bannerbannerbanner
Неровный край ночи

Оливия Хоукер
Неровный край ночи

Полная версия

Элизабет, смущенная этой деревенской безыскусностью, нетерпеливо стряхивает семена трав, прицепившиеся к юбке.

– Понимаете теперь, что я имела в виду, говоря, что сельская жизнь казалась мне адом. Так жили крестьяне, не правда ли? В стародавние времена. Сейчас это кажется нам смешным. Сейчас ведь двадцатый век, а не Средневековье. Но на самом деле, грязи меньше, чем может показаться. Навоз из хлева стекает по желобу с пола в Misthaufen, навозную яму, вон туда.

Канава идет по периметру с внутренней стороны постройки, прикрытая наскоро сколоченной крышкой из планок. В северном углу дома, где у Misthaufen имеется слив, цветущие растение густо разрослись и перемешались. Запах, конечно, чувствуется, но, как ни странно, он не вызывает неприятных ощущений. Котловина с навозом и животные, густая зелень разросшихся трав – вместе они создают запах времен, которые давно прошли, миновали века назад. Стародавние времена, как выразилась Элизабет. Этот запах пробуждает в нем приступ Sehnsucht[10], сладкую боль тоски по временам, которых он никогда не знал. Были времена, когда не было войны. Были времена, когда немцы могли гордиться тем, кто мы есть.

– Мне нравится ваш дом.

Элизабет торопливо отзывается:

– В зимнее время животные дают немало тепла. Думаю, поэтому дома так и устраивали раньше, когда еще не было угольных печей.

– Это хитроумная система.

– Мы жжем уголь только в самые холодные ночи. Благодаря этому остается достаточно, чтобы еще и торговать. Бог дарует всевозможные неожиданные милости.

Она улыбается. Антон не может определить, есть ли в улыбке горечь. Элизабет складывает ладони рупором и выкрикивает:

– Дети, я дома! Спускайтесь!

В следующий миг раздается топот ног по невидимой лестнице. Этот сбивчивый, нетерпеливый, радостный грохот потрясает Антона до глубины души. Последний раз, когда он слышал, как дети бегут просто ради удовольствия, был, когда он еще преподавал в Сент-Йозефсхайме, сидел в тенечке и покуривал трубку. Мальчики носились круг за кругом, преследуя друг друга, задыхаясь и хохоча. Мяч медленно откатился в сторону в пыли, забытый вместе с правилами игры, которой брат Маттиас пытался научить ребят. «Не принимай это близко к сердцу, – говорит Антон Маттиасу. – Некоторые из этих мальчишек мало что понимают, кроме любви. Но любовь – это все, что им нужно».

Дети – настоящие живые дети – появляются из-за угла дома. В их движениях чувствуется свобода и веселость, которая принадлежит по праву всем детям, но в их улыбках сквозит неясное напряжение. Дело в войне, которая подавляет всех нас, или они все еще не оправились от потери отца? Он пока ничего не знает об их горе – ни насколько оно недавнее, ни как долго они страдали.

У маленькой девчушки, Марии, на щеке размазано красное варенье, а ее желтые волосы спутаны. Она бежит к маме, но старший из мальчиков ловит ее за руку и останавливает. Он вытирает ей щеку своим платком, пока Мария хнычет и отбивается. У Альберта лицо такое же серьезное, как у его матери. Он наклоняется к сестре, нахмурившись. Пол маячит у них за спинами, пинает носком ноги камушки и разглядывает Антона с любопытством и настороженностью. Колени у него костлявые и розовые, его шортики слишком коротки, они явно не успевают за девятилетним мальчиком, который растет так быстро.

– Этой мой Альберт, – говорит Элизабет формальным тоном, – а за ним – Пол. И моя дочь Мария.

Альберт разворачивает Марию так, чтобы она стояла лицом к матери и Антону. Девочка капризно вертится, стараясь высвободиться из хватки брата, пока он не отпускает ее плечи, но она тут же отрывисто поворачивается к нему, обхватывает его шею руками и встает на цыпочки, чтобы чмокнуть его в щеку. Альберт улыбается ей, смущенный, но довольный.

– Это герр Штарцман, – говорит Элизабет детям, затем колеблется. – Он, как бы сказать… мой новый друг.

Антон садится на корточки и открывает коробку с печеньем:

– Смотрите, что у меня тут. Хотите?

Мария тут же подбегает к печенью, хватает по одному в каждую руку и начинает хрустеть. Шоколад немедленно оказывается на щеках, как варенье, которое ее брат только что оттер. Мальчики не так торопятся – может, из вежливости, может, из опаски, – но при виде «Hausfreunde» их глаза тоже загораются. Пол сразу отходит назад, как только берет печенье, но при этом широко и открыто улыбается.

– Я очень рад с вами всеми познакомиться, – говорит Антон.

– Я тоже счастлив с вами познакомиться, герр Штарцман. – Альберт протягивает ему руку для рукопожатия, как научила мама.

– Можешь звать меня Антоном, если хочешь.

Альберт бросает взгляд на мать. Такой спокойный ум в его глазах, в напряжении скул и веснушчатых щек. Он не спеша откусывает от печенья, потом произносит:

– Но вы ведь не из Унтербойингена, герр Антон.

– Ты имеешь в виду, что ни разу меня здесь не видел?

Пол кричит в ответ:

– Мы знаем всех в Унтербойингене! Можно мне еще печенье? Мария взяла два.

Антон снова открывает коробку.

– Вы правы, я здесь новенький. Я вырос в Штутгарте, но много лет работал в Мюнхене, так что и этот город стал моим домом, так же, как Штутгарт.

– Но почему вы приехали сюда? – допытывается Альберт.

Элизабет тихонько на него шикает. Вопрос сам по себе не грубый; возможно, она опасается ответа, который может дать Антон.

– Из-за войны, – предполагает Альберт рассудительно.

– Именно так.

Уперев руки в бока, Мария кричит Антону, глядя снизу вверх:

– Дайте мне померить ваши очки, герр!

– Нет. – Элизабет ловит дочь за руку. Похоже, победа долго не продлится: Мария не из тех, кто может устоять на месте.

Альберт не задумываясь подходит к матери и принимает у нее малышку под свою опеку. Его рука скользит в руку Элизабет, он кивает ей один раз, глядя на нее снизу, как будто хочет сказать, что сразу понял, что происходит – что должно произойти, если они рассчитывают продержаться до конца войны.

Только теперь, когда одобрение Альберта получено, Элизабет прямо смотрит на Антона:

– Хорошо, – ее голос звучит тихо, как будто она боится, что дети услышат, боится, что могут сказать младшие, когда сообразят. – Если вы все еще согласны, я выйду за вас, герр Штарцман.

Антон нежно кладет руку на теплую от солнца макушку Пола, когда мальчик подбирается бочком поближе к коробке с печеньем. Конечно, он согласен.

4

Антон снимает шляпу, когда заходит в мебельный магазин Франке. За спиной у него звякает колокольчик, подпрыгивая на пружинке у входа. Все внутри сияет от полуденного солнца, которое льется через окно и отскакивает в разные стороны от полированных изгибов спинок кресел и от ножек столов. Франке поднимает на него взгляд, стоя возле серванта; тряпка у него в руке коричневая от воска, а комнату наполняет характерный запах, в котором минеральная теплота смешивается с едкой примесью химических паров. Лицо Франке розовое и потное от прилива крови, разогнанной усердной работой.

Антон подходит к нему. Он улыбается при виде наполовину навощенного серванта, край которого украшает вырезанная в древесине гирлянда виноградных листьев.

– Тонкая работа. Я режу по дереву немного – или, по крайней мере, резал. Уже несколько лет не брался за это.

Франце хмыкает. Он возвращается к работе, с усилием втирая круговыми движениями темно-коричневый воск в свежую дубовую древесину.

– Я оплатил комнату за неделю вперед, – начинает Антон.

– Верно.

– Я хотел бы заплатить за еще одну неделю, если можно, но после этого срока я перестану просыпаться по вашему будильнику.

Элизабет попросила о двух неделях – четырнадцати днях, которые ей нужны, чтобы помолиться и подумать, и чтобы подготовить семью к переменам. Она ясно понимает, что этот союз пойдет на пользу трем маленьким душам, полностью от нее зависящим, но, похоже, она все еще не может внутренне примириться с принятым решением. В другое время и в другом месте – в более мягком и здравомыслящем мире – она, быть может, сочла бы нетрудным продолжать жить вдовой. В другое время и в другом месте Господь, может быть, и не забрал бы ее мужа.

– Так скоро уезжаете? – интересуется Франке, продолжая полировать. Он кашляет со смешком. – Унтербойинген пришелся вам не по вкусу?

– Напротив, я собираюсь задержаться здесь надолго. Видите ли, я женюсь.

– Что? – Франке роняет тряпку и удивленно таращится. – Женитесь? На ком?

– На Элизабет Гансйостен Гертер.

– Вдове? – Франке снова смеется. – Она ледышка, поверьте мне.

– Она не ледышка, просто напугана. – Удивительно, как скоро он начал вступаться за нее. Неужели это в нем уже говорит инстинкт супруга? – Да и не все ли мы сейчас напуганы?

– Нет, – взгляд Франке мрачнеет. Антон вдруг начинает чувствовать запах его пота, резкий и едкий, как полироль в его зубчатой банке. – Я не напуган. Не понимаю, чего мне бояться – чего бояться любому преданному Германии гражданину.

Вспомни того мужчину в поезде. Он был, скорее, готов биться, чем сдаваться – но почувствовал облегчение, что Антон не один из них, не националист. Всем сейчас нужно быть осторожнее и следить за своими словами. В Германии найдутся те, – даже здесь, в этом идиллическом райке, – кто любит фюрера и радуется его власти.

– Конечно, – говорит Антон, улыбаясь как будто искренне, – нам с вами бояться нечего. Мы хорошие честные немцы – преданные. Но женщины и дети, вы же понимаете. Они боятся Томми, боятся бомб.

– Томми. – Франке делает вид, что хочет сплюнуть – и так бы и сделал, если б не стоял в своем собственном магазине. – Этих трусов нечего бояться. Эти Inselaffen[11] в своих картонных самолетиках.

 

А между тем, Штутгарт лежит в руинах возможно с перебитым хребтом, и это менее чем в тридцати километрах отсюда.

– Как бы то и было, через две недели.

Антон передает рейхсмарки домовладельцу. Он убирается из магазина так быстро, как позволяет планировка помещения, прежде чем Франке вынудит его сказать что-то еще. Повернувшись к мужчине спиной, Антон незаметно осеняет себя крестным знамением, не разбираясь, просит он благословения для себя или для герра Франке. Отец наш, прости этого человека. Прости его, Господи, ибо он не ведает, что творит.

Когда он выходит из магазина на сухую проселочную дорогу, церковный колокол начинает звонить. Звук круглый, огромный и сочный, он катится по земле, перекатывается через пастбища и поля, через улицу и тихий переулок. Он всегда любил звуки колоколов, но эти особенно его тронули. Музыка кажется больше, чем сам Унтербойинген, и намного старше; в бронзе резонирует время, память бессчетных лет. Эти колокола пели во времена мира и войны. Они помнят Землю, когда на ней царил мир; каждый удар язычка по изгибу темного металла отзывается радостью, которая еще не забыта. На минуту, пока звонят колокола, его охватывает вера в то, что все каким-то образом будет хорошо, и где-то в грудной клетке, в пустоте, в которой страх сворачивается тугими кольцами среди собственных теней, вздрагивает отзывчивая надежда.

Мелодия возвращает его к жизни и влечет в церковь. Низко над входом в темном дереве вырезано: «Св. Колумбан». Здание без украшений, суровое и квадратное, с простыми темными остроконечными окнами, глубоко посаженными в стенах, штукатурка на которых от времени приобрела цвет свежего масла. Вдоль всей длины черепичной крыши тянется ребром единственная балка. Даже на контрфорсах нет резьбы, они примыкают к неглубоким крыльям церкви, выполняя ответственную функцию. Колокольня массивная, квадратная, на стенах ничего нет. Она напоминает ему египетские обелиски, правда, сам он никогда в Египте не был.

Пока он стоит и рассматривает колокольню, – финальные раскаты иссякают и сужаются до тонкого гула в бронзовом горле, – две маленькие фигурки выкарабкиваются из канавы у него под ногами: это Альберт и Пол, ноги у них забрызганы грязью.

– О небеса, – говорит Антон, – что это стряслось с вами двумя?

Альберт отвечает:

– Ничего. Мама разрешила нам играть остаток полудня.

– А вы всегда играете в сточных канавах?

– В них веселье, что надо, – заверяет Пол, топчась на месте без всякой цели, просто чтобы дать выход естественной мальчишеской энергии. – Мы играем в солдат.

– Мама сказала, вы были солдатом.

– Совсем недолго, Альберт.

Мальчик ненадолго погружается в напряженное раздумье, его веснушчатые губы плотно сжаты, а взгляд блуждает вдалеке. Через некоторое время он говорит:

– Друзья зовут меня Ал, вы тоже можете, если вы находите это подходящим.

– Как по мне, то очень даже, если и тебе это подходит.

– Как нам вас звать?

Пол сразу вставляет:

– Папой вас звать не буду.

Он тут же краснеет, удивленный собственной дерзостью, и утыкается лицом в спину Ала.

– Я этого и не потребую от вас, – он мягко улыбается, – обещаю. Можете звать меня Антоном, если хотите.

– Мама может потребовать. – Ал крутится на месте, словно не зная, куда себя деть от смущения и противоречивых чувств, обуревающих его.

– В таком случае я поговорю с ней. И мы вместе все решим. Договорились?

– Да, наверное.

За колокольней, где крыша встречается с монолитной стеной, Антон замечает неряшливую кучу палок и листьев и несколько прилипших белых перьев. Мальчики на миг вдруг оставляют свою возню и замирают. Что-то приковало их взгляд к небу – тень, ползущая по траве и дороге или свист жестких крыльев, прорезающих небо. Огромная птица лениво пролетает у них над головами: белое тело, крылья с черным абрисом, долговязые красные лапы с узловатыми суставами. В клюве она несет длинный изящный прут. Аист делает один круг, затем второй и опускается на крышу церкви, неуклюже сложив крылья.

– Они никогда не перестают трудиться над своими гнездами – даже в это время года, когда их птенцы уже выросли и улетели, – объясняет Антон мальчикам. Его будущим приемным сыновьям.

Ал замечает:

– Отец Эмиль говорит, что гнездо к удаче.

– Он священник в этой церкви?

Ал кивает.

– Аисты на колокольне оберегают от зла, – так сказал святой отец. Но я этому не верю. Не до конца.

– Священник, конечно же, никогда не солжет тебе.

Антон снова переводит взгляд на аиста, чтобы мальчики не заметили веселой искорки в его глазах.

– Я не думаю, что он прям солгал. Но только Бог может уберечь от зла.

Пол вмешивается в порыве неожиданного возбуждения:

– Бог создал аистов и говорит им, куда лететь!

– Это так, – соглашается Антон. – Бог создал все хорошие вещи.

– А плохие вещи тоже создал Бог? – Ал произносит свой вопрос тихо, почти шепотом.

– Какие плохие вещи ты имеешь в виду?

Пол снова выкрикивает:

– Пауков и ядовитых змей!

Ал качает головой, снисходительно реагируя на возгласы младшего брата.

– Я имею в виду людей, который причиняют боль другим.

Для своего возраста он уже слишком взрослый, но таков уж удел детей, растущих среди страданий. Как семена, давшие всходы в темном уголке, они растут тонкими и длинными, цепкими и бледными. Да и у кого могли бы развиться сильные корни, когда сама земля в опасности, когда света почти не осталось?

– Ты слышал рассказы о людях, которые причиняют боль другим?

Он молится про себя, чтобы не оказалось, что эти дети видели жестокость своими глазами, в их-то возрасте.

– Да, – говорит Ал. – Мне эти рассказы не нравятся. Я хотел бы, чтобы они не были правдой, но это же все правда, верно? Мальчики в школе рассказывали мне о…

Он запинается и осторожно оглядывается по сторонам. Этот мальчонка уже знает, что некоторые мысли слишком опасны, чтобы произносить их вслух. Отец небесный и Творец всего сущего, почему Ты заставил нас жить в такие времена? Почему ребенок боится говорить правду?

– Мальчики рассказывали о плохих вещах, которые делают солдаты.

Он практично не уточняет, о каких именно солдатах идет речь – немцах или Томми.

– Нет, парень, – говорит Антон, – Бог не толкает людей на то, чтобы причинять зло друг другу. Но Бог дал нам право делать выбор. Творим ли мы добро или зло – это только наше собственное решение и наша ответственность.

Ал посматривает искоса на аиста. Наблюдает, как тот вплетает прут в свое приносящее удачу гнездо.

– Я не понимаю, как кто-то может выбрать творить зло.

Антон кладет руку на плечо Ала. Мальчик сам хрупкий, как птица, костлявый и легонький.

– Я тоже этого не понимаю. – Он заставляет себя улыбнуться. – Я услышал колокола и решил взглянуть на церковь. Но мне пора возвращаться в комнату. Нужно переодеться к ужину. Хотите пойти со мной?

– Мама не возражала бы, – говорит Ал, все взвесив.

Они бредут назад через Унтербойинген. Антон такой высокий, что ему приходится специально замедлять шаг, чтобы идти в ногу с мальчиками. Уже давно он не сопровождал детей куда-либо. Они прыгают, и скачут, и вечно мельтешат там и тут, даже Альберт; никакой одиннадцатилетний мальчуган не может быть таким рассудительным маленьким человечком постоянно. Между ними пропасть – она существует лишь в сознании Антона, в этом он не сомневается, но от этого расстояние между ними не становится меньше. Так много лет разделяют нас. Пусть я когда-то и был так же молод и беззаботен, сейчас мне уже не вспомнить, каково это.

– Я все хотел вам сказать, – начинает он после долгого молчания, аккуратно подбирая правильные слова. – Я не собираюсь пытаться заменить вам отца. В ваших сердцах, я имею в виду. Если вы даже близко не будете любить меня так, как любили его, это совершенно нормально. Я здесь, чтобы помочь вам, ребята, – вам, вашей сестре, вашей матери. Это все, чего я хочу, – помочь.

– Почему? – спрашивает Пол.

Он понимает вопрос. Почему тебе есть дело до нас? Мы тебе чужие.

Антон отвечает:

– Потому что Господь велел нам любить друг друга.

– Даже евреев и цыган?

Ал хватает Пола за шиворот, будто собирается встряхнуть, чтобы тот молчал. Но Ал только обводит улицу взглядом, нервно и напряженно.

Я уже не помню, каково быть столь юным, но помню, что в детстве я никогда не был так напуган.

– Да, – продолжает Антон. – Все мы Божьи дети, что бы вам кто ни наплел. Но, – он бросает взгляд на Ала. – Об этом лучше говорить там, где нас никто не услышит. Не все думают так же, как мы, а иногда, когда люди не согласны, они могут разозлиться.

Все мы Божьи дети, одни руки создали нас – евреев и цыган, сильных и слабых, тех, чье сознание цельно, и тех, у кого оно расколото. Пол и Ал не слишком отличаются от детей, которых он учил в Сент-Йозефсхайме. Мальчики Элизабет умны. Едва ли кого-то из учеников Антона можно было назвать умными, но их невинность была дорога Господу – их внутренняя доброта, такая великая, какую не найти в человеке с цельным рассудком, и данная более щедро. Вправду ли ты призвал меня, о милосердный Боже, сюда, чтобы я играл роль отца для детей этой вдовы? Или все это лишь мои измышления?

Он послушен создателю всех законов, но он также знает, что действует по своей воле, надеясь искупить то, что искупить невозможно. С молитвой он сможет воскресить в этих счастливых живущих детях тех, кого он спасти не смог, найти облегчение от тяжести своих грехов. Каковы его грехи? Он мысленно перечисляет их – в каждой мысли, в каждом биении сердца. Трусость, слабость, подчинение режиму, который противен Отцу всего сущего в каждом своем проявлении, в каждом движении через континент к мировому господству.

Когда они заворачивают за угол пекарни, прямо на них несется Мария, решительно сжав кулачки и так энергично вскидывая колени, что юбка струится волнами и надувается. Она наскакивает на ноги Антона и от неожиданности останавливается, широко раскрыв глаза. Она раздумывает, не зареветь ли.

– Что это ты тут делаешь? – интересуется Ал ворчливо. – Тебе нельзя уходить дальше переулка! И платье у тебя порвалось. Мама рассердится. У нее и без того работы хватает, а ты ей еще добавляешь!

Мария, тем временем, решает не плакать. Она поясняет Антону:

– Мама очень устала.

Она произносит это как простой общеизвестный факт – небо голубое, у кошек есть усы.

Антон говорит:

– Ступай-ка прямиком домой, Мария, а то мама будет волноваться. Когда будешь дома, переоденься в другое платье, а это отдай братьям. Они принесут его мне в комнату над магазином Франке.

– Ладно. – Мария беспечно шагает под надзором братьев, явно мало обеспокоенная тем, что мама может разозлиться, равно как и рваным платьем.

Вечером, пока Антон ест свой простой ужин, состоящий из хлеба, масла и холодных консервированных бобов, – как он привык в Сент-Йозефсхайме, – приходят Ал и Пол, топая по лестнице наверх. Пол несет зеленое платье Марии, скомканное в руке.

– Мама все-таки разозлилась. Мы ей сказали, что вы велели принести его вам, тогда она только взмахнула руками и сказала: «Делайте, как сказал отец!» Вы теперь наш папа?

– Я стану им, когда мы с вашей мамой поженимся.

Он берет платье и расправляет его на коленях, чтобы оценить ущерб.

– Почему вы хотите на ней жениться?

Антон издает смешок:

– А есть какие-нибудь причины, почему мне бы этого не делать?

– Нет, – отвечает Пол, пока Ал постепенно заливается краской, раздосадованный тем, как несдержанно ведет беседу брат. – Вы мне нравитесь как друг, так что, наверное, как папа понравитесь тоже.

Ал быстро поправляет его:

– Как отчим.

– Надеюсь, я не разозлил вашу маму, попросив принести мне платье. – Он поднимается с краешка кровати и открывает один из чемоданов, чтобы найти там свой маленький швейный набор, свернутый в валик и спрятанный в кожаный чехол. Сияние дня, готового перейти в вечер, на гладкой латуни привлекает внимание мальчиков; они оба спешат к чемодану и заглядывают внутрь.

– Prima[12], – вырывается у Ала шепотом.

 

Антон говорит:

– Можете достать инструменты, если хотите их поближе рассмотреть. Но играть лучше не пробуйте. Не будем беспокоить герра Франке, он там, внизу.

– Хорошо, что вы не расстраиваете Мебельщка, – говорит Ал, пока любуется корнетом, очарованный его трубами и изгибами, его гладкой прохладной поверхностью. Белоснежные клапаны замкнуты в раковине-жемчужнице.

– Почему? У него такой плохой характер?

– Да. А еще он наш местный гауляйтер.

От неожиданности у Антона перехватывает дыхание, пока он разворачивает швейный набор. Он делает вид, что ничего не произошло, – не хочет расстраивать детей, – но его горло болезненно сжалось. Здесь, в Унтербойингине, есть гауляйтер? Они глаза и уши рейха, управляющие округами от имени Национал-социалистов – и все до одного под каблуком у Гитлера и его высших чиновников.

– Забавно, – произносит он ровным голосом, пробуя кончик иглы, – никогда бы не подумал, что такое место как Унтербойинген нуждается в гауляйтере.

– Мы не нуждаемся, – говорит Ал тихо. – Так говорят многие мои друзья – и так говорят им их отцы. Никому нет до нас дела здесь, в этой маленькой деревушке. Мы не важны.

Он немного расслабляется, пока говорит, его тонкая шея сгибается над корнетом. Мальчик находит некоторое облегчение в простом факте: тут, в Унтербойингене, мы практически ничто. Теперь, когда он об этом задумывается, Антону тоже кажется это успокаивающим.

– Но у Мебельщика, – говорит Ал, – есть амбиции.

Мальчик изрекает это с такой важностью, что Антон едва сдерживается, чтобы не рассмеяться, хотя в этом, по существу, мало забавного. Он живо представляет себе, как школьники в своих коротких штанишках, с костлявыми коленями шепчутся, передавая по цепочке: «Берегись Мебельщика. У него есть амбиции». Слова родителей, которые повторяются, как заговор от бородавок. Но человек с амбициями опасен в это время и в этом месте. Ал и его друзья, похоже, знают это.

– Не вздумай сболтнуть это кому-нибудь, – обращается Ал к Полу.

Пол поднимает на него взгляд, удивленный, что его окликнули. Он все это время был полностью поглощен содержимым сундука Антона – рожками и флейтами, маленькими литаврами, онемевшими из-за фетровых подушечек.

– Он все равно меня не слышал, – говорит Ал. – Это удача. А то Пол может говорить и говорить не замолкая.

– На тебе лежит большая ответственность – присматривать за младшим братом и сестрой.

Зеленая нитка в швейном наборе Антона не совсем того же оттенка, что платье Марии, но ближе все равно не найти. В нынешние дни с текстилем туго.

Ал не отвечает, и Антон принимается делать стежки. Пока он работает, краешком глаза он наблюдает за Алом. Мальчик надавливает на клапаны корнета, медленно и осторожно, один за другим. Они издают тихий пустой звук, слабые приглушенные пощелкивания, когда прилипают и отлипают.

Через некоторое время Антон произносит:

– Я заметил, что ты отлично справляешься с тем, чтобы оберегать свою семью. Это достойное дело – мужское дело.

– Вы не показались обеспокоенным, услышав, что у нашего городка есть гауляйтер.

Он слышит не произнесенный вслух вопрос мальчика. Почему вы не испугались? Вы настолько преданы партии, что вам нечего бояться?

– Жизнь и прежде сводила меня с гауляйтерами, – его голос звучит заговорщицки. – И еще с кое-какими людьми похуже.

Намного хуже. Но эсэсовцы победили в этой стычке, не так ли? При воспоминании о мальчиках с музыкальными инструментами в руках, боль снова пронзает Антона. Он смотрел, как детей, которые последними держали эти инструменты в руках, грузили в серые автобусы. Они проходили, доверчивые и улыбающиеся, как заложено в их природе – скакали мимо мужчин с ружьями. Мужчин, которые гнали их, как стадо, в нутро катафалка. Доверчивые и улыбающиеся, в то время как брат Назарий и другие монахи лишь тихо умоляли или мягко преграждали путь, чтобы в следующий миг быть отброшенными дулом карабинера. Еще раз встанешь у меня на пути, и мое терпение лопнет. Холодная сталь, с нажимом упирающаяся Антону в грудь.

Иголка вонзается в кожу, и он щиплет большой палец и ждет, пока перестанет выступать кровь.

– Тебе не нужно волноваться, – шепчет Алу Антон. – Герр Мебельщик держит ответ перед своими амбициями, но я отвечаю только перед Богом.

Ал выпячивает грудь. Он такой же узкогрудый, как и его сухопарый отчим.

– И я тоже – только перед Богом.

– Ты хороший мальчик. Для меня будет большой честью войти в вашу семью.

Он поднимает платье Марии и Ал и Пол рассматривают заплатку. За исключением цвета нити, оно починено идеально.

Пораженный, Пол восклицает:

– Но мужчины не шьют!

– Мужчина, которого вы видите перед собой, шьет. Когда я был монахом, я сам все делал. Мне приходилось; у монаха нет жены, которая могла бы починить одежду.

У младшего из мальчиков удивленно округляются глаза. От него как-то во всех этих семейных разговорах об Антоне и намечающейся свадьбе, ускользнул тот факт что Антон когда-то был монахом.

– Ты тоже мог бы научиться шить, Пол, – продолжает Антон. – Тогда ты смог бы помогать маме и Алу, и они не были бы настолько уставшими все время. Такой большой сильный мальчик, как ты, думаю, мог бы быть огромной поддержкой семье. Разве ты не хотел бы этого, помогать как взрослый?

– Я сделаю это, если вы меня научите.

Антон взъерошивает свои тусклые волосы.

– В какой-нибудь из ближайших дней устроим урок шитья – только для нас. Это не так сложно, как кажется.

Пол пристально смотрит некоторое время на корнет, все еще зажатый в руке старшего брата.

– А вы научите меня еще и играть музыку?

Антон бережно складывает платье и передает его Полу.

– Может быть, и научу, парень.

5

За дорогой, в тенистых пределах церковного кладбища, ветер клонит траву, выросшую по колено между надгробными камнями. Надгробия такие древние, что прочесть высеченные на них слова уже невозможно. «Священна память» и «В Его воле – наш мир» – лишайник испещрил и разъел каждую поверхность. Если бы Антон прикоснулся к камню, провел рукой по лицевой стороне, где когда-то было написано имя, он бы почувствовал, как гранит крошится под его пальцами в пыль. Во дворе надо бы покосить, но сейчас никто этим заниматься не будет. Уже поздно. Сумерки опустились, тревожный фиолетовый полумрак под застенчивым белым серпом луны. Ветер пытается стащить с него шляпу и раскачивает аистово гнездо со звуком, с каким о ровный бесцветный камень колокольни могли бы биться кости. Сутана Отца Эмиля путается в ногах на ветру. Священник работает до темноты. За церковным двором возвышается отлогий склон холма, возносящий к небесам древнюю черную громаду леса. У подножия холма стоит стена – не сосчитать, сколько ей лет, нет уже тех, кто вспомнил бы ее возраст – вниз по стене ползет тяжелый занавес плюща. Ветер колеблет листья и переворачивает их, обнажая оборотную серебристую сторону. Священник срезает плющ, высвобождая из него пространство вокруг стальной двери, которая врезана в стену, утопающую в холме. Он продвигается резкими жесткими движениями, в которых сквозит неохота.

Несмотря на дымчатые тени сумерек, Антон определяет, что стена, и холм, и плющ слишком стары, слишком срослись с этим местом, чтобы быть реакцией на текущие сложности – на Томми с их картонными самолетиками. Но дверь – дверь новая. Стальные заклепки сияют даже в бледных лучах лунного света. Ждет ли за ней пещера или туннель, врытый в холм и пахнущий древней землей, по сторонам полки с одеялами, маслом для ламп, консервными банками с едой – оплот против британского возмездия? Здесь, в сельской местности, туннели идут от городка к городку, сеть скрытых ходов, по которым, столетия назад, пилигримы или посланцы в средневековых туниках ползли, освещая путь желтоватым светом факелов. Из этих туннелей получатся хорошие укрытия, когда будут падать бомбы.

Случайно священник отрывается от работы и смотрит вверх. Он видит Антона, стоящего там, тонкого и вытянутого, бледного, словно приведение среди могил. Его тело автоматически совершает скачок; секатор выпадает из рук в высокую траву под ногами. Но затем со смехом и обаятельной самоиронией он приветственно машет.

Антон проходит через двор и ищет секатор в траве.

– Вы тот, кто приехал, чтобы жениться на Элизабет? – спрашивает святой отец. – Герр Штарцман?

– Все так. Вы уже знаете меня? Я тут пробыл всего два дня.

– Маленький городок, видите ли. – Снова смешок, печальный и извиняющийся. – Наша жизнь, должно быть, кажется странной человеку, привыкшему к большому городу. А даже если не странной, то слишком старомодной, чтобы быть удобной. – Он пожимает плечами. – К тому же я видел вас вчера на службе, вы все время сидели в самом конце нефа.

Антон передает ему секатор.

– Извините, что не представился тогда. Я собирался, но потом, ну…

Элизабет была там, все дети отмыты до розовости и наряжены в лучшую воскресную одежку. Маленькая Мария всем показывала починенный подол своего платья. Элизабет попросила о двух неделях наедине с собой – двух неделях, чтобы помолиться, подумать, прийти к согласию со своими воспоминаниями. Две недели, чтобы решиться и принять то, что она должна сделать. Антон дал слово: он оставит ее полностью наедине с собой, если только она сама не пришлет за ним. Учтивость – не великое одолжение, и он из тех, кто уважает чужую скорбь. Он мог ее понять, потому что он и сам знал слишком хорошо.

10Тоска (нем.).
11Обезьяны с острова (нем.).
12Класс, круто (нем.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru