шел рядом с мрачным лицом и до странности скованным, напряженным телом, Сьюзен почувствовала, как ее раздражение тает, уступая место материнской нежности. Мой бедный, мой дорогой! До какого же жалкого состояния он сумел себя довести! И по каким идиотским причинам! Переживать из-за смокинга! Зато она могла руку дать на отсечение, что у того же Тома Бовени никогда не было романа с красивой замужней женщиной. И вспомнив, как встрепенулся он недавно при упоминании миссис Эсдейл, Сьюзен по доброте душевной решилась на вторую попытку.
– Ты не успел закончить рассказывать мне о черном кружевном нижнем белье, – напомнила она после слишком уж затянувшегося молчания.
Но на этот раз ничего не вышло; Себастьян помотал головой и даже не взглянул на нее.
– Ну, пожалуйста, – пробовала упрашивать она.
– Не хочу, – а когда Сьюзен стала настойчивее, сказал с напором: – Ты не поняла? Я не хочу сейчас разговаривать об этом.
Теперь он уже не находил ничего забавного в ее чрезмерной доверчивости. Если смотреть на вещи трезво и с правильной точки зрения, то вся эта болтовня об Эсдейл выглядела лишь еще одним унижением для него.
Он мысленно вернулся к тому жуткому вечеру два месяца назад. На выходе со станции подземки «Кэмден-Таун» торчала девица в голубом, вульгарно хорошенькая, с накрашенными губами и пышными волосами, отливавшими в желтизну. Он два или три раза прошел мимо, набираясь отваги, но чувствуя знакомую слабость в коленях, какую испытывал каждый раз, когда его вызывал к себе директор школы для нравоучительной беседы по поводу математики. До самого порога у него подводило низ живота, но потом, когда, постучавшись, он входил и усаживался напротив крупного и чрезвычайно тщательно выбритого лица, все оказывалось не так уж скверно. «Складывается впечатление, Себастьян, что ваша признанная одаренность в одном из предметов обучения служит для вас поводом пренебрегать работой над другими, которые не доставляют вам равноценного удовольствия». А заканчивалось все тем, что ему приходилось являться в школу на пару часов даже в короткие каникулы или решать ежедневно несколько задач сверх программы в течение месяца. То есть ничего страшного не происходило, ничего, чтобы оправдать тошнотворные предчувствия. Черпая мужество из этих размышлений, Себастьян подошел к девушке в голубом и сказал:
– Добрый вечер.
Поначалу она отказывалась воспринимать его всерьез.
– С таким-то мальчишкой? Да я потом умру от стыда!
Ему пришлось показать дарственную надпись на книге «Оксфордская антология греческой поэзии», которая случайно нашлась у него в кармане. «Дорогому Себастьяну в день 17-летия от дяди Юстаса Барнака. 1928 год». Девушка в голубом прочитала эти слова вслух, с сомнением посмотрела на его лицо и снова вернулась к книге. От форзаца она наугад перешла сразу к середине томика.
– Ого! Да это на идиш! – Теперь она вгляделась в него с любопытством. – Вот уж ни за что бы не догадалась.
Себастьян подтвердил правоту догадки.
– И ты хочешь меня уверить, что можешь ее читать?
Он показал ей это на примере хора из «Агамемнона», чем убедил окончательно: тот, кто был способен на такое, уже явно не был ребенком. Но есть ли у него деньги? Себастьян достал бумажник и показал фунтовую купюру, все еще остававшуюся от подарка дяди Юстаса на Рождество.
Хорошо, сказала девица. Но у нее не было своей комнаты. Куда он собирался ее отвести?
Тетя Элис, Сьюзен и дядя Фред уехали на все выходные, и у них дома осталась только престарелая Эллен, которая, во-первых, неизменно ложилась спать ровно в девять, а во-вторых, была глуха как пень. Они могли отправиться туда, и он поймал такси.
О последовавшем затем кошмаре Себастьян не мог вспоминать без содрогания. Когда они оказались в его комнате, он обнаружил сначала ее резиновый корсет, а потом и тело, такое же бесчувственное, как и покрывавшая его резина. Вялые бессмысленные поцелуи; ее дыхание – изо рта разило пивом, луком и кариесом. Его собственное перевозбуждение, такое неистовое, что у него мгновенно улетучилось всякое физическое влечение. Затем спокойная холодность и возникшее следом чувство отвращения к тому, что лежало рядом, словно это был труп. Но труп хохотал и высказывал презрительное сострадание к его немочи.
Спускаясь к входной двери, девица попросила разрешения заглянуть в гостиную. У нее мгновенно округлились глаза, когда при включенном свете она узрела ее скромную роскошь.
– Ручная работа! – с восхищением сказала она, проходя мимо камина и пробегая пальцем по краске на парадном портрете дедушки Себастьяна. После этого вопрос оказался для нее решенным. Она повернулась к Себастьяну и потребовала с него еще фунт. Но больше у него не было. Девушка в голубом выразительно плюхнулась на софу. Что ж, очень хорошо. Она подождет, пока он найдет деньги. Себастьян выгреб из карманов всю мелочь. Три шиллинга и одиннадцать пенсов. Нет, сказала она. Ее устроит только еще одна бумажка, еще фунт. И сиплым контральто она начала мурлыкать это слово:
– Фунт, фунт, фу-унтик.
На мотив песенки «Эти ирландские глаза».
– Не делайте этого, – взмолился он. Но песня зазвучала только громче. Она распевала во все горло.
– Фунт, фунт, фу-унтик, красивый, хрустящий такой…
Уже почти в слезах, Себастьян попытался урезонить ее: наверху спал слуга, да и соседей мог разбудить шум.
– Пусть все приходят, – сказала девица в голубом. – Милости просим!
– Да, но что они скажут? – Голос Себастьяна был еле слышен; у него дрожали губы.
Девица презрительно посмотрела на него, разразившись оглушительным и противным смехом.
– Так тебе и надо, маленький плакса, вот что они скажут. Отправился шляться по шлюхам, а самому надо было сидеть дома, чтобы мамочка вовремя сопли утирала. – Она начала отбивать ритм. – Раз, два, три, а теперь все вместе. Ирландский фунт, английский фунт, бумажки дороги-и-е…
На небольшом столике рядом с софой Себастьян заметил нож для бумаг из черепахового панциря с позолоченной ручкой, презентованный дяде Фреду по случаю 25-летия его работы в Сити и конкретно в компании «Фар-Истерн Инвестмент». Стоил он гораздо больше фунта. Схватив его, Себастьян попытался вложить нож ей в руку.
– Возьмите это взамен, – упрашивал он.
– Еще чего? Чтобы меня повязала полиция, как только я попытаюсь продать его? – и отпихнула нож в сторону. Взяв октавой ниже, но еще громче она завела свое: – Ирландский фунт…
– Замолчите! – в отчаянии воскликнул он. – Замолчите! Я найду для вас деньги. Честное слово, найду!
Девушка в голубом перестала распевать и посмотрела на свои часики.
– Так и быть. Даю тебе пять минут, – сказала она.
Себастьян выскочил из комнаты и рванулся вверх по лестнице. Минутой позже он уже барабанил в дверь, выходившую на одну из площадок.
– Эллен! Эллен!
Ответа не последовало. Глуха как пень. Проклятая старуха! Черт бы ее побрал! Он снова постучал и продолжал выкрикивать ее имя. Внезапно без всякого предупреждения дверь открылась, и на пороге показалась Эллен в ночном халате из серого фланелета, с седыми волосами, завязанными ленточками в два поросячьих хвостика, но без вставной челюсти, отчего ее круглое, как яблоко, лицо казалось провалившимся внизу. И когда она спросила, уж не пожар ли случился в доме, он с трудом понял вопрос. Сделав над собой огромное усилие, он изобразил самую ангельскую улыбку – ту самую, которая всегда позволяла добиваться от Эллен чего угодно всю их жизнь под одной крышей.
– Прости, Эллен, я не стал бы тебя так будить, но дело очень срочное.
– Какое дело? – спросила она, поворачиваясь к нему тем ухом, которое слышало немного лучше другого.
– Не могла бы ты одолжить мне фунт?
На ее лице не отразилось понимания, и ему пришлось прокричать:
– ФУНТ!
– Фунт? – теперь несколько изумленным эхом повторила она.
– Да, я одолжил деньги у приятеля, и он сейчас ждет внизу.
Беззубо шамкая, но сохраняя свой северный прононс, Эллен поинтересовалась, почему с приятелем нельзя рассчитаться завтра.
– Потому что он уезжает, – объяснил Себастьян. – Ему нужно в Ливерпуль.
– О, в Ливерпуль, – сказала Эллен совершенно другим тоном, словно все теперь представилось ей в ином свете.
– Он торопится на корабль? – спросила она.
– Да, отплывает в Америку! – прокричал Себастьян.
В Филадельфию.
Рано утром отбывает в Филадельфию[9].
Он посмотрел на часы. Чуть больше минуты – и безобразные звуки ирландской песни раздадутся снова. Он улыбнулся Эллен еще более очаровательно.
– Сможешь меня выручить?
Старушка улыбнулась в ответ, взяла его руку и приложила на мгновение к щеке, а потом, не произнеся больше ни слова, направилась в глубину спальни за кошельком.
Когда все вернулись домой, уже в понедельник, Себастьян впервые рассказал про миссис Эсдейл, провожая Сьюзен после урока у Пфайффера. Утонченная, образованная, необузданно сладострастная Эсдейл в объятиях своего победоносного юного любовника. Такой стала оборотная сторона медали, на лицевой стороне которой остались образы похабной девицы в голубом и испуганного, малодушного, никчемного мальчишки.
На углу Гланвил-плейс их пути расходились.
– Отправляйся прямо домой, – сказал Себастьян, прерывая долгое молчание. – А я пойду посмотрю, смогу ли застать отца.
И не дожидаясь ответа Сьюзен, он повернулся и быстро пошел прочь.
Сьюзен застыла на месте, глядя, как он торопливо двигался вдоль улицы, такой хрупкий и беспомощный, но маршировавший с решимостью отчаявшегося навстречу неизбежной неудаче. Потому что, конечно же, если бедный мальчик надеялся на доброту дяди Джона, он лишь напрашивался на новую душевную рану.
При свете уличного фонаря на углу его бледные волосы вдруг вспыхнули ярким ореолом взъерошенного пламени, а потом он свернул и пропал из виду. И в этом вся жизнь, размышляла Сьюзен, пустившись в путь дальше в одиночку. Череда уличных углов. Ты встречаешь что-то – необычное, красивое и желанное, а в следующий момент подходишь к очередному углу, за которым оно скрывается и исчезает навсегда. А если и не исчезает, то оказывается влюбленным в миссис Эсдейл.
Она поднялась по ступенькам крыльца дома 18 и позвонила. Ей открыла Эллен, но, прежде чем впустить, заставила тщательно вытереть подошвы о половик.
– Не хватало только, чтобы ты натащила грязи на мои ковры, – сказала она своим обычным ворчливым, но добродушным тоном.
Перед тем как подняться наверх, Сьюзен поздоровалась с матерью. Миссис Поулшот оказалась страшно занята и лишь мимоходом чмокнула дочь в щеку.
– Постарайся ничем не потревожить своего папочку, – посоветовала она. – Нынче вечером он что-то не в духе.
О Господи, подумала Сьюзен, которая страдала от перепадов настроений отца, сколько себя помнила.
– И переоденься в светло-голубое платье, – добавила миссис Поулшот. – Я хочу, чтобы дядя Юстас увидел, какая ты красавица в лучшем наряде.
А ей было глубоко наплевать, считал ее красавицей дядя Юстас или нет. И вообще, думала она, поднимаясь по лестнице, стоит ли даже пытаться конкурировать с замужней дамой, богатой, выписывавшей туалеты из Парижа и, вероятно, – хотя Себастьян странным образом ни разу не упоминал об этом, – пользовавшейся самыми соблазнительными в мире духами.
Она включила в своей комнате газовый обогреватель, разделась и спустилась на полпролета лестницы в ванную. Все удовольствие от струй горячей воды портило неистребимое желание миссис Поулшот, чтобы в ее доме все пользовались только карболовым мылом. В результате, приняв ванну, всякий выходил из нее, распространяя аромат не миссис Эсдейл, а скорее хорошо вымытой собаки. Вот и Сьюзен принюхалась к себе, протянув руку за полотенцем, и скорчила гримасу отвращения, почувствовав, как пахнет ее чистое тело.
Спальня Себастьяна располагалась по другую сторону лестничной площадки от ее комнаты. И зная, что его нет, она смело вошла, выдвинула верхний ящик туалетного столика и достала безопасную бритву, которую он купил два месяца назад, когда ему померещилось, что у него начала расти борода.
Очень тщательно, как будто ей предстояло сначала танцевать в платье без рукавов, а потом провести исполненную любовных страстей ночь, она выбрила себе подмышки. Потом собрала все сбритые волоски, способные выдать ее, и положила бритву обратно в футляр.
Себастьян тем временем шел по Гланвил-плейс, морща лоб и кусая губы. Сегодня, вероятно, у него оставался последний шанс добиться разрешения на покупку настоящего вечернего костюма, чтобы успеть к вечеринке Тома Бовени. Себастьян уже знал, что к ужину нынче вечером отца не ждали, завтра он отправлялся в Хаддерсфилд или куда-то там еще на важное совещание, возвращался в среду вечером, а в четверг утром они вдвоем должны были выехать во Флоренцию. Поэтому вопрос стоял ребром: сегодня или никогда.
«Вечерние наряды являются классовыми символами, и я считаю преступлением тратить деньги на бесполезные предметы роскоши, в то время как стольким достойным людям приходится жить впроголодь». Себастьян заранее знал все аргументы, к которым прибегнет отец. Но за этими аргументами все же стоял живой человек – властный, но справедливый, требовательный к другим, потому что был еще более требовательным к себе самому. И если к такому человеку найти правильный подход, может случиться, что те же аргументы не приведут к заранее известному жесткому выводу. На долгом и мучительном опыте Себастьян убедился, как важно никогда не показывать, насколько ты в чем-либо заинтересован, и не упорствовать понапрасну. Он должен попросить у отца смокинг, но так, чтобы отец не догадался, до какой степени он ему нужен. Стоит ему понять это, и отказ станет неизбежным. Формально он, конечно же, будет мотивирован причинами экономии и социалистической этики, но на самом деле, как Себастьян начал подозревать, отцу еще и доставляло определенное удовольствие, если он мог помешать исполнению слишком откровенно выраженных сыном желаний. Не угодить в эту ловушку, – и тогда, быть может, он не даст отцу и других, более возвышенных поводов для отказа. Однако для приведения задуманного в исполнение требовалось изрядное актерское мастерство, утонченность, а самое главное – присутствие духа, которого Себастьяну так часто не хватало прежде в самые ответственные моменты. Может быть, ему следовало заранее продумать план наступления, использовать блестящую и неожиданную стратегию…
Себастьян шел все это время, устремив взгляд на тротуар под ногами, но теперь задрал голову вверх, как будто этот самый совершенный и несокрушимый план был начертан на покрытом облаками небе, а ему оставалось только прочитать его и хорошо усвоить. Он поднял голову и внезапно увидел это на противоположной стороне улицы. Нет, не план, разумеется, а примитивную методистскую церковь, его церковь, единственное, что могло вечером привлечь внимание на Гланвил-Террас. Но сегодня, заблудившись в лабиринте своих горестей, Себастьян начисто забыл о ней. И сейчас она сама, как преданный друг, выросла перед ним с основанием, залитым зеленоватым светом газовых уличных фонарей, и верхней частью, которая делалась все темнее и темнее, удаляясь от света, пока узкий шпиль, сложенный из викторианского кирпича, не становился лишь черным силуэтом на фоне почти такого же черного и мутного лондонского неба. Все детали отделки, отличавшие здание от других, постепенно меркли и терялись вверху в таинственном единообразии, в беспредельном мраке небес над Лондоном. Но внизу фрагменты декора и орнаменты были видны ясно при ярком свете. Себастьян стоял у подножия церкви и смотрел. Все пережитые унижения и страх перед тем, как встретит его отец, куда-то пропали, и он испытал странный и необъяснимый прилив возвышенного волнения, которое это зрелище неизменно в нем вызывало.