Было сумрачно.
Мир утратил надежды на благополучное завершение своего существования и сделался серым от горя. Надежды жили в нем всегда, жили тайно, трепетно, но… Завершения всегда неблагополучны. Наивные вселенные имеют склонность тешить себя иллюзиями, осознание приходит постепенно, истина вызревает медленно, жгуче. Распускается вспышками. Крахом. Конец – так называется прозрение. Это итог, черта, за ней – отсутствие, за ней – ничто. К нему приближаешься постоянно, ежесекундно, и время бывает за, оно бывает искренне, оно старается помочь – приближение пределов задерживается, берега зависают в отдалении – но не замирают. Время тоже бессильно, оно тоже боится раскаяния. Мир задумывается, мрачнеет, набухает пороком и злобой, погружается в сумрак. Глаза, жаждавшие видеть тьму, видят её. Видят не беззвучием, не застывшей гранью, не масленностью черноты, ручейками заполняющей безбрежность, – видят серостью. Сумрачной серостью неба, пыльной серостью земли, тревожной серостью леса, беспокойной серостью вод. Блеклость – зыбкая, туманная, тяжело и надменно нависает над землёй, она сыра, она вязнет на пальцах – её соскабливаешь порой. То именуется днём. Потом блеклость тускнеет, выворачивается наизнанку, просит называться ночью. Ночью и зовётся. Ночь – тот же сумрак, но страшнее. Степенность не сдерживается порой, невинная блеклость наливается скорбью, – пытливый глаз улавливает тревогу и видит ночь. Критичность выправляется вскоре, заносы стираются натруженной правильностью, стороны меняют отражения. Зыбкая блеклость, печальный сумрак опять окрашивают горизонт равнодушием – оно позитивней отчаяния. Дни нравятся больше. Откос начертан, схемы заверены, сползание осуществляется с ехидной неизбежностью, – мир узнал, он понимает, ему ведомо…
В воздухе царила тягостная и беспросветная вялость. Шли дожди, беспрерывно, механически – пространство размеренно и степенно наполнялось влагою. Влага – жизнь, жизням будет естественней во влаге, её немало уже сошло с небес. Ну а вялость … чувство скучное, да, но не лишённое приятности. Порой её хочется, порой о ней мечтается – погрузиться в недвижимость и забыться. Тот самый, первый, тот – мечтавший всех яростней и безрассудней – не удостоился чести лицезреть свои грёзы в реальности, но они осуществились. Недвижимость – её так много теперь, что движение рассматривается порой лишь как теоретическая предпосылка, философская аллегория. Мало кто верит в него сейчас. Недвижимость, забвение – они действительно приятней движений и осознанности. Неосознанно, бестрепетно совершая утвержденную цикличность, – погружение в сон, пробуждение из него – довольствуйся имеющейся приятностью. И желания немы: лишь в суете, быстроте и хаотичности – давно забытом, давно проклятом – отмеряли они свои рубежи. Здесь же их нет, здесь они не нужны.
Кучка деревянных построек, обозначавших человеческое поселение, была почти неприметна. Они жались к земле, будто стесняясь показать себя. Нескончаемый дождь превратил дороги в месиво и пять десятков изб, неизвестно как уцелевших на этом клочке потерянности, застыли посреди грязи, словно одеревеневшие монстры, потерявшие смысл существования. Они сложились в несколько неровных рядов – как раненые солдаты, пытающиеся сохранить дисциплину и боевой дух – сложились, формируя собой некий символ, знак. Космические пустоты отражали его и считывали: «Всё бессмысленно. Всё тщетно».
Люди, впрочем, не покинули их. Вот из трубы струится робкий дымок. Вот раздается скрип заржавевших петель. Вот слышится кашель – они здесь. Их не всегда видно, но они есть. Конечно, дым не соответствует застывшей вокруг свинцовости, скрип нарушает её, но они приспосабливаются к ней и надеются на благосклонность. Свинцовость снисходительна. Дверь стучит о косяк, усталые шаги разносятся по окрестности, плевок летит в жижу – свинцовость не обижается. Звуки эти не нарушают её величия. Усталость шагов вновь тревожит тишину, маленькое соло ржавого металла длится мгновение, дверь посылает ещё одну тревожную ноту, гулко ударяясь о косяк, – пьеска сыграна, мизансцена зафиксирована. Вот и чьё-то лицо, едва заметное, едва угадываемое, настороженно взирает из крохотного оконца. Лицо морщинисто, подвязано платком – оно грустно и безмолвно. Скорая гостья предвечного, приветствую тебя! Ждущая итогов, шлю тебе поцелуй!..
Почерневшая от времени избушка на отшибе казалась наиболее ужасной среди всех монстров. Некоторые из них были ветхими, гнили, как и эта, но былая прочность, основательность угадывались в них и сейчас – монстры ещё ждут, монстры не прочь восстать однажды из пепла, вознестись в вышину, обрести прекрасную веру в сущее – лишь получи они верный к тому знак. Этот же был безнадёжен. Разочарование его было полнейшим и бесповоротным. Он врылся наполовину в землю, осунулся, покосился, превратившись в нечто бесформенное, уродливое и омерзительное. Избушка держалась на честном слове, – один могучий порыв ветра наверняка превратил бы её в прах, но ветер уже не тот сейчас, он больше не рискует закручиваться в смерчи, а потому прогнившие брёвна ещё держатся.
В нескольких метрах от избы начинается откос. Косой забор обозначал земельные владения монстра. Стоявшая у забора баня едва возвышалась над землёй. Могло показаться, что тут просто закидали досками яму. Но баня была рабочей: в ней имелась дверь и окно, внутри стояла скамья и выложенная шершавым булыжником печь. Кроме бани в огороде имелся покосившийся улей, один-единственный и вроде бы с пчёлами, несколько кустов малины, несколько стволов яблони и терновника. От бани к противоположной стороне забора вела тропинка. Она упиралась прямо в незакрывающуюся калитку.
Несмотря на заброшенность и ветхость, присутствовала в осанке этого дома
и некая гордость, а презрение к окружающему – оно также фиксировалось здесь – казалось правдоподобным и искренним. То была гордость беспросветности, презрение отчаяния – к не уяснившим ещё собратьям, что всё окружающее – тлен. Презрение, понявшего это. Понявшего и смирившегося.
– Вадим! – раздался в окно избушки стук. – Ты дома?
Человек, лежавший на кровати, не пошевелился. Он смотрел в потолок. Там, в самом его центре, красовался крюк для люльки. Был он массивен и на вид крепок. Люльку не подвешивали к нему несколько десятилетий, и потому выглядел он сейчас одиноко и жалостливо.
– Вадим! – повторился стук.
Человек не шевелился. В избе было натоплено, – за задвинутым засовом печки потрескивали дрова. Посередине кухни на шатком табурете стоял таз с грязной водой. Электрический чайник, алюминиевая кружка, стеклянная банка с ложками и ножом, а ещё несколько коробков спичек – всё это заполняло самодельную полку рядом с печью. Старые газеты валялись на полу. В самой комнате было чисто: кроме кровати здесь имелся стол с двумя стульями и древний комод с отлетающей полировкой. Дверь справа вела в соседнюю комнату. Мебели здесь было еще меньше: кровать, крохотный стол и книжный шкаф с дюжиной потрёпанных книг. Где-то в углу таилась покрытая пылью радиола – её не включали уже многие годы, неизвестно даже, работала ли она.
– Вадим!.. – снова раздался голос, и сейчас со всей определённостью можно было установить, что был он женским. Звучал он уже не столь уверенно. – Нет его что ли …
Человек шумно выдохнул и приподнялся. Пружины жалостливо скрипнули, он свесил босые ноги, нащупал ими тапки и встал. Подойдя к окну, перегнулся через стул и открыл форточку.
– Дома всё же … – сказала ему вместо приветствия женщина.
– Угу, – отозвался он носом.
Женщине было под пятьдесят. Она улыбалась, выставив напоказ два ряда железных зубов, заполнявших всю левую половину её рта. Улыбка от этого казалось неприятной.
– Держи, – протянула она ему трёхлитровую банку с молоком, закрытую грязной крышкой с трещиной на краю.
– А, молоко … – отозвался Вадим, принимая банку.
Разогнувшись, он поставил её на стол, потом несколько минут вяло шарил глазами по избе. Вспомнив что-то, высунулся в окно опять.
– Маш, – сказал женщине, – я ведь разбил вчера банку.
– Из под молока? – сморщилась та. – Мою?
– Ага.
Она всплеснула руками.
– Ну, блин! Спасибо тебе большое!
– Случайно получилось, – буркнул Вадим.
Мария недовольно качала головой.
– Я заплачу, – сказал Вадим. – Сколько банка такая стоит?
– Понятия не имею, – пожала плечами женщина. Их ведь не продают просто так.
– Ну, десять рублей она стоит?
– Не знаю.
– Сорок рублей если я тебе дам: тридцать за молоко и десять за банку – нормально будет?
Мария, продолжая качать головой, цокала языком.
– Не знай, не знай… Не продают такие банки.
– Ладно, – сказал Вадим. – Пятьдесят рублей тебе дам.
Он сделал несколько шагов к комоду, открыл дверцу и, пошарив в нём, вновь вернулся к окну.
– Вот, на, – протянул женщине деньги.
– Ну ладно, ладно … – бормотнула та примирительно, принимая их.
Вадим потянулся к форточке, считая разговор законченным, но Мария, неприятно улыбнувшись, снова заговорила.
– Как дела-то у тебя?
Вадим поморщился.
– Нормально, – ответил после паузы.
– Ходил куда, нет?
– Вроде нет. А что?
– А пойдёшь?
– Не знаю.
– А, ну ладно, – покивала она, но не уходила.
– Чего новенького-то? – спросил Вадим неохотно.
– Всё так же, – скривилась Мария. – А, кстати… К тебе цыгане не приходили?
– Нет.
– Сейчас ведь цыгане тут орудуют. Где-то за рекой табором встали. Больше на Светлую ходят, но к нам тоже заглядывают. У Николая Ильича сегодня ночью были.
Вадим усмехнулся.
– Ну и что, много крови?
– Чуть-чуть до того не дошло. Ты не слышал шум ночью?
– Нет.
– Он ведь на всю деревню орал. Перестрелять их грозился.
– Да, нехило, – покивал Вадим. – Ладно, тёть Маш, спасибо тебе.
– Ладно, ладно, – отступила она назад. – С богом.
Беззвучно попрощавшись, Вадим закрыл окно.
От печи, едва он открыл засов, пахнуло жаром. Намотав на руки полотенце, Вадим придвинул к себе чугунок. Бульканье в нём стихло и показались картофельные бока. Он взял из банки на полке вилку, ткнул ей пару раз в картошку – она была готова. Из-за печи, с пола, достал деревянный поднос, положил его на стол, а на него поставил чугунок. Потом нарезал хлеб и налил в кружку молока.
Ему было чуть больше тридцати. Сухое лицо, глаза чуть навыкате, русые волосы – наружность его, в целом приятная, казалась запущенной, диковатой. Движения были неторопливы, вялы, он даже взгляд переводил не спеша, словно это утруждало его. Я немного знал его в детстве, – он играл тогда в футбол в дворовой команде. Был хорошим футболистом, много забивал. Мог бы, если б хватило терпения, претендовать и на что-то большее. Но терпения не хватило, футбол он забросил без сожаления. Даже единственную свою грамоту – за звание лучшего бомбардира чемпионата города, потерял где-то. Я же свою – за лучшего арбитра – храню всю жизнь.
Было двенадцать часов дня. Дождь прекратился сейчас, но небо не прояснялось, – за окнами было так же сумрачно. Вадим отряхнул руки от налипшей картофельной массы и налил очередной стакан молока.
Она обернулась резко – быстро, воздушная. Вскочила, отпрянула.
– Как вы меня напугали! – уже спокойная, естественная. Оправила платье, опустила глаза.
«Это ты меня напугала!»
– Неужели я такой страшный?
– Да нет…
Глаз не отводила, смотрела прямо, вызывающе.
– Если побриться, то вообще красавцем бы были.
Два шага – короткий и длинный. Так первые, так проницательностью. Спутники входят в орбиты, заряды идентичны. Улыбка, взгляд. Доверчивость – можно даже молча, можно даже без глаз. Оно ощущается кожей.
– На вот тебе гриб, – подберёзовик. Красивый, сочный. – А то что-то мало у тебя в корзине.
Взяла – ни слова. Пальцы соприкоснулись – очаровательна, мила – хотелось ещё. Прикосновения, гладкости. И марь, и томление – в изящном реверансе присела, привстала, положила гриб в корзину. Он не удержался, улыбнулся. Тут же сжал мускулы лица.
– Я ведь в лес больше не за грибами хожу, – так доверительно, так просто.
– А за чем же? – ещё волнение, не явное, бликами – было. Он сдерживался, он сжимал – линия вдаль, линия бела.
– Просто так, – улыбка детская совсем, голову склонила набок. – Побродить по лесу, подышать воздухом. Помечтать о чём-нибудь… Я люблю побыть одной.
Добро, нежность. Тепло обжигает, кипит – головокружительно, жгуче. Хочется как и до: чтобы по полости, пустой и гулкой, освобождённой от сора и скверны, разливалось, бурлило, вздымалось. Чтобы борозды клались вдоль, вдоль и плотно, чтобы глубина и накаты, чтобы без зазубрин и всегда вскользь – даже при малейшем толчке. Пусть всё просто – удивительно, непонятно, странно – но просто. Просто и естественно. Пусть в доверительность. Девушка, девочка… Красива, смирна. Без ослепительности, без шарма – ни ухоженных волос, ни чувственного оттенка помады, ни поставленного прищура глаз, ни элегантной походки. Одета скромно – голубенькое, поношенное платье. Сандалии. Жёлтые носки. У другой бы нелепо, но она – в кадре, плоскости врозь, рамка бела. Ей всё к лицу. Чёрные волосы вьются, голубые глаза сжигают. Округлости бёдер, загорелые ноги – стройные, высокая грудь. Полушария нежно, сок бурлит и, просачиваясь, капает. Прелестны, туги. Взгляд умён и цепок – он может смутить, смутиться не зазорно. Притягательное, манящее. Зов – слышен, памятен – зов из дальних чащ.
– Я тоже. Оттого, наверно, и приехал сюда.
– Вы в городе живёте?
– Ага … А чего мы стоим, давай пройдемся.
Прихватили корзины поудобнее – отойдя от орешника, двинулись вглубь леса. Погода была хорошей, даже солнце где-то между редких облаков. Август. Ветер слаб, лёгок, приятен. Под ногами извилистая тропа, кричали птицы.
Скованность и преграды. Абсолютность, повсеместность – можно выводить из ряда и поворачивать спинами. Колонны к центру, округлость в ядре, шествуют молча, строги. Сам – из тех же решений. Открытость зря, но к источнику лишь открытым и жаждущим. К ручейкам припадать губами – не пить, лишь касаться. Выпить позволят – однажды, в час откровений. Лепил, лелеял – она из форм и созвучий, на ноту приходит нота, на черту – черта. Лишь дуги свободны и целы.
– А вас как зовут?
– Меня зовут Вадимом.
– А-а-а … Слышала, слышала.
– А тебя ?
– Таня.
Таня. Татьяна.
– Мне нравится имя Таня. Очень.
Шли молча. Мох зыбкий – по нему ступаешь, как по снегу. Сзади вереница следов, но постепенно затягиваются.
– Вы здесь в отпуске?
Усмехнулся – про себя, конечно про себя.
– Ну, можно сказать и так.
– С женой наверно, с детьми …
– Нет, я не женат, – засмущался. Просто момент. – Да и детей вроде нет.
– Хм, вроде нет! – возмутилась. Но возмущаться не могла взаправду. – Вы как будто прям как этот самый…
– Какой?
– Ну, как такой вот… ветреный мужчина. То к одной вас, то к другой, так что ли?
– У-у, да ты умная девушка! Разбираешься в жизни.
– А как же! Да и с чего мне глупой быть?
И действительно, и действительно. Ведь это же не просто в одном сцеплении и с единой динамикой, это сращено, сращено веками, лишь сломать возможно, но после… Века? Даже века не помогут. Сделано на раз и второй попытки не предоставляется. Варианты возможны, один – чуть более, другой – менее чуть, но свой, искомый, чувствуешь сразу. По малодушию, по глупости можно упустить. Дать уйти в разрозненность, можно и сломать – но то после долгих игр. И не выплывет, и не собрать.
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать. Мало?
– В самый раз. Девятнадцатилетние девушки – моя слабость.
Старая, матёрая половина – притёрлась настолько, что малейшие всплески воспринимаются тотчас и в верности абсолютной.
Вышли на опушку. Впереди, за полем, извивалась пыльная дорога, чуть вдалеке, на холме, виднелись избы. Он щурился.
– О, вот и вышли! Интересно – а как ты ориентируешься?
– Да так. Всю жизнь ходишь здесь.
– А я плохо в этом разбираюсь. Сам не знаю, куда бреду. Куда выйду – туда выйду.
Подбородком, лишь самую чуточку. Глаза же вдаль, туманны. Потом повернулась. Шла, смотрела – глаз не отводила. Он тоже не мог.
– Ты где-то учишься?
– Нет, работаю.
Смотрели друг на друга.
– Здесь, в Сомово?
– Да. И в соседней тоже.
Неотрывно. Настойчиво.
– Кем?
– Почтальоном.
– Почтальоном?!
– Не нравится?
– Ужасно нравится.
Долго.
– Ну что, прощаться давайте. Может, увидимся ещё.
– Обязательно увидимся. В одной деревне живём!
– До свидания.
– До свидания, Таня!
И даже не думалось, что это горечь. Но то она, она.
И – пыльная дорога, и силуэт. Тогда дождей ещё не было.
Несколько дней назад, у дома справа, что стоял по тому же ряду метрах в тридцати, застрял трактор. Часа два тракторист безуспешно пытался выбраться из жижи, каким-то чудом это ему удалось – уехав, он проклял деревню и всех её жителей. После него на дороге осталась глубочайшая колея, превратившаяся за эти дни в настоящую яму. Подойдя сейчас к ней, Вадим даже и не знал, как обойти её – она занимала всю ширину улицы, от дома до дома. Почти до краёв была наполнена грязной глинистой водой.
– Ты вброд давай, – услышал он откуда-то сбоку чей-то дряблый голосок.
Обернулся. Древняя старуха, выглядывая в окно, скалилась уцелевшими обрубками зубов.
– Не, – покачал он головой, – не пойдет.
– Вброд, вброд давай, – снова заверещала старуха.
– Я по вашему накату переберусь, а? – крикнул ей Вадим. – Ладно?
Старуха молчала, потом поняла, что обращаются к ней, выставила ухо в окно и переспросила:
– Чего?
– По накату вашему переберусь, ладно?! – повысил он голос. – По стене прям, по брёвнам!
– Вброд, вброд, – замахала рукой старуха.
Вадим огляделся.
– А, ну тебя, – буркнул себе под нос и зашагал к стене. Встал ногами на выступ фундамента, уцепился руками за наличники и перебрался на другую сторону лужи.
– Ой, не сломай только, не сломай! – верещала бабушка. – Дом-то старый ведь.
Вадим на неё внимания не обращал.
– Коль! – заорала она ему вслед. – А Коль! Ты не в магазин ли?
Он обернулся
– В магазин.
– Купи мне хлебушка. Я тебе и денежку дам.
Пришлось возвращаться назад. Старуха исчезла на какое-то время, потом возникла в проёме окна опять с грязной, помятой бумажкой. Чтобы взять её, Вадим снова взобрался на выступ.
– Сколько? – спросил он.
– А?
– Хлеба покупать сколько? Буханку?
– Две буханочки, две. Мироновой скажи, бабе Саше.
– Ладно, – кивнул Вадим.
Зашагал, но бабушка снова подала голос.
– Коленька!
Остановился.
– Ты ведь Коленька? Коленька?
– Да, – кивнул он – Коленька.
Магазин располагался метрах в шестисот от дома – в обычный день дорога до него занимала пять минут. Но дни сейчас стояли необычные, обильно дождливые, потому шёл он туда минут двадцать. Каждый шаг давался с трудом. Жижа обволакивала сапоги, они съезжали с ног и никак не хотели вытаскиваться.
Всю дорогу он вглядывался в здание магазина, пытаясь определить, не закрыт ли он. Так бывало часто: магазин, которому положено было работать с восьми утра до пяти вечера, работал лишь часа два от силы. Продавщица – здоровенная рыжая баба по имени Валентина – открывала его, когда хотела. Случалось, что не открывала вовсе. Никто её за это не осуждал. Оставшаяся в живых кучка жителей в продуктах питания особо не нуждалась. Рискну предположить, что не нуждалась вовсе, а лишь делала вид. Более того, за те утренние часы, что магазин бывал открыт, жители эти успевали посетить его по несколько раз. Встретившись здесь, старики и старухи бестолковыми разговорами поддерживали в себе иллюзию существования. Иллюзию продолжения жизни. Это и вправду иллюзия. Жизнь давным-давно остановилась, существования нет как такового. Оно было когда-то, наверняка было – поверим на слово тем говорунам, что, горячась, рассказывают нам о славных деяниях прошлого. Вы как хотите, но я им верю – мне нравится их слушать. Они так непосредственны, так занятны – даже если всё то, о чём они вещают, неправда, я не в обиде на них. Они хорошие, они вносят разнообразие в обыденность. Они, а ещё те романтики, что пытаются придать значимость настоящему. Они снабжают нас иллюзиями, а это очень важно. Иллюзии необходимы. Потому что без иллюзий не могу пребывать здесь даже я.
– О-о-о! – приветствовала его широчайшей улыбкой огромного рта продавщица Валя. – Какие люди!
Магазин был всё же открыт. Единственный посетитель – древний старичок в рваной ветровке – покидал его в тот момент, когда порог переступил Вадим.
– Здравствуй, Валентина, – выдохнул он, выжимая из себя улыбку. – Как жизнь молодая?
– Да как-как, – тряхнула она головой. – Неважно.
– Что так?
– Так чему нам радоваться? Жизнь у нас скучная, погода вон – и та муторная.
– А муж что тебя не развлекает?
– О, муж! Я его неделями не вижу. Они как уедут на заготовку – и чуть ли не месяц там.
– Да-а? Так ты, выходит, в некотором роде одинокая женщина.
– Да не в некотором роде, а попросту одинокая.
Вадим осматривал полки.
– Печально мне это слышать. Надо будет зайти к тебе как-нибудь.
Облокотившись обеими руками о прилавок и опустив на ладони большую свою голову, Валентина взирала на него сейчас снизу верх. Взирала хитро.
– Да навряд ли ты ко мне заглянешь, – вздохнула она. – Ты ведь больше по молоденьким лазаешь.
Вадим потянулся к карману за деньгами.
– Мне ведь рассказывали, – продолжала Валя. – Вадим-то, говорят, красавец наш, с Танюшей бродит… Почту, что ли разносят вместе, или чего ещё там…
– Три буханки хлеба, – сказал Вадим.
Валентина продолжала коварно на него посматривать.
– Три буханки хлеба мне, – повторил он ей вкрадчиво.
Она приподнялась, взяла с полки хлеб, положила перед ним на прилавок.
– Консервы вот эти, – кивнул Вадим, – банки две давай.
Она подала консервы.
– И крупы гречневой пакет.
Достала гречку.
– Водочки? – спросила.
– Нет. Это всё.
Валентина придвинула к себе счёты, перекинула на них несколько костяшек. Вадим положил на прилавок деньги. Сложил продукты в сумку.
– Не понимаю я, зачем ты сюда приехал, – бормотнула Валя. – В городе жил, работа была. Женщина, наверное. … Это потому, что она тебя разлюбила, ты приехал?
Вадим собирал с прилавка сдачу. Собрав, засунул в карман.
– А, чё молчишь?
Он зашагал к двери.
– Приходи, не забывай! – примирительно крикнула вдогонку Валентина.
На пороге столкнулся с Иваном, закадычном другом поневоле.
– Вадим, ты! – тянул тот руку.
– А, Ванька… Здорово.
До приезда в Сомово Вадим его не знал. Но здесь сблизились как-то.
– Чё, Валька там?
– Там, – кивнул Вадим.
– Чем сегодня занимаешься?
– Ничем.
– Пойдём, зайдём. Купить надо кое-что.
– Иди, я подожду.
Иван скрылся за дверями, Вадим достал сигарету. Начинался дождь. Отсюда, с порога магазина, вся деревня была видна как на ладони. Он окинул её взглядом.
Я всегда знал Вадима как городского жителя и даже не догадывался, что первые годы его жизни прошли именно здесь, в деревне. Тогда Сомово выглядело куда лучше: деревня была большой и многочисленной. На скамейках перед домами сидела молодёжь, звучали песни. Каждый вечер деревенский клуб набивался под завязку. Пацанва бегала на речку рыбачить. Иногда брали и Вадима, хоть был он тогда совсем еще карапузом. Бабушка очень волновалась, отпуская его с соседским пацаном Павликом. Но обходилось без эксцессов. Бабушка всегда за него волновалась – был Вадим далеко от неё или близко.
– Вадим! – звала она его – Вадимчик! Ты куда подевался?
Он прятался в траве. Трава была густой и высокой. Вадим приседал на корточки, и горизонт медленно исчезал за её стеной. Оставался лишь клочок неба, но он был таким крохотным и скромным, что с каждым порывом ветра так и норовил спрятаться за колыханием травинок. Ни дядьку, ни тётку уже не было видно, лишь звуки свистящих кос доносились до него теперь. Он оглядывался, словно опасаясь нежданной атаки сзади, но трава защищала его и там. Если сжаться в комок, то и вовсе казалось, что он укутан ею полностью, она склоняется над ним, переплетается, уплотняется. Теперь её не раздвинешь ладонями – она туга и упруга, она не выпустит больше. Ни один солнечный луч не пробивается сюда – слишком густой покров, и травы совсем не те сейчас – почему-то коварными и злыми кажутся они. Они нашёптывают что-то, бормотание их тоскливо и пугающе, и мелодии, что издают они, лишь усыпляют, тяжело, но настойчиво.
– Вадим! – звала его бабушка. – Где ты?
Он поднялся в полный рост. Она не видела его, смотрела куда-то в сторону.
– Вади-и-и-им! – кричала.
– Вот он, мам, – кивнула в его сторону тётя Вера.
– Забери его отсюда, а то под косу попадёт. Выбрал тоже место – в траве прятаться.
– А ну-ка, иди сюда, – махала ему рукой бабушка. – Ты что, разве можно в траве сидеть!? Калекой остаться хочешь?
Выступил и дядька:
– Ты не отпускай его от себя, – повернулся он к бабушке. – Пусть сидит на месте и не встает.
– А ты тоже соображай, – это уже ему. – Люди косят, а ты в траве кубаряешься. Это ведь очень просто – раз, и без ног останешься.
Вадим побрёл к бабушке.
– Сядь вот на пригорочек, посиди, – кивнула она ему – Есть не хочешь?
– Пить хочу.
Она открыла термос, налила в кружку чай.
– Не, чай не хочу, – сморщился Вадим. – Холодного чё-нито.
– Ах ты, – качала бабушка головой, выливая чай обратно в термос. Протянула ему бутылку с водой.
– Только много не пей, они тоже пить захотят.
Он сделал два больших глотка, а потом, подумав, ещё один, маленький. Бабушка уселась рядом, он вернул ей бутылку, она тоже отпила.
– Смотри-ка ты, непоседа какой, – продолжала она его отчитывать, убирая воду в тень. – Ни минуты спокойно не посидит. Мне ведь сейчас тяжело за тобой уследить, я не такая как ты резвая, так что ты давай не балуйся. А то баловство, оно ведь до добра не доведёт.
Вадим молчал, ковыряя прутиком землю.
– Мать приедет, я вот всё ей расскажу. Что ты вёл себя плохо, что не слушался.
– Хорошо я себя веду. Что я сделал-то?
– Что, что – не слушаешься.
Вадим изобразил недовольную гримасу.
День был жарким. Бабушка то и дело вытирала со лба пот и грузно пыхтела. Ещё помахивала веточкой. Прохлады она приносила немного, но зато отгоняла мух.
Дядя Коля косил сейчас в одних трусах, но всё равно лоснился от пота. Трусы его намокли и норовили забиться между ягодиц – время от времени он одёргивал их. Было что-то неправильное в его фигуре: то ли кривые ноги, то ли слишком большая задница, то ли сутулый позвоночник, а видимо, и то, и другое, и третье. Всё это производило впечатление неуклюжести. Будто помешало что-то ваятелю, лепившему его, и он взял, да бросил это дело. Так и остался дядя Коля недолепленным и удивлял теперь всех своими нечеловеческими движениями. Да и лицо его словно перепахали трактором. Вадим всегда удивлялся, почему тётя Вера вышла замуж за такого некрасивого дядьку. Была она и сама не красавица, но тем не менее наружности вполне сносной, если, правда, не смеялась. Во время смеха лицо её преображалось совершено: на лбу появлялась вмятина, скулы чересчур явно выступали над щеками, а рот становился таким огромным, что в него можно было забивать мячи. Тётя Вера в выцветшем платьице и с косынкой на голове косила рядом с мужем. Косила медленно, то и дело останавливаясь и хватаясь за поясницу. Боли в спине были одним из многочисленных её заболеваний.
– Скучно в деревне, – серьёзно произнёс Вадим, отводя взгляд от тётки.
– Эх, – крякнула бабушка, – скучно ему! Городской ты житель! Я вот всю жизнь в деревне прожила, для меня места лучше нет. Ты оглянись вокруг, посмотри красота какая! Лес какой, птицы поют, солнце светит.
– Фу, подумаешь! Чего тут такого?
– А в городе чего такого? Телевизор смотреть?
– Да хотя бы.
– Ага, чтобы зрение портилось.
– Ничего оно не портится. У тебя нет телевизора, поэтому ты так говоришь.
– Не спорь, не спорь. Ты просто маленький ещё, вот подрастёшь – поймёшь, что к чему. Это ведь сейчас только в городах люди зажили более-менее. А раньше городов мало было, да и людей там жило немного, в основном все в деревнях. После уже перебираться в города начали. Вот хоть мать твоя – уехала зачем-то в город, а по деревне всё равно скучает.
– Ничего она не скучает. Я же слышал, как она говорила: «Век бы эту деревню не видела».
– Ну, это в сердцах она наверное. А разобраться если – она ведь деревенская, в деревне родилась, в деревне большую часть жизни прожила.
– Она в деревне родилась?
– А где же!? В нашей деревне, в той самой избе, где мы и сейчас живём. Потом вот в город уехала.
– Зачем?
– Учиться поехала. Поступила в техникум, окончила его. Ну а потом с твоим отцом познакомилась.
– А как они познакомились?
– Точно не знаю, где-то в компании вместе были. Как люди знакомятся? Случайно всё больше. Познакомились, встречаться стали. Быстро у них всё там закрутилось. Как-то письмо получаю от твоей матери: так, мол, и так, встречаюсь с одним молодым человеком, скоро поженимся. Ну что, женитесь – я разве против. Привезла его потом нам показать, отца твоего. Смотрю: ну что, парень хороший, симпатичный. Да если бы даже и не симпатичным был, от меня уже тут ничего не зависело. Сами всё решили. Сыграли свадьбу, жить в город уехали. Отец твой – он городской человек конечно, ты в него.... Ну, а в скором времени и ты появился.
– А как я появился?
– Ну, как дети появляются. Сначала у мамы в животе живут, потом наружу выбираются. Она с тобой очень мучилась.
– Почему?
– Ты большой родился. Толстый такой, крепкий. Это сейчас исхудал что-то. Вылезать не хотел. Брыкался. Я потом приехала вскоре, раз только на мать твою глянула – а батюшки, еле узнала! До того худющая, до того страшная – сил нет. А ты рядом лежишь – довольный, щёки розовые, пухленький такой. Как назовёшь, спрашиваю. Вадимом – говорит. Почему Вадимом? В честь кого? Ни в кого, так просто. Вадимом. Ну что же, думаю, Вадимом так Вадимом. Имя хорошее. Так вот ты и стал Вадимом.
– Мать твоя – хорошая женщина, – услышал он голос дядьки. – Все её любят. Особенно мужики.
– Тебе что надо? – спросила его бабушка строго.
– Пить захотелось.
– Вот, пей, – протянула она ему бутылку с водой.
Дядька взял и перед тем, как глотнуть, подмигнул Вадиму. Тот опустил глаза в землю. Пока он пил, бабушка поднялась на ноги.
– При нём, – шепнула она дядьке, – разговоров таких не заводить. Ясно?
Он ничего не ответил, передал бабушке бутылку и бросил взгляд на Вадима. Усмехнулся.
Проснувшись, он долго не мог понять, где находится. Была ночь, половинка дымчатого круга света – должно быть, луна – виднелась за окном. То, что было это действительно окно, он определил не сразу, а лишь после долгих вглядываний. Небо застилала облачная пелена, луна казалась расплывчатой и нереальной, но всё же присутствием своим радовала. Очертания предметов проступали из темноты. Кровать, стол, стулья – всё так же, как и в бабушкиной избе, но это была не она.