А утро и вправду выходит что надо. Из города мы слиняли с утреца, и теперь весело шагаем по Мельничной дороге. Верней, шагает-то один Лягушонок, а мы с Воронком прячемся за деревьями и бесшумно, но быстро (ну Воронок, на такие дела вообще мастак) крадемся вдоль обочины. Нам страсть как хочется попугать Лягушонка, и мы то и дело выскакиваем на него с обеих сторон. Однако он быстро привыкает к нашим выходкам. Изюминка пропадает, и мы присоединяемся к другу. Лягушонок, конечно, дуется, он не понимает, что мы не просто забавляемся, а закаляем его дух. На лице у меня ухмылка: он все еще думает, будто мы двигаем к мельнице. Воображая грядущее событие, я вдруг начинаю досадовать на погоду. По мне сегодняшней затее больше бы пошло мрачное небо. Но вскоре это чувство проходит – такая красота вокруг!
Восходящее солнышко щекочет нас, ветерок лишь иногда обозначает свое присутствие, прикасаясь бережно, как мамина рука. Пушистые бока боярышника лениво машут нам, белые и лиловые колокольчики обращают к дороге свои вытянутые головы. Сирень как всегда чарующе и пьяняще пахнет. За мохнатыми волнами кустарников и изгородью вязов и буков где-то в недрах многорукой чащобы притаились певуны и чинно выводят свои трели. Это зяблики. Неожиданно наш путь пересекает шестерка косуль. Они промелькивают, как стрелы, но одна задерживается и смотрит на нас то ли с удивлением, то ли с любопытством, то ли со страхом. Взгляд длится одно мгновение, от неожиданности я моргаю, и дорога вновь пустынна. В упоении я срываю нарцисс и любуюсь им.
Мой восторг резко утихает, когда я случайно взглядываю на Воронка. Тот, как выясняется, наблюдает за мной и смотрит почти осуждающе. Такие радостные почти девчачьи порывы ему, пожалуй, неведомы. Мне начинает казаться, будто он знает все, о чем я думаю или думал. Я гоню эту глупую мысль, но уже не могу отделаться от неловкости. Теперь мы идем с ним бок обок. Лягушонок отстал и плетется за нами, сутулясь, он все еще дуется.
Я небрежно отбрасываю цветок и заговорщицки бросаю пару слов о деле, пытаясь произносить их низким голосом. Мне до крайности важно выглядеть сорвиголовой перед Воронком, особенно сегодня. Мы – друзья, но один постоянно пытается переплюнуть другого, и мысль, что он нынче переплевывает меня из-за моей недавней слабости, почти невыносима.
Наше шептание быстро перерастает в спор. Я предлагаю сказать Лягушонку, куда мы идем, после того как взберемся. Воронок убеждает меня не делать этого ни в коем случае вплоть до самого места. Он говорит, что это определенно все испортит. В конце концов, я соглашаюсь с некоторой досадой от того, что уступил.
Мы подходим к развилке. Развилкой ее, конечно, можно назвать с натяжкой. От Мельничной дороги, спускающейся вниз к реке, отделяется тропка, напротив уходящая наверх. Мы с Воронком одновременно оборачиваемся.
«Лягушонок, – окликаю я спутника. – Лезем туда».
Лягушонок вскидывает голову. Это тучный мальчик с круглыми как у хомяка щеками и слюнявым шепелявым ртом.
«Туфа? – переспрашивает он, боязливо поглядывая наверх. – Я фумал, мы на мельницу».
«Ты правильно думал, – опережает меня Воронок, – просто сегодня заберемся с другой стороны».
«Как с фругой? Разве можно с фругой…»
«Так ты с нами или как?» – перебиваю я его нетерпеливо.
Лягушонок идет к тропке. Воронок довольно подмигивает. И вдруг разом мне становится очень страшно.
***
– Ты как будто подмигнул мне, Бран? – спросил я, неожиданно завершив так рассказ о Братстве и странствиях.
Мы сидели лицом к лицу за просторным обеденным столом посредине высоченного зала в величавом доме-замке верховного лекаря. Громадный камин выгнал осеннюю прохладу и, бодро потрескивая, овевал зал своим тусклым свечением, содержа обитателей в тепле и том приятном полумраке, обозначающим очертания собеседника, но не его черты, когда знаешь, что не один и одновременно окружен пологом собственного мирка. Дом Брана поистине приближался размерами к крепи, в сравнении с которой даже грозная оружейная отца могла показаться хибарой. Это здание принадлежало ратуше и вот уже многие поколения передавалось влиятельнейшим сановникам чином не меньше советника. Что и говорить, за те двенадцать лет, что мы не виделись, Бран очевидно не терял времени даром. Тепло ли очага, вино ли или что-то другое стало тому причиной, но этим вечером главный врачеватель Утеса был в довольно веселом для себя расположении духа.
– Даже если бы это было так, тебе вряд ли бы удалось это разглядеть, друг мой, – улыбнулся он. – Ты хорошо спишь?
– Как убитый. Вот только один сон привязался в последнее время.
– О чем он?
– Это из детства… впрочем, пустяки.
– Пустяки? Напротив, Арф. Я бы не назвал пустячным ни одно воспоминание о мальчишеских годах. Детство – почва, из которой восходят наши дела, мечты и страхи. Помнишь случай с сыном свечника?
– Да, но это не самый радостный пример.
– Ему свернули нос качельным бревном. Это произошло в игре ненароком, но бедняге от этого было не легче. Виновники скрылись с места со свистом стрелы, мы хотели поймать их, но тут же махнули рукой. Я порвал рубаху и смог крепко перевязать раненную голову. Кровотечение было очень сильным, к тому же из красного месива промеж глаз торчала оголенная кость. Но самым тяжелым было то, что он орал. Орал так жутко, как не доводилось ранее слышать нам обоим. Около ста шагов мы тащили его вдвоем. Он извивался от боли, и это было не просто. Потом нас заметили крестьяне, ехавшие с торга. В ущерб своему времени они повернули обратно. Когда мы миновали крепостную стену, ты спрыгнул и побежал за лекарем. Я остался с бедолагой вплоть до дома. Свечник прибежал, причитая, ему уже сказали, в чем дело. Он бегал вокруг сына, не зная, что предпринять. Жена свечника хотела снять повязку и промыть рану. Я строго воспретил им. Во-первых, они бы только повредили сыну, во-вторых, они повредили бы и себе, когда увидели бы, что там. Теперь они заметили мое присутствие. Свечник набросился на меня. Он начал трясти меня за плечи, сначала почему-то решив, что виновник – я. Я уверил его, что он ошибается, но не назвал имена мальчиков, сделавших это, хотя мы знали их. Тут, наконец, появился ты с лекарем и толпой зевак. Ты увел его родителей и долго говорил с ними о чем-то, пока врачеватель возился с хрящами, пытаясь слепить осколки, а парнишка продолжал орать. До сих пор не представляю, как тебе удалось, но они свыклись с произошедшим. С тех пор так и продолжилось: я лечу тела, а ты – души.
– А тех мальчиков, – прибавил Бран, – мы заставили сознаться самим. Ратуша присудила их родителям выплатить свечнику триста монет. Вместе мы могли многое.
– Но многое смогли и по отдельности, – перебил я Брана, пользуясь случаем вернуться к предыдущему разговору. – Смотрю, ты обзавелся собственным дворцом.
– Для этого пришлось поработать. Мой отец, как ты знаешь, был лентяем и неудачником. (Голос верховного лекаря не дрогнул ни на миг, произнося это). Он не сделал ничего, чтобы умножить успех деда, и своими делами преуспел лишь в осквернении его памяти. Как я уже сказал, то, что лечение – мое будущее ремесло, я осознал еще в детстве. Но отец и не думал способствовать моему становлению во врачевании. Он ненавидел свой труд и не владел им по-настоящему, поэтому любые разговоры о лекарском деле в свободное время выводили его из себя. Мне пришлось уйти из дому и стать помощником одного из его соперников. Поначалу я врачевал мелких ремесленников, знатные горожане, сильно уважавшие моего деда, столь же сильно не уважали отца, и свое разочарование в нем распространили на меня. Говоришь, у тебя нет трудностей со сном, а для меня возможность спать целую ночь, – редкая удача. Человеческое нутро – хрупкая вещица, Арф, и, что наиболее паршиво, в темное время суток оно имеет обыкновение портиться чаще всего. В те первые годы мне множество раз приходилось пробираться к лежанке больного в метель на ощупь. Я зашивал раны и вправлял суставы при дохлом свечении лучинки. Но однажды мне удалось сделать так, чтобы она сменилась лучшими лампами. Дочь Брохвела страдала приступами удушья, и владыка пригласил из соседней земли известного врачевателя. По дороге к дому правителя этот знаменитый целитель неожиданно спохватился, что не имеет при себе щипцов. В тот самый день недужная стала сильно задыхаться. Чтобы не терять времени, он решил приобрести их у ближайшего местного лекаря. Им оказался я. Едва пришелец переступил мой порог, в моей голове сложился замысел. Иноземец, по счастью, был довольно моложав. Я объяснил, что оставил нужный предмет на чердаке, где занимался опытами. Время было позднее, и я попросил его забраться со мной – с двумя светцами22 искать легче. Когда мы начали обшаривать чердак и уже наткнулись на заветный сундучок, меня вдруг «осенило», что ключ от него как назло остался внизу. Лекарь взвыл от моей нерадивости и потребовал, чтобы я немедленно вернулся с ключом. Это мне и было нужно. Я тогда ютился в бедняцком доме – на чердак приходилось забираться по приставной лестнице, поэтому перед тем, как лезть наверх иноземцу пришлось снять плащ и сумку с охранной грамотой. Я преспокойно накинул их на себя, отодвинул лестницу и задул лучину. Теперь, для того чтобы спуститься, моему нежданному гостю пришлось бы прыгать вниз в полной темноте (я дал ему огрызок щепы, который бы долго не протянул) с высоты шести локтей. Ночная работа сыграла мне на руку: я легко, как кошка, прошмыгнул к выходу, тихо запер дверь, заскочил в повозку пришлого целителя и приказал гнать.
Менее чем через осьмую свечи я уже был у Брохвела. Меня незамедлительно провели к его дочери. Судьба в тот вечер играла мне на руку – как раз недавно я отрабатывал навыки на отпрыске соседа-обувщика со схожим недугом. Когда мы с приезжим знахарем забрались на чердак, мне удалось прихватить со своего стола склянку с особым сосновым отваром, приготовленным для соседского сынка. Едва переступив порог дома владыки, я распорядился принести кувшин горячего молока и теперь спокойно приступил к осмотру. Случай оказался довольно рядовым, однако риск все же присутствовал. Кувшин быстро доставили. Я извлек из плаща склянку и смешал ее содержимое с молоком. Девочка была сильно испугана, но я нашептал ей на ухо всякую сладкую ерунду, что обычно болтают детям, и она согласилась пить. Вокруг нас находилось только несколько помогавших слуг и владыка в дальнем углу залы, о присутствии которого я почти позабыл, однако весь остальной дом столпился в дверном проеме. Они не смели войти, но не в силах были и удалиться. Среди толкавшихся там было несколько сановников, знавших моего отца и, скорее всего, знавших меня. Однако никто из них не собирался предпринимать что-либо, пока оставалось неясным, чем завершится дело с дочкой. В те пару горстей, что канули после того, как она приняла отвар, решалась не только ее жизнь, но и моя. Если бы приступ прекратился, мне бы простили обман и наградили, если бы ей стало хуже, я тут же сменил бы каморку на подвал ратуши. Как ты догадываешься, Арф, судьба избрала первый путь. Когда дочь владыки задышала ровно, и ее унесли, мне бросились пожимать руки, но я, предупреждая всех, объявил, что не тот, за кого меня принимают и что, тот, кого они ждали, заперт у меня на чердаке. Вот тогда на доску легла последняя костяшка. Дело в том, что окружение Брохвела в то время разделилось на сторонников и противников сближения с иными землями Кимра. От нескольких врачуемых мною стряпчих я знал, что в последние дни противники сближения стали брать верх, и появление человека, рожденного на Утесе и проявившего себя знатоком в нужный час, могло бы стать решающим доводом в споре.
Услышав мои слова, вельможи замешкались, все кроме одного. Хранитель порядка, советник Килох выделился из общей кучи, похромал ко мне и заговорил так, будто выражал общее мнение.
«Владыка, – обратился он к правителю Утеса. – Вы должны бы осудить этого молодого человека. Он заточил у себя известного в землях Кимра целителя и приехал к нам под видом своего пленника. Вы должны бы осудить его, но прошу вас, не делайте этого. Его вина не вызывает у нас ни тени сомнения, однако подумайте, чем был вызван этот поступок: желанием насолить более успешному собрату по врачеванию? Внезапной возможностью блеснуть своим умением перед высшими людьми Утеса? Нет, ни в коем случае. Я убежден, что этот юный лекарь пошел на такой отчаянный шаг, потому как жаждал помочь тяжкой хвори дочери своего владыки и, чувствуя в себе силы сделать это, боялся довериться врачевателю-иноземцу. Да, быть может, справился бы и тот, но разве сумел бы он подойти к делу с таким рвением и любовью, как этот молодой утесец, чьего деда мы все вспоминаем с почтением. Я полагаю, что с этого часа с не меньшим почтением мы должны отнестись и к внуку. С почтением не только к его способностям, но также к смелости и честности. Именно честности, ибо он пользовался личиной другого лишь столько, сколько было нужно для выполнения его благородной задачи, а после сразу же сознался в подлоге. Простите мне мою дерзость, владыка, но если вы осудите этого преданного Утесу юношу, то осудите и меня вместе с ним».
Бран остановился. Он потянулся к столу и налил себе немного вина. Нынешний верховный лекарь никогда не говорил попусту и теперь целью его повествования были далеко не только воспоминания и хвастовство. Я пытался прочесть замыслы друга детства, а меж тем его рассказ нравился мне все меньше с каждой песчинкой безучастно полнящей нижнюю чашу размашистых часов над камином.
– Выпад Килоха удался всецело, – продолжил Бран. – Моя выходка подарила ему блестящую возможность разгромить соперников. Каждый из сановников пожал мне руку, а владыка обнял, как сына. То, что я остаюсь в его доме в качестве семейного лекаря, было уже делом решенным. Заезжего врачевателя всадники той же ночью извлекли с моего чердака. Ему слегка подровняли мечами пряди, чтобы унять возмущение, и снарядили в обратный путь. На следующий день хранитель порядка пригласил меня в ратушу. Вначале говорили о вещах общих, и быстро выяснилось, что мы с ним схоже смотрим на будущее Утеса. Затем перешли к сути. Как я и догадывался, он понял, что мне знакомы его дела. И как догадываешься ты, Килох предложил и дальше способствовать моему продвижению в обмен на поддержку: теперь я жил у Брохвела и располагал возможностью замечать то, что нужно было заметить.
– И ты согласился, – мрачно заключил я.
– Да, Арф. Когда один обращает внимание на то, что другой обзавелся дворцом, это всегда подразумевает, что первому хочется знать, как второй им обзавелся. Я ответил тебе как. К тому же тебя наверняка волновал вопрос, чем я занимался эти годы.
– Как давно ты женат?
Я спросил нарочито бесстрастно, будто не был знаком с супругой лекаря, и тут же пожалел об этом, ощутив, что Бран понимает, почему я задал вопрос именно так.
– Через семь недель как раз будет год и день, – ответил лекарь. – У нас с Адерин есть странная мысль – устроить в это число небольшое празднество. Могу ли я надеяться, что ты почтишь наш дом своим присутствием?
– Можешь.
– Ты, по всей видимости, гадаешь, почему моей жены не было с нами за ужином? Она гостит у отца.
– А, живчик-глашатай. Как его здоровье?
– Хватит на нас двоих, – улыбнулся Бран. – Адерин – его единственный ребенок, и, как тебе известно, ее жизнь он ценит куда выше собственной, поэтому я не в силах отказывать ему время от времени видеться с дочерью.
– Похоже, он даже слишком дорожит ею, что так долго не отпускал замуж.
– Просто ей было сложно подыскать достойного жениха.
Я устремил свой взгляд на Брана и догадался, что тот тоже смотрит мне в глаза. До этого верховный лекарь лишь разминался, но теперь уже почти неприкрыто кольнул меня.
– Кстати, – бросил Бран. – Тебе, пожалуй, будет занятно знать, что наш брак сочетал твой собрат.
– Глин?! – встрепенулся я, еще не вполне осознав всю важность произнесенных слов. – Впрочем, я уже слышал о нем.
– И, вероятно, негусто, – предположил лекарь.
– Мне сказали, что он прослужил на Утесе три года и скончался от удара. Ты был знаком с ним?
– Мельком. По делам нелечебным наши пути почти не пересекались. Что же до здоровья, Глин появился на Утесе, когда я уже стал верховным лекарем, поэтому ко мне за помощью обратиться он не смог бы. Его врачевал один из моих подопечных.
– А чем он болел?
– Поначалу ничего особенно не наблюдалось. Он часто и тяжело простужался, что водится за многими приезжими, но, как выяснилось впоследствии, его тело скрывало и больший недуг: у Глина было никудышное сердце, а его врачеватель, к прискорбию, обнаружил это слишком поздно.
– Хочешь сказать, на его смерть не повлияли никакие внешние обстоятельства?
– Напротив, – возразил Бран, – житейские невзгоды в таких случаях, безусловно, ускоряют развитие болезни.
– Его притесняла Управа?
– Управа смотрела на его служение сквозь пальцы.
– Десятки лет чтецы не допускаются на Утес, и вдруг Глин – желанный гость, не странно ли?
– Странно, что этому удивляешься ты, чей хороший знакомый находился в опале десять лет, а потом по прихоти владыки в одно утро был пожалован званием и деньгами. С Брохвелом случаются припадки суеверия, друг мой, и в их власти он вполне способен на непоследовательность.
– Мне намекнули, что покойного мучила совесть, – вернулся я к здоровью предшественника.
– Насколько мне известно, доказанных убийств, воровства или насилия за ним не числилось. Однако, – добавил вдруг Бран, – у него не заладилось со служением. Это было заметно даже мне. Сперва читальня занимала, но через три года ее порог переступал лишь сам чтец.
– Любопытно, как он вел себя на чтениях, – произнес я, мысля вслух.
– Если это вопрос ко мне, Арф, то тут я тебе не помощник, – холодно ответил верховный лекарь.
– Что же ты даже ни разу не заглядывал? – притворно удивился я.
– Ни в щель, ни в скважину, Арф. Я стараюсь избегать бессмысленных занятий.
– И ко мне не придешь? – спросил я напрямик.
– Для меня достаточно говорить с тобой как с другом, чтецы же мне не требуются.
Я вздохнул и встал со своего кресла.
– Тогда позволь спросить по-дружески, – сказал я, подойдя к очагу, – как ты объясняешь то, что теперь происходит на Утесе?
– На Утесе, как тебе известно, постоянно что-нибудь происходит.
– Ты знаешь, о чем я, Бран. О сером бедствии.
– Серая болезнь неизлечима и чрезвычайно заразна, друг мой. К нам она пришла, по всей видимости, из-за моря. Чтобы преградить путь недугу владыка повелел отделить подгорный участок города укреплением, прозванным впоследствии Изгородью, и собрать там всех зараженных, допустив вход лишь лекарям. В данное время я и мои помощники облегчаем страдания несчастных обитателей этого участка вплоть до окончания лечения. Вот мое объяснение происходящему. Полагаю, единственно возможное объяснение.
– До окончания лечения, – повторил я за лекарем, – а тебе бывает жаль их до окончания лечения?
На кратчайший миг Бран промедлил, но тут же в языках каминного пламени я разглядел на его бледном лице ухмылку.
– Да, Арф, в какой-то мере я жалею их.
– В той же, в какой жалел ту девочку, дочь Брохвела?
– Понимаю, к чему ты клонишь, – произнес лекарь ровно. – Тебе претит, что я не гнушался лжи, выбиваясь в люди?
– Претит, Бран?! – взорвался я. – Ты не просто не гнушался лжи, ты построил всю свою жизнь на ней! Неужели ты не понимаешь, что это путь к гибели?!
– Отнюдь, – до жути веселым голосом возразил лекарь. – Это путь к процветанию. Тебе известно, почему я никогда не принимал россказней о Кариде? Потому что они утверждают, будто существует некая постоянная истина в виде Вышнего и его уроков, но прелесть жизни в том, что никакой истины нет. Тот мир, в котором мне и тебе приходится копошиться всякий раз, как мы открываем глаза, просыпаясь, основан не на истине, а на лжи. Мы впитываем ее суть с молоком матери, мы начинаем лгать с раннего детства, уже малышами понимая, как много выгод таит обман, сперва не умеючи, затем совершенствуясь в этом ремесле, и верх держит тот, кто достигает мастерства.
– Ты воспеваешь семя, из которого растет зависть, ненависть, боль, насилие…
– Именно, именно, Арф. Но беда в том, что иного семени для мира не нашлось. Люди могут продолжать жить, пока один обманывает другого и самого себя, ибо ложь – корень жизни, корень здоровой борьбы за нее. Когда человек перестанет лгать ближнему, ближний оболжет и уничтожит его, когда все перестанут лгать всем, остановится борьба, и люди просто лягут и помрут, Арф, потому что не смогут разделить работу без подчинения, потому что не смогут урвать куска, зная, что тем обрекут на голод соседа. Когда же человек перестанет лгать себе, он осознает, что даже если обустроит теплый уголок и добьется всех вожделенных удовольствий, ему никогда не миновать точки, на которой все прервется. Его наводнит черное леденящее отчаяние, и он быстренько захлебнется им. Самое смешное, что семя истины, которое воспеваешь ты, – тоже ложь, утверждающая, что якобы есть некто, желающий спасти нас от нас самих, если мы сдюжим просить об этом вопреки собственной извращенной воле, стремящейся к мукам и тлению. Однако этот некто, Карид, – лишь плод воображения Братства чтецов, являющихся, как и все прочие, слугами лжи. Но заметь, ваша ложь – самая опасная, поскольку она учит бессмысленному добру, лишающему человека способности обороняться. Ты и твои союзники – большие враги людям, чем, такие как я.
– По-твоему, любовь вредна?
– В высшей степени. Этот разрушительный самообман сродни болезни. Чем больше любишь, тем больше жертвуешь собой, но в то же самое время ты заражаешься и корыстью жертвенности, полагая, что умаляясь ради ближнего или вашего Карида, возвышаешься духом, хотя попросту губишь себя.
– Если любовь – ложь, то, несомненно, ложно и все сущее, но тогда обманчивы и любые цели, зачем же жить?
– Чтобы бороться и торжествовать, пока можешь.
– И ты торжествуешь, господин верховный лекарь: никогда ты еще не распоряжался участью стольких больных, но, боюсь, меня тебе не излечить, ведь следуя твоим собственным рассуждениям, ты обманываешься, как и все остальные.
Бран поднялся и подошел ко мне.
– Обязательно, например, я обманываюсь нынче, полагая, что спорю о важных вещах, хотя для меня наша беседа, скорее, просто приятная болтовня в дружеском обществе. Однако время позднее, и завтра нам обоим на службу, так что мне, пожалуй, пора проводить тебя к выходу.
– Благодарю, – остановил я его жестом. – Выход я найду сам.