Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой, сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю вазу.
Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди время, сел набирать на ноутбуке письмо Валентине.
«Дарагая Валя! – писал я, как и она мне, в модном и вышедшем уже далеко за пределы интернета падонческом стиле. – Приехал твой брат. Он очен весёлый, хароший и мне сразу панравилса. Он расказал мне, как ты в децтве ничаяно полила кашу кирасином. Я не удивляюс, што ты ошиблас, но нипанятна, как это ты ийо съела? Или у тибя был насморк?..»
Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили и я кинулся в прихожую. Вошёл дядя и с ним ещё кто-то. Дядя помогал этому человеку нести огромный футляр. В такой мог бы поместиться контрабас.
– Зажги свет! Где выключатель? – командовал дядя. – Сюда, старик, сюда! Не оступись… Здесь ящик… Дай-ка шляпу, я сам повешу… Сам, сам, для друга всё сам. Прошу пожаловать! Повернись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах, невозвратные годы!.. Но ты ещё крепок. Да, да! Ты не качай головой… Ты ещё пошумишь, дуб… Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости! Старый партизан-чапаевец. Политкаторжанин. Замечательный музыкант. Новатор. Революционер джаза. Видел бы ты, что он выделывает на своём контрабасе! Много в жизни пострадал. Но, как видишь, орёл!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы…
Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного знаменитого товарища. Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.
У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый, вероятно полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым.
Он был одет в зелёную диагоналевую гимнастёрку, на которой поблескивал орден Трудового Красного Знамени.
Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор его упал на ноутбук, где красовалось моё неоконченное письмо к Валентине.
Он пододвинул ноутбук к себе и стал читать…
Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой, закрыл вордовский файл и тут же удалил письмо в корзину. Из которой, излучая праведное негодование, удалил письмо окончательно.
– Позор! – тяжело дыша, сказал он, оборачиваясь к своему заслуженному
другу. – Смотри на него, старик Яков!
И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.
– Смотри, Яков, на этого человека, пионера, будущего комсомольца – беспечного, нерадивого и легкомысленного. Он пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей радостную весть о приезде её родного брата. И как же он ей об этом сообщает? Мерзким падонческим языком! Со всеми этими «панравилса» и «нипанятна». И это наша молодёжь! Наше светлое будущее! За это ли (не говорю о себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шёл, не содрогаясь, на эшафот… Отвечай же! Скажи ему в глаза и прямо.
Взволнованный, дядя устало опустился на стул, а старик Яков сурово покачал плешивой головой.
Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шёл на эшафот. Нет, не за это!
– Ты как хочешь, старик Яков, – с отвращением сказал дядя, – а я буду писать письмо Калинину. Пусть руководство страны возьмёт эту проблему под контроль. Пусть устанавливают ограничения доступа в интернет, пусть штрафуют владельцев хостинговых контор, пусть устраивают публичные суды над разработчиками всех этих мерзких сайтов, откуда исходит это варварство. Но дальше так продолжаться не может. Наша молодёжь, наше будущее сознательно превращает себя в дебилов.
Да, кивал старик Яков, в дебилов.
Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у плиты, утешая себя тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если даже из-за этой по сути ерунды он способен поднять такую бурю.
«Не вздумал бы он проинспектировать в ноутбуке историю посещения интернет-ресурсов, – опасливо подумал я. – Что-то тогда со мной будет!»
Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За чаем он со мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине, о хард-роке и ритмах, которыми он пропитан, с большим вниманием отнёсся к моему рассказу о Матвее, обучающем меня премудростям игры на барабанах, интересовался не увлекаюсь ли я древними мифами, упомянув неожиданно, но вскользь легенду о Прометее, и наконец послал спать.
– Этот Матвей ничему путному тебя не научит, – пренебрежительно бросил он. – Сам тобой займусь! Пусть покарают меня громы небесные, но я сделаю из тебя настоящего барабанщика.
Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошёл в мою комнату и начал шарить по стене, отыскивая выключатель.
– Кто это? – сквозь сон спросил я. – Это вы, дядя?
– Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?
– Посмотрите в той комнате, у Валентины на полочке. Там йод, касторка и
всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?
– Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.
Дядя плотно закрыл за собой дверь.
Через толстую стену голосов их слышно не было. Но вскоре через щель под дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то бензином, не то эфиром, не то ещё какой-то дрянью, из чего я заключил, что дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.
Прошла неделя. Днём дяди дома не было. К вечеру он возвращался вместе со стариком Яковом, и чаще всего тот оставался у нас ночевать.
Не откладывая дело в долгий ящик, дядя приступил к реализации своего обещания. Они со стариком Яковым брали в руки свои инструменты, я усаживался за барабаны, и мы принимались музицировать. С первой же попытки я понял, что стать настоящим барабанщиком по дядиным стандартам мне будет непросто.
«Квадратную» ритмику хард-рока эту виртуозы фри-джаза до глубины души презирали.
– Синкопа! – восклицал дядя. – Вот на чём держится джаз! Друг мой, если ты не тупой и не падал головой с пожарной вышки прямо на землю, ты обязан почувствовать это прекрасное завихрение воплощённых в звуках эмоций.
Увы, я наверняка падал с самой высокой вышки на землю. А, упав, забыл об этом навсегда. Потому что в завихрения не встраивался ни малейшим образом.
– Вот, старик Яков, смотри! – кивал недовольный дядя нахмурившему брови контрабасисту. – Смотри, что с людьми сделали группа «Крим» и Джимми Хендрикс. Люди уже просто не воспринимают действительность, если не слышат этих монотонных «бух-бух-бух». Прекрасная отстранённость атональности, изысканная сумасшедшинка рваного ритма, стихийная эмоциональность импровизации – куда им до этого. Раскрепостись, Сергей! Стряхни с себя опостылевшую реальность, ощути дыхание запредельности и выдай наконец-то Ритм, от которого содрогнётся мир!
И здесь от меня требовали сотрясать мир…
Но нет, в их раздражающие саксофонно-контрабасные визги я не попадал. А отец-Прометей, всплывая в сознании, смотрел на меня теперь почему-то укоризненно и даже зло.
– Ничего, ничего, – гладил меня по голове дядя. – Не сразу Вавилон разрушился.
С каким же удовольствием убегал я в нашу каморку на репетиции «Серебрянного четверга»! Здесь под руководством Матвея и Павла дела мои в барабанном искусстве продвигались значительно лучше.
Однажды утром я сидел у стереосистемы и с недовольством слушал один из концертов Орнетта Коулмена, навязанный мне дядей для самообразования.
Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить ещё минуточку, потому что хотел им повторить сыгранную мной барабанную партию к одной из коулменовских композиций. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они вышли.
Я жутко обрадовался этому и решил, что теперь уж до вечера они точно не вернутся. Значит, можно было свалить в каморку.
В каморке, к моей досаде, никого не оказалось. Видимо, парням было сегодня не до репетиции.
Зато, едва выйдя со школьного двора и пройдя сотню метров по улице, в маленьком сквере возле небольшой церквушки я увидел своих джазменов. Дядя и старик Яков сидели на скамейке и курили.
Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках. Достал сотовый, поймал королей джаза в глазок фотокамеры. Щёлк! Готово. Было самое время, потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и Якова.
На всякий случай я сфоткал их ещё несколько раз. Приготовиться! Щёлк!
Но рука дрогнула, и очередной снимок был испорчен, потому что сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в нём того самого сатаниста и брата Кроули, с которым познакомил меня Юрка и который угощал меня в Сокольниках косячком.
В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением задумался, но сейчас мне было некогда. Я погулял ещё по улицам, съел мороженое, а затем, вскочив на трамвай, покатил домой, чтобы успеть посмотреть по телевизору трансляцию матча ЦДКА – «Спартак».
Но, к моему удивлению, когда я вернулся, дядя был уже дома.
Он строго подозвал меня к себе.
В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой показывал мне на торчавший из ящика железный обломок.
– Послушай, друг мой, – спросил он в упор. – Я нашёл эту штучку на подоконнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..
Всё рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться – сбился, спутался и наконец, заливаясь слезами, рассказал дяде всю правду.
Дядя был мрачен. Он долго ходил по комнате, насвистывая песню: «Из-за
леса, из-за гор ехал дедушка Егор».
Наконец он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.
– Время! – грустно сказал дядя. – Тяжкие разочарования! Прыжки и гримасы! Другой бы на моём месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина,
которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я тебя не выдам. Жаль, что бог давно отвернулся от людей и тебе, дубина, некого благодарить за то, что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.
Несмотря на то, что дядя ругал меня и мошенником и дубиной, я сквозь слёзы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.
– Нет, ты послушай, старик Яков! – гремел дядя, сверкая своими круглыми, как у кота, глазами. – Какова пошла наша молодёжь! – Тут он дёрнул меня за рукав. – Погляди, мошенник, на зелёную диагоналевую куртку этого, не скажу – старого, но уже постаревшего в боях и джем-сейшнах человека! И что же ты на ней видишь?.. Ага, ты замигал глазами! Ты содрогаешься! Потому что на этой диагоналевой гимнастёрке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков, в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот канонад, а также на холмах и равнинах вселенской битвы, что ты сражаешься за то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьёвщикам чужие горжетки?
Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни на холмах, ни на равнинах он об этом совсем не думал.
Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде листки для прописки.
– Иди и помни! – отпустил меня дядя. – Рука твоя, я вижу, дрожит, старик Яков, и ты можешь порезать себе щёку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты идеалист и романтик. Идём в ту комнату, и я тебя сам добрею.
Долго они о чём-то там совещались. Наконец дядя вышел и сказал мне, что сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают в турне по советским городам и весям, потому что у них контракт, а кроме этого они хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живёт и чем дышит родной край.
Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце его неспокойно после всего, что случилось.
– За тобою нужен острый глаз, – сказал дядя. – И тебя сдержать может только рука властная и крепкая. К тому же, несмотря на свою лень, ты многообещающий барабанщик. Ты поедешь со мною и будешь делать всё, что тебе прикажут. Думаю, из нас может получиться этакое джазовое трио. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я вышвырну тебя на первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей беспутной головой!
Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмерного и неожиданного счастья.
«Какие птицы? Кто вышвырнет? – думал я. – Это добрый-то дядечка вышвырнет! А слушаться я его буду так… что прикажи он мне сейчас вылезть через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью».
Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушёл.
Я стал собираться.
Перво-наперво я решил сообщить о своём отъезде парням из группы. Но телефоны их молчали. Даже гудков не было – ни длинных, ни коротких. Тогда я решил сгонять к Павлу Барышеву, благо жил он недалеко, и сообщить ему лично, что отправляюсь в гастрольное турне в составе фри-джазового трио. Дома у Павла я встретил лишь его заплаканную мать и напуганную сестрёнку.
– Ой, горе-горе! – рыдала женщина. – Убили Пашку, лихие люди убили! Нет больше сыночка! Оставил меня, ангелочек!
После долгих и неприятных расспросов мне удалось узнать, что Павла вместе с ещё одним парнем, который, как она поведала, тоже на гитаре лабал, только струн в ней меньше (Матвей!), нашли сегодня зарезанными в нашей каморке. Я содрогнулся от этого известия. Кто навестил их там, за что разделались с ними так жестоко – ничего не было известно. Несмотря на то, что в школьном дворе всегда шлялись толпы народа, никто ничего не видел.
Озадаченный, поникший, брёл я домой. Вероятно, сходился я на мнении, это был кто-то из тех, кто продал недавно Павлу аппаратуру. Он упоминал, что были это какие-то сомнительные типы. Вероятно, они украли её из магазина или районного дома культуры, продали по дешёвке Барышеву, а потом, спустя время, решили, что неплохо бы получить с него ещё. Завалились в каморку, Павел, естественно, платить отказался, и они закололи его вместе с Матвеем.
Как хорошо, что в это время там не было меня!
Ничего, однако, изменить было уже нельзя, и я принялся укладывать вещи. Достал бельё, полотенце, мыло и осмотрел свою верхнюю одежду.
Брюки у меня были потёртые, в масляных пятнах, и я долго возился на кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, но зато в пути не пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы подровнять, я сдёрнул клещами каблук у другого, потом гвозди забил молотком и почистил ботинки ваксой.
Беда моя – это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко найдёшь новую. Кепку закидывают на заборы, на крыши, бьют ею в спорах оземь. Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра, которую я прожёг у костра на ученической маёвке. Если бы ещё оставалась подкладка, то её можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.
Тогда я решил, что днём буду кепку держать в руках, будто бы мне всё время жарко, а вечером сойдёт и с дырой.
И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков. Они принесли новенький чемодан, какие-то свёртки и чёрный кожаный портфель, который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.
От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель, улыбнулся, потянул носом, глянул и сразу же оценил мои старания.
– Хвалю, – сказал он. – Люблю аккуратность, хотя от тебя и несёт, как от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне напоминаешь Арету Франклин в её худшие годы, и надень вот это.
И он протянул мне свёрток. В нём были короткие, до колен, защитного цвета штаны, такая же щеголеватая курточка с множеством карманов и молний, жёлтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая, как у лётчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак. Стиль все этого одеяния можно было определить как «молодёжное милитари».
Дрожащими руками я схватил всё это добро в охапку и умчался переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул руками.
– Чкалов! – воскликнул он. – Молоков! Владимир Коккинаки!.. Орденов только не хватает – одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова растёт наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Ты не грусти, старик Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась недаром.
Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отнёс управдому, котёнка отдал дворничихе.
Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным, который, хлопая добрыми осовелыми глазами, сунул мне в руку наполовину съеденный «Сникерс».
У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, едва ли не единственные в доме без пластиковых стеклопакетов, и на пыльных стёклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Всё равно там теперь пусто и никого нет.
Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошёл к стоянке такси и о чём-то долго там торговался с шофёром.
Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.
Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги. Один за другим замелькали дачные посёлки, потом и они остались позади. А машина всё мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.
Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской дороге, мы приехали уже ночью.
В потёмках добрались мы до небольшого, окружённого садами домика, на крыше которого шныряли и мяукали кошки. Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что здесь живёт его задушевный товарищ.
Впрочем, ничего удивительного в том не было.
Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька
Быков. А встретились мы с ним недавно… То да сё – вот и всё! Похвалились один перед другим сотовыми. У меня – с двухмегапиксильной камерой, с диктофоном, у него – и того круче, с GPS-навигацией. Съели по чупа-чупсу да и разошлись восвояси.
Не всякая, видно, и дружба навеки!
В Серпухове мы прожили двое суток и дали один концерт в местном клубе автодорожников. Небольшой, наскоро сделанный плакатик, висевший на дверях, сообщал, что в клубе выступает известное джазовое трио, лауреат всесоюзных и международных конкурсов, группа «Тихая заводь». Откуда взялось это название, мне было неведомо.
Я дрожал как лист. Несмотря на то, что для этого выступления репертуар мои джазмены подобрали попроще, уверенности в своих силах не было. Буквально же на первой композиции я сбился и принялся стучать в барабаны как бог на душу положит. На второй тоже. Я нервничал, злился, чувствовал, как по лицу струями стекает пот, а потом мне вдруг стало всё равно.
«Ну и ладно, – подумал я. – Пусть что хотят обо мне думают эти приджазованные автодорожники. Мне совершенно наплевать на их мнение».
И этот пофигизм успокоил меня. Я вдруг понял, что барабаню увереннее, что необходимый фри-джазу раздрай создаю и даже пускаюсь в рискованные импровизации.
– Молодец! – похвалил меня после концерта дядя. – Поначалу было очень плохо, просто диверсия иностранной разведки. А потом ты преобразился. Признаться, я удивлён. Ты оправдываешь мои надежды.
– Спасибо, – взбодрился я. – Но публика всё равно почувствовала мою неопытность. До конца выступления в зале досидели лишь пять человек.
– В том нет твоей вины, друг мой! – потрепал меня по голове дядя. – Советский народ прекрасен в своих трудах и помыслах, но он ещё тяжело воспринимает революционные диссонансы фри-джаза. Но верь мне, наступит время, когда наш небольшой ансамбль станет популярнее армейского поп-дуэта «Руки вверх». Мы миссионеры нового сознания на этой земле.
Мой первый профессиональный концерт оказался примечателен ещё и тем, что после него я познакомился с музыкантами суперпопулярной металлической группы «ЭСТ», которые в это самое время записывали в Серпухове свой новый альбом. Жан Сагадеев, их лидер, пригласил меня после концерта в бар. Я обрадовал его известием, что большей частью стучу в хардроковой команде.
Как выяснилось, парни заглянули в клуб случайно. Фри-джазовое действо до конца смог высидеть только сам Жан.
– Честно говоря, тяжело было, – признался он мне за выпивкой. – Мутная музыка, с другой стороны запредельности. То ли дело хард-рок: чёткая структура, смысловая законченность, заводной ритм. Я только ради тебя остался. Было в твоей манере игры что-то завораживающее.
Не было более согласного с ним и более благодарного ему человека, чем я!
На следующей день я поучаствовал в записи их новой композиции «30 ХГСА». Её в качестве заводского гимна заказало группе руководство Кременчугского сталелитейного завода.
Дядя, узнав куда я собираюсь, почему-то разволновался.
– Поосторожнее с ними! – предупредил он меня заботливо. – Мало ли чего можно ждать от этих волосатых наркоманов.
Жан чувственно и вдохновенно пел на записи:
– Глаза твои блестят, глаза твои холодные,
Хитрые, звериные, пропащие глаза,
Белые с зелёным, как маркировка
Стали номер тридцать хагээса.
А я пытался соответствовать этому вдохновению в барабанной дроби.
После сета Жан объявил, что именно моя партия войдёт в окончательный вариант композиции.
– Ты талантлив, брат! – сказал он. – Не растеряй своё дарование.
Вернувшись, я в возбуждении поведал дяде и старику Якову, какие в «ЭСТ» замечательные музыканты и что за дивные советы по материализации настоящего Ритма они мне дали.
Дядя был всё так же подозрителен и, как мне показалось, напрягся и расстроился, когда я поспешил обрадовать его известием, что «ЭСТ» отправится завтра на одном с нами поезде в Липецк, следующий по счёту город нашего турне, где у парней тоже запланировано выступление.
– Дядя, а не в одном ли концерте с нами они выступят? – поинтересовался я. – Вот было бы здорово!
– О нет, мой юный, но неосторожный барабанщик! – поспешил ответить дядя. – Фри-джазовые коллективы никогда не выступают вместе с убогими металлистами.
В день отъезда до трёх часов пополудни, времени отправления поезда, я валялся на траве и читал старые номера мужского журнала «Работница». Мелькали передо мной фотографии девиц, звёзд фривольных фотосессий, русских и не русских. Какие-то проворные колхозные трактористы кривыми короткими пальцами расстёгивали ширинки, приближаясь к ничего не подозревающим интеллигенткам. А те, как будто бы так и нужно было, ожидали их, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся, что-нибудь трактористам крикнул или хотя бы выказал пренебрежение. Полная покорность победившему пролетариату.
Дядя, читавший только что полученную от почтальона телеграмму, отобрал у меня затрёпанную «Работницу» и сказал, что я ещё молод и должен думать о музыке, а не о бабах. Кроме того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.
Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по струнам, спел такую песню:
Скоро спустится ночь благодатная,
В небесах загорится луна,
А под нею стоит непонятная,
Молодая планета Земля.
Спят все люди с улыбкой умильною,
Одеялом покрывшись своим.
Скоро мы дланью верною, сильною
Им покой и восторг создадим.
– Трам-там-там! – Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. – Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Пушкина? Шаганов? Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь только саблей махал да звенел саксофоном. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме. А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах, мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!
– Он не в голубую даль, – хмуро ответил я. – У него намылены щёки, в руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными зубами.
– Бог мой, какое несчастье! – воскликнул дядя. – Так беги же скорей, бессердечный осёл, к нему на помощь, да скажи ему заодно, чтобы он поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным ступенькам, и громко советовал:
– Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя больное. Да, да! Что там ни говори – старые раны сказываются, а жизнь беспощадна. Вон столик. Всё занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться – вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.
Чернокосая девушка взяла свёрток и встала. Молодой лейтенант зашуршал газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел на вещи. В полусотне метров от нас я заметил группу «ЭСТ» в полном составе. Парни стояли у чемоданов и футляров с инструментами и с добродушными улыбками покуривали в ожидании отправления поезда. Я крикнул им и помахал рукой. Ребята обернулись и ответили мне приветственными взмахами рук.
Вскоре к нам подошёл носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места. Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жёсткие.
Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо сатаниста из Сокольников.
Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому, где буфет, и, поблагодарив, скрылся в толпе.
Только что мы уселись, как звонок, гудок – и поезд тронулся.
Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он принёс оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел, уронив на столик голову.
– Съешь, Яков! – предложил дядя. – Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен. Тебе нездоровится?
Сморщив лицо, Яков простонал, что всё пройдёт. Что он потерпит.
– Он потерпит! – возмущённо вскричал дядя. – Он, который всю жизнь терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то мягкое место он тебе устроит.
– Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот салфетка, вода холодная, – предложила сидевшая напротив старушка. – А вы бы, молодой человек, потише курили, – обратилась она к лежавшему на верхней полке парню. – От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.
Круглолицый парень хулиганского вида нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого человека с орденом, смутился и папироску выбросил.
– Благодарю вас, благородная старушка, – сказал дядя. – Не знаю, сидели ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое. Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке семидюймовыми гвоздями.
– Ты мети, голова, потише! – укорил проводника бородатый дядька. – Видишь, у человека душа пыли не принимает.
Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в своё время пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать, испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда будем делать.
Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.
– Упаси бог! – пробормотала старушка. – Или уж правда плох очень?
– Что там такое? – спросила проходившая по коридору тётка.
– Да вон в том купе человек, слышь, помирает, – охотно объяснил ей бородатый. – Вот так, живёшь-живёшь, а где помрёшь – неизвестно.
– Высадить бы надо, – осторожно посоветовали из-за соседней двери. – Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.
– Где покойник? У кого покойник?
Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня кулаком в спину и, громко рассмеявшись, подошёл к лежавшему на лавке старику Якову.
– Ха-ха! Он помрёт! Слышь ли, старик Яков? – дёргая его за пятку, спросил дядя. – Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб ещё крепок. Его не сломали ни тюрьма, ни казематы, ни алчные американские продюсеры. Не сломит и лёгкий сердечный припадок, результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон он и улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет! Это улыбка бодрой и ещё полнокровной жизни. Ага, вот идёт начальник поезда! Конечно, говорю я, он ещё улыбается. Но при его измученном борьбой организме подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.
Начальник поезда, узнав, в чём дело, ответил:
– Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но, поезд забит битком, нет ни одного свободного места. Называйте меня бессердечной сволочью, но если никто добровольно не пустит старика в мягкое купе, я ничем помочь ему не смогу.
– Но позвольте, как же так!? – возмутился дядя, а вслед за ним и другие пассажиры вагона. – Как же это возможно, чтобы в Стране Советов, где уважают старость, военные подвиги и достижения в искусстве, могли бы отказать человеку, который обладает всеми этими достоинствами?
Но начальник лишь виновато разводил руки в стороны.
Намечалась буча. Люди уже начинали выходить из себя, выкрикивать жёсткие и даже какие-то контрреволюционные, либерально-буржуазные лозунги, что звучало особенно неприятно, и собирались намылить начальнику рыло.
Всех утихомирил появившийся в вагоне Жан Сагадеев. Он заглянул проведать меня, но, обнаружив здесь такой шалман, объявил, что возьмёт старика Якова к себе в мягкое купе, так как один из членов группы через пару часов сойдёт с поезда, потому что ему надо навестить бывшую жену и троих брошенных ради рок-н-ролла детей.