bannerbannerbanner
Время должно остановиться

Олдос Леонард Хаксли
Время должно остановиться

Полная версия

 
О, маленькое убожество! Ты вдруг превращаешься в храм,
Наполненный тем же величием святости, как Бурж или Элефанта,
И ни преподобный Уилкинс, ни пресность воскресных молений
Не могут тебе помешать зеленым прелестным цветком
В Поэзию корни пустить…
 

Он повторил про себя начальные строчки стихотворения и снова посмотрел на предмет вдохновения, построенный в худший для методистской церкви период из самых дешевых материалов. Невероятно уродливое при дневном освещении сооружение. Но наступал час, когда включались фонари, и оно преисполнялось красоты и значительности, как мало что другое из всего, что Себастьяну доводилось видеть. И какой же была эта церковь на самом деле? Тем маленьким монстром, где воскресным утром собирались преподобный Уилкинс и его паства? Или вот этой восхитительной и безграничной мистерией, в чреве которой таились другие загадки? Себастьян встряхнулся и пошел дальше. На этот вопрос невозможно было получить простого ответа. Ты мог только попытаться сформулировать его в поэтической форме.

 
О, маленькое убожество! Ты вдруг превращаешься в храм,
Наполненный тем же величием святости…
 

Дом номер 23 с отделанным штукатуркой фасадом был таким же высоким, как и остальные, стоявшие с ним в ряд. Себастьян прошел под колоннадой при входе, пересек обширный холл и с вернувшимся чувством тревоги, исчезнувшим ненадолго, стал подниматься по лестнице.

Первый пролет, второй, третий, еще один, и он оказался перед дверью квартиры отца. Себастьян уже поднял руку к звонку, но потом дал ей бессильно опуститься. Он чувствовал слабость, у него бешено колотилось сердце. Это был приступ слишком хорошо знакомого недуга, прилив трусости перед встречей с директором школы, лихорадка у порога. Он посмотрел на часы. Шесть сорок семь и тридцать секунд. Ровно в шесть сорок восемь надо будет позвонить, войти и сразу все выложить, как уж получится.

«Папа, ты просто обязан разрешить мне купить смокинг…» Он снова поднял руку и большим пальцем крепко надавил на кнопку звонка. Внутри квартиры раздался звук, похожий на громкое жужжание злобной осы. Он подождал полминуты и позвонил снова. Никакого ответа. Его последний шанс на глазах растворялся. В сознании Себастьяна разочарование от этой мысли густо смешалось с чувством огромного облегчения, словно ему дали отсрочку перед неизбежным наказанием. До вечеринки Тома Бовени оставалось все-таки еще недели четыре, а вот если бы отец оказался дома, ужасавший Себастьяна разговор уже начался бы. Как раз в этот самый момент.

Он успел спуститься вниз всего на один пролет, когда звук знакомого голоса заставил его замереть.

– Семьдесят две ступеньки, – сказал его отец из холла при входе.

– Dio![10] – отозвался другой, иностранный голос. – Да вы живете на полпути в рай.

– Этот дом являет собой превосходный символ, – продолжал звонкий голос англичанина, явно принадлежавшего к привилегированному общественному классу. – Символ загнивания капитализма.

Себастьян знал, как разыгрывался этот словесный гамбит. Джон Барнак обычно всегда прибегал к нему, когда впервые подводил нового знакомого к подножию казавшейся нескончаемой лестницы.

– В свое время здесь жила единственная богатая викторианская семья, – это был следующий ход. – А теперь здесь свили себе гнезда холостяки и борющиеся за выживание дамы, пытающиеся заниматься бизнесом. Есть еще пара бездетных семей для комплекта.

Голос становился громче и отчетливее по мере приближения его владельца.

– …И, естественно, все это – конечный продукт растущей безработицы и падающего уровня рождаемости. Одним словом, разрушенное естество и Мэри Стоупс торжество[11]. – И засим последовал неожиданный взрыв оглушительного с металлическим оттенком смеха Джона Барнака.

– О боже! – прошептал Себастьян. Он уже в третий раз слышал эту шутку и неизбежный смех самого шутника.

– Стоуп? – переспросил иностранный голос, когда веселье собеседника чуть унялось. – Я не совсем понял, что это значит в таком смысле – стоуп. Стоп? Stoppare? Stooper? Stopfen?

Но ни итальянский, ни французский, ни немецкий языки не передавали смысла остроты.

Кембриджский акцент пустился в терпеливые и подробные разъяснения.

Себастьяну меньше всего хотелось, чтобы его заподозрили в подслушивании, и потому он стал быстро спускаться вниз, а когда из-за поворота лестницы показались двое мужчин, издал вполне правдоподобно прозвучавший возглас изумления.

Мистер Барнак поднял взгляд и увидел сначала в маленькой стройной фигурке, стоявшей шестью ступеньками выше, не Себастьяна, а его мать – Роузи – тем вечером на бале-маскараде у Хиллиардов, когда бывшая жена облачилась как леди Каролина Лэм, но замаскированная под пажа Байрона в пестром обезьяньем жилете и узких бриджах из красного бархата. Три месяца спустя пришла пора войны, а еще через два года она сбежала от него с этим мерзким дебилом Томом Хиллиардом.

– А, это ты, – сказал мистер Барнак, не позволив ни намеку на удивление, радость или любую другую эмоцию отразиться на своем смуглом, с загрубевшей кожей лице.

Себастьян именно такую реакцию всегда воспринимал как самую неприятную черту характера отца: по выражению его лица никогда невозможно понять, что он чувствует или о чем думает. Он смотрел на тебя прямым немигающим взглядом, и его серые глаза оставались пустыми и равнодушными, как если бы перед ним стоял совершенно неинтересный ему незнакомец. А потому его расположение духа неизменно выражалось сначала только в словах, в этом громком самоуверенном голосе судебного оратора, в этих тщательно взвешенных и подобранных фразах, которые он умел произносить так красноречиво. Зато посреди молчания или разговора на пустяковые темы он мог абсолютно неожиданно выйти из состояния пассивности и наполнить комнату гласом, словно снисходившим с вершины горы Синай.

С неуверенной улыбкой Себастьян шагнул ему навстречу.

– Мой младшенький, – представил его мистер Барнак.

Гостем отца оказался профессор Каччегвида – знаменитый профессор Каччегвида, счел нужным добавить мистер Барнак. Себастьян уважительно улыбнулся и пожал ему руку. Это был, должно быть, тот самый антифашист, о котором отец уже упоминал прежде. Что ж, голова красивая, подумал он, когда профессор отвернулся. Рим периода расцвета, но с совершенно излишне длинной седой шевелюрой, романтически зачесанной со лба назад. Он бросил еще один мимолетный взгляд. Да, впечатление создавалось такое, словно император Август сделал себе прическу под Ференца Листа.

Но как же странно, продолжал размышлять Себастьян, когда они преодолевали последний лестничный пролет: тело гостя поражало невообразимым и даже каким-то патологическим несоответствием с его головой. У великого императора оказалась узкая грудь и плечи школьника. Ниже еще более явно бросались в глаза животик и широкие бедра, которые могли бы принадлежать женщине средних лет. А заканчивалось все тонкими и короткими ножками, обутыми в крошечные лакированные башмачки на кнопках вместо шнурков. Как личинка, начавшая расти, но остановившаяся в развитии, когда успели полностью сформироваться только передняя и верхняя части организма, а ниже все осталось на уровне нелепого головастика.

Джон Барнак отпер дверь своей квартиры и включил свет.

– Мне лучше пойти и сообразить что-нибудь на ужин, – сказал он, – зная, что вам нужно так рано уезжать, профессор.

Возникала возможность поговорить с ним о смокинге. Но когда Себастьян предложил свою помощь на кухне, отец безапелляционным тоном приказал ему оставаться на месте и развлечь беседой их прославленного гостя.

– А как только у меня все будет готово, – добавил он, – тебе лучше исчезнуть. Нам нужно обсудить кое-что крайне важное.

И небрежно вернув Себастьяну роль послушного ребенка, мистер Барнак повернулся и быстрым решительным шагом, каким боксер направляется к рингу, вышел из гостиной.

Себастьян на несколько секунд замер в нерешительности, а потом подумал, что на этот раз нарушит волю отца, последует за ним на кухню и решит наболевший вопрос окончательно и бесповоротно. Но как раз в этот момент профессор, с любопытством разглядывавший комнату, с улыбкой повернулся к нему.

– Однако до чего же здесь все безупречно стерильно! – воскликнул он своим мелодичным голосом с очаровательным намеком на иностранный акцент, но выдав необычайно литературную по звучанию фразу только лишь ради того, чтобы показать, насколько свободно он владеет языком.

В этой пустой и, в общем-то, невзрачной гостиной все, за исключением книг, было покрашено под цвет молока со снятой пенкой, а пол покрывал блестящий лист светло-серого линолеума. Профессор Каччегвида уселся в одно из металлических кресел и дрожащими, покрытыми пятнами никотина пальцами прикурил сигарету.

– Так и ждешь, что в любой момент сюда войдет хирург, – добавил он.

Однако вошел Джон Барнак, вернувшийся с тарелками, ножами и вилками. Профессор повернул голову в его сторону, но заговорил не сразу. Сначала он приложил к губам сигарету, затянулся, задержал дым в легких на пару секунд, а потом с наслаждением выпустил его через свои императорские ноздри. После чего, удовлетворив немедленное и насущное желание, обратился через всю комнату к хозяину:

 

– Мне определенно видится во всем этом нечто пророческое, – взмахом руки он обвел гостиную. – Прообраз будущего жилища, устроенного на рациональных и гигиеничных принципах.

– Спасибо, – отозвался Джон Барнак, не поднимая головы. Он накрывал на стол со столь же полной концентрацией внимания, с той же продуманной тщательностью, с которой, как давно заметил Себастьян, выполнял любую работу от самой важной до мелочно пустяковой. Он расставлял тарелки так, как будто управлял сложнейшим лабораторным аппаратом или (здесь профессор оказался прав) проводил тончайшую хирургическую операцию.

– И все-таки, – продолжал профессор с коротким смешком, – в том, что касается искусства, я, должен признать, остаюсь старомодным и сентиментальным. Всегда предпочту вчерашний день сегодняшнему. Взять, к примеру, квартиру Изабеллы в Мантуе. Кругом пылища и плесень. И вся эта резьба по дереву! – Он нарисовал в воздухе несколько завитков дымом своей сигареты. – Завал археологического хлама! Но сколько теплоты, сколько богатства!

– Несомненно, – кивнул мистер Барнак. Он выпрямился во весь рост и смотрел на своего гостя сверху вниз уверенным и пронзительным взглядом. – Но из чьих карманов извлечено это богатство?

И, не дожидаясь ответа, снова скрылся на кухне.

Но, как выяснилось, профессор только начал развивать тему.

– А вы что думаете? – спросил он, обращаясь к Себастьяну.

Вопрос сопровождался милейшей улыбкой, хотя стоило ему продолжить, и сразу стало предельно ясно, что мнение Себастьяна нисколько его не интересовало. Ему лишь требовалась аудитория.

– Вероятно, грязь – необходимое условие возникновения красоты, – витийствовал он. – Допускаю, что гигиена и искусство никогда не полюбят друг друга по-настоящему. Вам не исполнить Верди, не напустив слюней в трубы. И никакой Дузе[12] не было бы без толп вонючих буржуа в зрительном зале, передающих друг другу свои насморки и другие хвори. А подумайте, сколько отвратительных микробов приютил Микеланджело в курчавой бороде своего Моисея!

Он сделал торжествующую паузу, дожидаясь аплодисментов. Себастьян ему их дал в форме искреннего смеха. Легковесная виртуозность болтовни профессора понравилась ему, а итальянский акцент и неожиданные обороты речи добавляли всему этому странного шарма. Однако по мере того, как импровизация продолжалась и развивалась, отношение к ней Себастьяна претерпело разительную перемену. Не прошло и пяти минут, как он уже молил Бога, чтобы этот старый зануда поскорее заткнулся.

Но только запах и шипение на сковородке бараньих ребрышек привели к желаемому результату. Профессор откинул назад свою благородной формы голову и с предвкушением втянул носом аромат.

– Амброзия! – воскликнул он. – Мы видим второго Барония среди кастрюль и кухонных ножей.

Себастьян, понятия не имевший и о первом Баронии, развернулся и посмотрел внутрь кухни через открытую дверь. Отец стоял к ним спиной. Его голова с сединой в волосах и сильные широкие плечи были наклонены вперед, пока он колдовал над плитой.

– Не только великий мыслитель, но и великий повар, – сказал профессор.

Да, в этом-то и заключалась суть всех бед, отметил про себя Себастьян. Не только великий повар (хотя вслух он не раз презрительно высказывался о тех, кого увлекала еда как таковая), но и великий аккуратист, великий альпинист, великий бухгалтер, великий ботаник и наблюдатель за птицами, великий мастер эпистолярного жанра, великий социалист, великий любитель пеших прогулок, великий трезвенник и враг курения, великий докладчик, великий знаток всевозможной статистики – короче, он был велик во всем. Неутомимый, деятельный, эффективный, здоровый, обладавший тысячей достоинств и к тому же борец за счастье человечества. Если бы он хотя бы иногда позволял себе сделать паузу и отдохнуть! Если бы только и в его броне нашлись уязвимые места!

Профессор заметно повысил голос в явной надежде, что его следующую реплику услышат на кухне сквозь шипение жира на сковородке.

– Причем великий ум соседствует в нем с еще более великим сердцем и душой, – произнес гость торжественным, взволнованным тоном. Потом он склонился вперед и положил маленькую руку, очень бледную, если не считать желтых табачных разводов, на колено Себастьяну. – Надеюсь, ты гордишься отцом не меньше, чем он того заслуживает?

Себастьян несколько неопределенно улыбнулся и издал звук, который при желании сошел бы за утвердительный ответ. Но для него осталось загадкой, как человек, хотя бы немного знавший отца, мог утверждать, что тот наделен сердечностью и душевностью.

– Ведь он мог бы вполне добиться высочайших политических почестей при старой партийной системе. Но у него есть принципы, и он отказался играть по их правилам. А теперь кто знает? – Профессор как бы заключал свои слова в скобки и даже понизил голос до доверительного уровня. – Возможно, он уже вскоре будет вознагражден за это. Социализм наступит гораздо раньше, чем думает подавляющее большинство, и когда социалисты окажутся у власти… – Он экспрессивно воздел руку, пророчествуя грядущую славу мистера Барнака. – Если подумать, – продолжал он, – то какое состояние он мог бы сколотить, если бы не бросил заниматься адвокатурой. Тысячи, десятки тысяч фунтов! Но он отказался от легкого богатства, уподобившись святому Франциску. И все, что имеет, раздает с неслыханной щедростью. Партиям, движениям, просто нуждающимся людям. Раздает всем. Всем, – повторил он, горделиво вскинув благородную голову. – Без остатка!

Но есть одно исключение, мысленно поправил его Себастьян. Денег оказывалось вполне достаточно на поддержку политических организаций и, как он уже догадывался, иностранных профессоров в изгнании. Но если речь заходила о том, чтобы послать сына учиться в хорошую школу, чтобы купить ему приличную одежду и смокинг – тут средств уже не хватало. Профессор снова громогласно предался своему раздражающему красноречию. Чуть не лопаясь от вскипавшего внутри гнева, Себастьян дотерпел и был только благодарен, когда поданная к столу баранина прервала поток панегириков, а его освободила от необходимости дальнейшего присутствия в отцовском доме.

– Передай тете Элис, что я приду к ним после ужина, – выкрикнул мистер Барнак ему вслед, когда он уже выскочил на лестницу. – И сделай так, чтобы дядя Юстас не уехал до моего появления. Мне с ним нужно обсудить еще много организационных вопросов.

Снаружи Себастьяна дожидалось его маленькое церковное убожество, все еще окутанное поэтичным мраком, не лишившись пока необъяснимой значимости и красоты, но вот только Себастьян был сейчас погружен в такую бездну обиды и злости, что не удостоил церковь даже взглядом.

IV

С бокалом хереса в руке Юстас Барнак стоял на коврике у камина, разглядывая портрет своего отца, висевший поверх мраморной доски. Из темной глубины на него смотрело квадратное мужественное лицо магната текстильной промышленности и филантропа, глаза которого были устремлены в пустоту, как два фонарика.

В задумчивости Юстас покачал головой.

– Сотни гиней, – сказал он. – Вот сколько денег было собрано по подписке на создание этого «шедевра». А сейчас тебе повезет, если за него дадут хотя бы пять. Лично я, – продолжил он, поворачиваясь к сестре, которая изящно, хотя чуть излишне прямо сидела на софе, – лично я готов предложить десятку, чтобы ты убрала его отсюда.

Элис Поулшот промолчала. Глядя на него, она думала, как же ужасно Юстас постарел со времени их последней встречи. Он выглядел гораздо старше, чем три года назад. Кожа на лице стала напоминать плохо натянутую резиновую маску, обвиснув на скулах, дряблая, мягкая и покрытая нездоровыми пятнами. А что до рта… Она вспомнила сияющего смеющегося мальчика, которым когда-то так гордилась. В его внешности именно эти изящные, всегда чуть по-детски приоткрытые губы так разительно, но мило контрастировали с чертами зрелого мужчины – странная, но одновременно глубоко трогательная особенность. На него невозможно было тогда посмотреть, чтобы в тебе не возникло желание по-матерински приласкать. А сейчас – сейчас на него нельзя было взглянуть без внутреннего содрогания. На влажную, все еще подвижную, но уже бесформенную линию рта, в котором теперь жутковато проступали одновременно и полудетские и старческие приметы; инфантилизм и эпикурейство рядом. Только в его по-прежнему умных и веселых глазах все еще находила она сходство с тем Юстасом, которого прежде так любила. Но и белки глаз пожелтели, местами выступили красные прожилки сосудов, а снизу набрякли тяжелые мешки обесцветившейся кожи.

Пухлым указательным пальцем Юстас постучал по полотну картины.

– Представляю, как бы он взбесился, если бы узнал! Я же помню, что он изначально противился этой идее. Выбросить такие деньжищи на никому не нужную картину, когда их можно было с толком потратить на что-то действительно полезное – фонтанчик для питья или на чистую общественную уборную.

Услышав слова «общественная уборная», его племянник Джим Поулшот оторвал взгляд от номера «Ивнинг стандард» и грубовато рассмеялся. Юстас мгновенно повернулся и с иронией посмотрел на него.

– И ты совершенно прав, мой мальчик, – сказал он с притворной сердечностью. – Только хорошее чувство юмора превратило Англию в великую имперскую державу.

Он подошел к софе и осторожно опустил на нее свое расплывшееся тело. Миссис Поулшот чуть подвинулась ближе к углу, чтобы дать ему больше места.

– Наш бедный старик отец! – сказал он, продолжая прежнюю тему.

– С чего это ты называешь его бедным? – довольно резко спросила Элис. – Бедными мы все были, конечно, в свое время. Но ему удалось многого добиться. Именно ему. Кто-нибудь из нас внес потом хоть какой-то вклад в семейный бизнес, хотела бы я знать?

– В какой бизнес? – переспросил Юстас. – Уж не имеешь ли ты в виду те развалины, что остались от его дела? Фабрики работают в полсмены из-за конкуренции индийцев и японцев. Индивидуальному патернализму теперь противостоит постоянное вмешательство государственных органов, которые он считал порождением дьявола. Либеральная партия умерла и похоронена. На смену серьезному и благородному рационализму пришла циничная распущенность. И если наш покойный старик не заслуживает сострадания, то я уж и не знаю, кто достоин его.

– Дело ведь не в конечном результате, – сказала миссис Поулшот, противореча самой себе.

Отца она боготворила и, вставая на защиту памяти о нем, которую до сих пор почитала чем-то святым, готова была пожертвовать далеко не только логичной последовательностью своих рассуждений.

– Важны мотивы, намерения, умение много работать – да, да, работать до самозабвения, – добавила она с важным видом.

Юстас хрипло рассмеялся.

– В то время, как я думаю только о собственных удовольствиях, верно? – спросил он. – По-твоему, если я сильно растолстел, то виноват лишь сам и пороки, которым безудержно предаюсь? А тебе не приходило в голову, моя дорогая, что, проживи мама подольше, она, вероятно, приобрела бы те же громадные габариты, что и дядя Чарльз?

– Как у тебя язык поворачивается говорить такое! – возмущенно воскликнула миссис Поулшот. Их дядя Чарльз выглядел чудовищно ожиревшим.

– Это у нас семейное. – Он ласково потрепал себя по животу. – Было, есть и будет.

Звук открывшейся двери заставил его повернуть голову.

– Ага! – вскричал он. – Вот и мой будущий гость!

Еще полностью погруженный в свои горькие мысли и объятый печалью, Себастьян чуть не вздрогнул и поднял взгляд. Дядя Юстас… Занятый собственными заботами, он совершенно о нем забыл и потому замер на пороге с открытым ртом.

– «В задумчивом иль праздном настроении»[13], – весело продолжал Юстас. – Насколько же это типично для поэтической натуры!

Себастьян подошел и пожал протянутую ему руку. Она была мягкая, влажная и на удивление холодная. Осознание, что он, вероятно, производил сейчас довольно-таки жалкое впечатление, в то время как необходимо было показать себя с наилучшей стороны, только усугубило его скованность и почти лишило дара речи. Но ум его продолжал работать. На этом огромном и пухлом лице, подумал он, глаза выглядели маленькими, как у слона. И вообще, он производил впечатление элегантного маленького слоника в черном двубортном костюме и брюках в светло-серую клетку. А был еще и монокль на шнурке, который делал его похожим на пожилого денди из музыкальной комедии!

 

Юстас повернулся к сестре.

– Он с каждым годом все больше и больше напоминает Роузи, – сказал он. – Просто поразительно!

Миссис Поулшот молча кивнула. Мать Себастьяна казалась ей темой, которой в разговоре следовало по возможности избегать.

– Что ж, Себастьян, надеюсь, ты морально готов к довольно напряженному графику каникул. – Юстас снова потрепал себя по животу. – Потому что перед тобой чемпион мира по осмотру достопримечательностей. Автор сочинений «Галопом по Флоренции», «Весь Ватикан на роликовых коньках» и «Вокруг Лувра за восемьдесят минут». А со скоростью, с которой я осматриваю английские соборы, конкурировать не может вообще никто.

– Вот дурачок! – со смехом сказала миссис Поулшот.

Джим разразился в унисон громким хохотом, и Себастьян, позабыв на время о смокинге, влился в общее веселье. Образ этого франтоватого слона, несущегося по Кентерберийскому собору в мешковатых спортивных брюках, но с моноклем в глазу, представлялся невероятно потешным.

Бесшумно, посреди взрывов смеха, дверь снова распахнулась. Серый, мрачный, с удлиненным лошадиным лицом, словно оно отражалось в кривом зеркале, вошел Фред Поулшот, ступавший тихо, как на подбитых войлоком ботинках. Джим и Себастьян сразу посерьезнели. Фред подошел к софе, чтобы поприветствовать зятя.

– Хорошо выглядишь, – сказал Юстас, обмениваясь с ним рукопожатиями.

– Хорошо? – повторил за ним мистер Поулшот обиженно. – Тогда пусть Элис расскажет тебе как-нибудь о моем свище.

Он отвернулся и со скрупулезной тщательностью человека, готовящего себе дозу слабительного, наполнил бокал хересом ровно на одну треть.

Юстас смотрел на него и, как это уже не раз случалось прежде, исполнился глубочайшим сочувствием к бедняжке Элис. Тридцать лет с Фредом Поулшотом – даже представить невозможно! Впрочем, такова семейная жизнь. И он почувствовал себя необычайно довольным тем обстоятельством, что остался теперь в этом полном соблазнов мире совершенно одинок.

Шумное появление в комнате Сьюзен как раз в этот момент нисколько не изменило его довольства своей жизнью. Верно, она обладала заведомо привлекательным качеством – юностью, но даже ее чудаковатое и слегка комичное очарование девушки-подростка не отменяло того факта, что она носила фамилию Поулшот и, подобно всем Поулшотам, была невыразимо скучна. Самым большим комплиментом для нее могло служить только то, что она все же была гораздо интереснее Джима. Хотя что такое Джим? В свои двадцать пять лет он представлял собой абсолютно пустое место, и лучшее, чего мог добиться, – это стать сравнительно преуспевающим биржевым маклером году эдак в 1949-м. Вот что значило избрать себе папашей такого человека, как Фред. А вот у Себастьяна хватило ума, чтобы его зачали Барнак и самая очаровательная из всех по-цыгански безответственных женщин.

– Так ты рассказала ему о моем свище? – пристал к жене мистер Поулшот.

Но Элис сделала вид, что не расслышала вопроса.

– Кстати, о скачках по Флоренции, – сказала она нарочито громко, – ты никогда не встречался там с сыном кузины Мэри?

– Ты говоришь о Бруно Ронтини?

Миссис Поулшот кивнула.

– Я все никак не возьму в толк, почему она вышла за своего итальянца. Что она в нем нашла? – В ее тоне звучало неодобрение.

– Да, но признай, что даже итальянцы внешне очень похожи на людей.

– Не дури, Юстас. Ты прекрасно понял, что я имела в виду.

– Да, но как бы ты взбеленилась, если бы нечто подобное сказал я, – заметил Юстас с улыбкой.

Потому что в подтексте ее фразы лежало откровенное предубеждение и снобизм, укоренившееся недоверие к иностранцам и буржуазное убеждение, что все не слишком удачливые в жизни люди в чем-то непременно аморальны.

– Папа был бесконечно добр к этому человеку, – продолжила миссис Поулшот. – Я и сейчас помню, сколько возможностей он открыл перед ним!

– А старый и мудрый Карло благополучно все испоганил!

– Мудрый?

– Конечно, он добился этим того, что ему готовы были платить четыре фунта в неделю, лишь бы он держался подальше от текстильных фабрик и уехал в свою Тоскану. Разве это не признак мудрости?

Юстас допил херес и поставил бокал на стол.

– А его сынок до сих пор хозяйничает в своем букинистическом магазине, – продолжал он. – Мне нравится этот забавный Бруно, несмотря на его нелепую религиозность. Он не признает Бога, кроме как в виде Газообразного Позвоночного!

Миссис Поулшот рассмеялась. В семье Барнак определение Бога, данное Геккелем, было предметом шуток уже лет тридцать.

– Газообразное Позвоночное, – повторила она. – Но стоит вспомнить, в каких условиях он воспитывался! Кузина Мэри таскала его на все эти собрания квакеров, когда он был совсем маленьким мальчиком. К квакерам! – воскликнула она, словно сама себе не верила.

Появилась служанка из столовой и объявила, что ужин подан. Активная и подвижная Элис тут же оказалась на ногах. Ее брату принять вертикальное положение стоило куда большего труда. Все остальные члены семьи тоже двинулись к двери. Мистер Поулшот встал у выключателя и, как только последний его родственник покинул гостиную, выключил свет.

Когда они спускались вниз в столовую, Юстас положил руку на плечо Себастьяну.

– Ты не представляешь, насколько дьявольски трудно было мне уговорить твоего отца, чтобы он разрешил тебе погостить у меня, – сказал он. – Он страшится, что я приучу тебя к образу жизни богатого бездельника. К счастью, нам удалось загнать его в угол с помощью аргументов в пользу изучения культуры, так ведь, Элис?

Миссис Пуолшот сдержанно кивнула. Ей не нравилась привычка брата обсуждать дела взрослых в присутствии детей.

– Да, Флоренция как часть либерального образования, – сказала она.

– Точно. Из серии «Что должен знать каждый юноша».

Внезапно свет погас и на лестнице. Даже в самой черной меланхолии Фред никогда не пренебрегал любыми способами сэкономить.

Они вошли в столовую – все еще оклеенную красными обоями и такую же почти принципиально безобразную, отметил Юстас, – и заняли свои места.

– Якобы черепаховый, но не настоящий, – пояснила Элис, когда служанка поставила перед ним тарелку с супом.

Фальшивый черепаховый суп – что же еще! Его дорогая сестра неизменно демонстрировала истинный талант, выбирая к ужину худшие блюда английской кухни. Из принципа. Улыбнувшись одновременно и ласково, и чуть иронично, Юстас положил отечную руку поверх костлявых пальцев Элис.

– Это не имеет значения, милая. Просто я так давно не сиживал за твоим всегда гостеприимным столом.

– Здесь нет моей вины, – отозвалась миссис Поулшот; в ее голосе появился оттенок горечи и неожиданной дерзости. – Этот стол всегда накрывали в соответствии со вкусами отца, а он, вероятно, слишком себя уважал, чтобы набивать брюхо икрой, которой питаются даже свиньи.

Юстас рассмеялся, сохраняя неизменно доброе расположение духа. Двадцать три года назад он неожиданно бросил весьма успешную, по мнению многих, карьеру политика радикального толка, чтобы жениться на богатой вдове со слабым сердцем и уехать во Флоренцию. И этого ему так никогда до конца не простили ни сестра, ни брат, хотя по разным причинам. Для Джона его поступок стал вопиющей изменой своим политическим воззрениям. А Элис восприняла его брак как очередное оскорбление памяти отца, как рану, нанесенную семейной гордости. Они были третьим поколением скромно, но достойно живущего семейства Барнак, и, если не считать двоюродного дедушки Люка, о котором старались даже не вспоминать, Юстас стал первым перебежчиком во враждебный лагерь наслаждавшегося роскошью сословия действительно богатых людей.

– Оч-чень хорошо, – сказал он тоном человека, оценившего особенно точный удар на бильярдном столе.

Имея шесть тысяч годового дохода, он мог позволить себе великодушие. А кроме того, совесть никогда его не тревожила. Все пять лет их короткой совместной жизни он был для своей любимой Эми таким хорошим мужем, какого она могла только желать. А почему человек, наделенный живым умом и умением чувствовать, должен стыдиться ухода из мира политики, он не понимал вообще. Отвратительные закулисные интриги! Сознательное или подсознательное лицемерие в речах ради завоевания публичной популярности! Ослиная тупость бесконечного повторения одних и тех же прописных истин, лишенных логики споров с одними и теми же вульгарными оппонентами, обращение к дурным историческим примерам и ни на чем не основанным пророчествам! И это предлагалось считать высшим предназначением для талантливого мужчины? А если он предпочел политике жизнь цивилизованного и разумного человеческого существа, то должен был устыдиться этого?

– Оч-чень хорошо, – повторил он. – Но какой же ты стала непримиримой пуританкой, моя дорогая. Причем не имея на то ни малейшего метафизического оправдания.

– Метафизического, – сказала миссис Поулшот с таким презрением, словно была заведомо выше подобных благоглупостей.

Тем временем суповые тарелки унесли и на стол поставили блюдо с седлом барашка. Молча и нисколько не изменив выражения глубокого страдания на лице, мистер Поулшот взялся за разделку мяса на порции.

10Боже! (ит.)
11Известная британская феминистка.
12Итальянская актриса.
13У. Вордсворт. Нарциссы.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru