– Что вы так приуныли? Новое есть что-нибудь? – спросил он.
– Прочти и посоветуй: как быть?
Пробежав допросные пункты, указ и записку светлейшего, зять сказал:
– Ну, что же, будем действовать, ведь тут приписано внизу: «Контору извольте учредить в крепости»… секретаря можете взять по усмотрению… Возьмите меня… я и отрепортую завтра, за нездоровьем вашим!
Робкий тесть очень был рад такому предложению.
Дело сладилось в несколько минут, и через час уже председатель и секретарь вытребовали обвиненного для допроса.
Дивиер, прочитав допросные пункты, дал на каждый основательные ответы, дельности которых даже позавидовал канцлер, поздравив его с полным оправданием.
Горько улыбнулся генерал-полицеймейстер и, махнув рукою, произнес:
– Я уже осужден давно… Этого и читать никто не будет…
Канцлер, однако, выразил уверенность в оправдании обвиняемого. Расстались дружески, пожав руки.
– Он знает сам, что погиб! – подтвердил хладнокровно Ягужинский, идя к одноколке, в которой они приехали. Затем оба молчали во всю дорогу, и, только довезя тестя, Ягужинский, принимая от него бумаги, приготовленные во время допроса секретарем генерал-прокурором и подписанные обоими, нежно прощаясь, уверил тестя, что из дворца прямо к нему явится с докладом о результате поручения.
В эту ночь государыне с чего-то сделалось дурно, и утром она не могла не только слушать доклад, но не имела и мгновения покоя или облегчения от жгучей боли во внутренностях. Она издавала даже стоны, к утру все более учащенные и громкие.
Всю ночь все были на ногах, и светлейший с супругою не отходили от постели.
Стоны еще продолжались, когда в передней появился Ягужинский.
Балакирев вызвал светлейшего, и, узнав причину прихода не особенно верного дельца, князь только взял от него бумаги, сказав, что о докладе думать нечего. Генерал-прокурор не настаивал, сам справившись почтительно, когда угодно будет приказать составить приговор.
– И тебе будто не жаль бывших друзей? – язвительно сострил неумолимый светлейший.
– Преступники – не друзья мне и никогда не бывают друзьями судье… – закончил он с странною улыбкою.
– За эту твою покладность на все… я только и милую тебя! – сурово ответил Меншиков, расправляя морщины на лбу. Подавая затем руку, князь прибавил: – Помни же, Павел, заслужи прежнюю вину усердием!
Взгляд покорности и преданности лучше всяких слов подтвердил готовность из кожи лезть в угоду возвращавшему милость покровителю.
Ее величеству делалось с каждым днем хуже. Если наступали периоды облегчения, то за ними следовал больший упадок сил, уже не дававший возможности поднять голову с подушки. Из дочерей ее величества с нею постоянно оставалась младшая. День 16 апреля как бы отстранил цесаревну Анну Петровну от участия в семейном деле. Сильно упали духом и голштинцы. Канцлер тоже нигде не показывался. Вместо него являлся с докладами по иностранной коллегии барон Андрей Иванович Остерман, за подписью которого, а также светлейшего князя рассылались на дом для подписания членами Верховного тайного совета протоколы несобиравшегося совета. Никто, впрочем, не возражал против несвоевременности или незаконности состоявшихся якобы общих решений. Точно так же шли и высочайшие указы, к которым прикладывала руку цесаревна Елизавета Петровна. Ночью на 5 мая, когда Блументрост вышел в приемную, дав лекарство августейшей больной, его отвел в сторону светлейший и таинственно спросил:
– Когда?
– До шестого не протянет.
– И это верно?
– Могу поручиться…
– Дай облегчительного утром на часок на другой…
Врач промолчал, но почтительно поклонился.
Светлейший послал Балакирева за Остерманом, наказав:
– Да чтобы взял с собою и то, о чем говорено.
Впущенный тотчас же Ваня застал дельца за работою. В кабинете горели свечи на трех столах, и за двумя сидели коллежские канцеляристы, писавшие на пергаменте. Сам Остерман тоже писал, сидя за конторкою. Когда Балакиревым было передано приказание светлейшего, Остерман встал и, посмотрев, сколько оставалось писать каждому из канцеляристов, ответил:
– Через час, не раньше, я могу явиться к его светлости с повеленным.
Уже светло сделалось, как явился Остерман с двумя свертками пергамента.
Началось вполголоса чтение. С первых слов понял Балакирев, что это – завещание. Разные наказы распоряжений вещами и драгоценностями, отказываемыми дочерям, племянницам, прислуге. Раздел вещей и награды – Елизавете Петровне больше всех, и она названа душеприказчицей по исполнению завещания. Потом читано распоряжение о престоле, оставляемом сыну пасынка ее величества, великому князю Петру Алексеевичу. Светлейший князь Александр Данилович – правитель государства до совершеннолетия и главный опекун государя, которому императрица назначала невестою княжну Марию Александровну Меншикову.
Когда Остерман прочел это, светлейший заметил:
– Что же не сказано, чтобы обручиться государю в первые же дни воцарения и чтобы высокообрученную невесту поминать в церкви вместе с именем жениха?
– Это от вашей светлости совершенно зависит: в манифесте, изданном по случаю обручения, прописать этот указ Синоду. А назначение дня обручения тоже от вашей светлости зависит: как прикажете, так и напишем.
– Оно так, конечно, – успокоился светлейший, – да нужно такой чин мне дать, чтобы я ни с кем из членов Верховного тайного совета не был равным, а выше их всех, хоша есть и генерал-адмирал, и канцлер у нас…
– Можно написать указ о пожаловании вашей светлости, яко правителя государства и главы опеки над государем-отроком, – генералиссимусом.
– Что же это слово означает? – спросил светлейший с выражением полного довольства.
– Генерал генералов!
– Это ладно; напиши же этот самый указ об оном чине нашем поскорее. Останешься и мной доволен.
Остерман с поклоном удалился, хорошо поняв смысл обещания, по пословице «рука руку моет»! Светлейший взял и завещание, и указ о передаче престола и отнес к постели больной государыни. Она не спала, и между ними началась очень тихая беседа, из которой трудно было услышать что-нибудь даже стоявшему у двери в опочивальню. В беседе этой протекло часа три. И светлейший и больная плакали. Одно только долетело до ушей Балакирева, – должно быть, уже последние слова, произнесенные государынею довольно громко:
– Боюсь я одного, чтобы выбранный вами Петр Второй не оказался к вам неблагодарным и, забыв все, теперь вами деланное, не погубил…
Голос ее величества пресекся, ослабев, и она без сил упала на подушку.
Скоро пришла цесаревна Елизавета Петровна и, видя светлейшего в слезах, заплакала, припав к постели государыни. Царица-мать собрала силы, сама приподнялась, благословила дочь и сказала, целуя ее в голову:
– О тебе, Лиза, попечитель – Бог! Он наградит тебя лучше матери. Послужи мне и теперь еще… Подпиши оба эти заявления воли моей о вас и… престоле…
Силы ее величества от последнего усилия, казалось, совсем истощились, и она замолчала. Елизавета Петровна подписала завещание и отдала светлейшему, вложившему его в куверт с государственною печатью, приготовленный Остерманом, припечатав его еще своею печатью.
Государыня погрузилась в забытье и не выходила уже из него. Это было перед полуднем 5 мая. Спустя два часа пришла к матери старшая цесаревна с мужем и целовали ее уже холодевшую руку, оставшись затем во второй приемной. Приводили целовать руку ее величества также великого князя с сестрицей. Сохранялась полнейшая тишина, хотя собрались все имевшие и не имевшие въезд ко двору, и для желающих подкрепиться накрыты были столы в дворцовых покоях, занятых светлейшим.
Около 9 часов вечера государыня два раза вздохнула, и затем уже грудь ее более не поднималась. Все встали и тихо плакали. Явился Блументрост, пощупал пульс и громко произнес:
– Все кончено!