bannerbannerbanner
Долго ли?

Петр Дмитриевич Боборыкин
Долго ли?

Полная версия

"Настеньке-то лекарства не дадут", – вдруг выговорил он про себя, и мысль его остановилась на дохленькой трехлетней девочке. Ведь вот она ему дорога же? Ему не хочется, чтобы ее детский кашель перешел в коклюш или во что-нибудь еще посерьезнее. Жаль ему ребенка – больше ничего. Пускай живет в сухом углу, пускай ест белый хлеб и ходит в крепких платьицах. Эта девочка доставляет ему что-то похожее иногда на семейный "очаг". Зовет она его "Юка", вместо "Лука", и это всякий раз веселит его. Она чувствует, что "Юка" – ее приятель, что от него ей никогда не достанется тукманок и окриков, как от "маньки", как она звала свою мать.

Эта девочка все, собственно, и сделала. Через нее жаль стало и мать. Лука Иванович почему-то заставил себя, поворачиваясь на кушетке, повторить, что именно "через Настеньку так все и вышло". Столкнулись они с Анной Каранатовной, как сталкиваются сотни пар в Петербурге. Ну, и ничего бы из этого не вышло, если б жалость не закралась… Одна ли жалость? Не замучила ли холостая хандра? Не заговорила ли запоздалая прыть показать, если не людям, то хоть самому себе, что он еще не так забит жизнью, что он не то, что себя одного, но и еще две человеческих "души" может прокормить. Полно, может ли?

Татьяна всхрапнула в кухне. Лука Иванович раскрыл глаза и глядел в темноту. Сердце у него явственно, физически сжималось.

"Полно, можешь ли?" – спросил еще раз невидимый собеседник. А что сейчас Аннушка говорила? Даже писарь Мартыныч солиднее тебя: обещал достать швейную машинку задаром и, наверное, достанет. Ты – его должник, с ним, с таким же поденщиком, как и ты, не можешь как следует рассчитаться… не можешь!.. У тебя в портмоне лежит одна красненькая, а ему ты больше десяти рублей должен; попробуй завтра отдать – Настеньке не на что будет красных порошков купить, и пойдешь по редакциям да по приятелям одолжаться трехрублевой бумажкой… Разве не правда?"

Вопросы были все обыкновенные, но отчего-то у Луки Ивановича выступил пот на лбу. Он откинул голову на подушку и расстегнул ворот рубашки. Ему невыносимо обидно стало от его полунищенства: оно представилось ему во всей своей унизительной пошлости и мелкой прозе. В нем сидело, как в окончательном выводе, все его прошлое, вся бесталанность его "карьеры". Он выговорил это слово, как бы дразня себя, и обратил глаза к письменному столу, уже ясно видному в темноте, после получасового лежанья. Сменялись на этом столе разные книжки и брошюры, газеты и журналы, исписано многое множество и графленой и неграфленой бумаги. За этим самым столом выучился он – шутка сказать – по-испански, и Кальдерона может без словаря читать, и статью задумал о таком испанском публицисте, о котором никто еще и не писал. Может он всякую работу взять на себя, всякую, только бы не требовали "купли-продажи" его совести… Да, признаться сказать, никто и не требовал, никому ее не нужно: малая, видно, ей цена. Пишешь – хорошо, а замолчишь – и того лучше. "Неужели оно так?" – совсем подавленный, спросил себя Лука Иванович и должен был сознаться, что "оно так". Никто и не просил его жить для идеи, никто не собирался с ним на войну, никто даже не подряжал его для схваток с личностями, не то что с принципами. Сам он работал "поштучно". Принесет, покажет: понравится – купят, не понравится – ступай, нам не требуется. Или сидел за черновой работой по найму. Заболей – явится десяток таких же грамотных, как он. Сегодня Лука, завтра Иван или Павел. Испанского языка не надо: за глаза и английского с французским!

"Стало, по этой части у тебя – нуль, если не хочешь убаюкивать себя наивным вздором. И куда пойдешь, к кому примкнешь, от кого будешь требовать симпатии своему делу, своей идее, своему признанию? Мартыныч – и тот член корпорации; он прочно сидит на своем писарском стуле, у него обеспеченная дорога, разве сам проворуется; он не мечтает только о наградах – они придут к нему; он каждый день нужен и знает, кому жаловаться и от кого ждать поддержки. У тебя же ничего этого нет, да и быть не может".

Дальше Лука Иванович уже сам не захотел развивать свою мысль. Но приходилось все-таки сознаться, что на две лишних души "продовольствие" не было обеспечено. Следовало покончить с этим выколачиванием рублишек из поштучной работы, поставить крест на всем своем многолетнем, никому не нужном труде и идти искать тех гарантий, какие имеет же вот писарь Мартыныч. Иначе, как смотреть спокойно хоть бы на ту же Настеньку? Зачем приучать ее к себе? Зачем приучать и самого себя к каким-то точно отеческим чувствам, заботам и… затем? Все ведь это не только смешно, но и просто гадко. Опять уперся он точно в какую стену. Дальше думать в этом направлении было слишком горько.

"Хоть бы ты мог, – нашептывал все тот же невидимый собеседник, – сказать в утешение себе, что пожил на своем веку, вкусил всего, что человеческая живая душа извлекает из жизни, когда умеет. Был ли ты, хоть один раз, на пиру, смел ли требовать своей доли наслаждения… да, требовать, а не довольствоваться подачкой, объедками, насмешками случая! Брал ли ты с боя хоть что-нибудь: духовную радость, чувственное раздражение, упоение эгоизма или тщеславия?.. Привлек ли к себе хоть одну женщину, заставил ли ее сдаться, признать хоть в чем-нибудь твое превосходство?.."

Лука Иванович болезненно вздохнул. Он решительно не мог выносить больше всех этих вопросов. Не его вина, что с самых сумерек им овладело такое малодушное настроение; разве он желал, чтобы вслед за неясным, бесформенным, т. е. обыкновенным недовольством, явились такие ясные, крупные, беспощадные вопросные пункты? В нем какой-то другой Лука Иванович почти вознегодовал, перестал, наконец, прислушиваться и давать приниженные ответы, захотел принудить себя ко сну…

Этот другой Лука Иванович заснул, однако, не раньше четырех часов. Он не мог отвязаться от разных лиц и фигур, опять заменивших собою вопросы. То покажется Мартыныч, и из-за него выглядывает книжка в яркой обертке и слышится, как писарь произносит, точно бутылку пива откупоривает: "Господин Белло-с". То встанет во весь рост не старый еще генерал, с расчесанными, точно у кота, бакенбардами, и говорит: "все это – литературные пустяки, и нам этого не надо"… "Чего не надо?" – спрашивает его Лука Иванович и вспоминает, что он предлагал генералу перевести что-то с испанского. То десятирублевая бумажка начнет дрожать в глазах, да так ясно, и раздается голос Аннушки: "Ах, вы – сочинитель! где уж вам машину купить!" Потом все спуталось; но сна все еще не было. Всплыл последний образ, и Лука Иванович ему ужасно обрадовался. Среди яркого освещения, снова показалось светло-лиловое платье; сначала только платье, а потом курьезный жилет, кружева, фреза, шея; а там и глаза, да такие живые, горячие, радостные, что Лука Иванович встрепенулся и схватил себя за голову. И стало ему почему-то понятно, что все его томительные думы были только преддверием к этому вот заключительному образу.

Тут ему захотелось спать как следует: веки отяжелели, мозг утомился и из груди вылетел стон облегчения.

И совершенно отчетливо вымолвил он про себя:

"На углу Сергиевской… квартира…"

Имя ему не сразу досталось; но он сделал над собою усилие и припомнил.

"Квартира госпожи Патера", – докончил он.

Беспокойные часы, стучавшие в кухне своим маятником, с каким-то задорным вихлянием, проскрипели четыре.

VI

Швейцар Петр Павлович, по фамилии Троекуров, сидел перед своей конуркой, у перил площадки первого этажа, откуда он мог, потянувши шнурок, отворять и затворять дверь парадного подъезда. Он уже тридцать лет швейцарствует и собирается умереть все на том же месте. Редко входит он внутрь своей ложи, – все сидит у перил; иногда и задремлет, но больше бодрствует; то поднимет голову вверх: не спускается ли кто оттуда, чтобы дернуть за шнурок, то поглядит вниз по лестнице. Он – седой, бритый, приземистый старик, с красными жилками на щеках, в гороховой ливрее и картузе с позументом.

Часу в третьем кто-то взялся за дверь подъезда. Петр Павлович тотчас же почувствовал это, дернул за шнурок и свесил голову через перила. Фигура входившего показалась ему как будто подозрительной.

– Вам кого? – окликнул он, прищуриваясь, отчего его щеки получили презабавное выражение.

– Квартира госпожи Патера, – почти смиренно ответил Лука Иванович, опуская воротник своей шубки.

– Здесь, – откликнулся Петр Павлович, все еще со свешенной через перила головой.

– Который нумер? – осведомился Лука Иванович уже на площадке.

Швейцар приподнялся со стула и добродушно ему улыбнулся, приложившись рукой к козырьку картуза.

– Во втором этаже, по правую руку… а позвольте узнать: как ваша фамилия?

Этот слегка полицейский вопрос заставил Луку Ивановича чуть не покраснеть.

– Моя фамилия? – почти стыдливо выговорил он.

– Да-с, на всякий случай, знаете, если понадобится… и адрес бы соблаговолили заодно… У меня и книжка такая ведется.

– Моя фамилия – Присыпкин.

– Как-с? я туговат на правое-то…

Швейцар был положительно презабавный.

– Присыпкин… – повторил Лука Иванович уже обычным своим тоном.

– Какой вы губернии?

– Да я здешний, петербургский.

– Присыпкин… так вы изволили сказать?.. Таких я господ не знавал. Вот Пестиковы были у нас по соседству. Опять еще Пальчиковы… большая фамилия… я разных Пальчиковых знавал… А моих господ вам фамилия известна? Курыдины?.. Не слыхали – ась? Я с барыней пять годов в Италии прожил… синьоре, коме ста? Изволите понимать?.. Вам, бишь, госпожу Патеру… так их нет: уехамши, уже больше часу будет.

Лука Иванович приостановился и выговорил в тон швейцару:

– Вы не изволите беспокоиться, я не к самой госпоже Патера, я к живущим у них.

– Прошу покорно, – отозвался Петр Павлович и показал рукой путь наверх.

Весь этот неожиданный разговор с швейцаром приободрил Луку Ивановича; успокоительно подействовало на него и то, что госпожи Патера не было дома, хотя он, отправляясь сегодня из дому, рассчитывал, быть может, на другое.

 

На доске, под стеклом, в ореховой рамке, он прочел: "Юлия Федоровна Патера" и очень скромно ткнул в пуговицу электрического звонка. Ему отворила горничная, уже не молодая, с худощавым, тонким лицом, в темном платье. Таких горничных ему еще не приводилось видеть. Он скорее принял бы ее за гувернантку, если б на ней не было темного же фартука.

– Юлия Федоровна уехала кататься, – встретила она Луку Ивановича с такой солидной развязностью, которая показывала, что она часто говорит с посетителями.

– Я, собственно, к госпоже Гущевой.

– Дома-с, – кратко доложила горничная, и лицо ее тотчас же сделалось гораздо строже.

– Доложите: Присыпкин, Лука Иваныч.

– Пожалуйте сюда, – указала горничная вправо, а сама пошла налево неторопливым шагом. Она было хотела помочь гостю снять шубу; но он ее до этого не допустил.

Лука Иванович, приподняв тяжелую портьеру, очутился в салоне, несколько темноватом и тесном, набитом всякой мебелью, растениями, лампами, трельяжами и занавесками. Душно в нем было от разных запахов. В камине каменный уголь тлел и потрескивал. От него шла раздражающая теплота.

Лука Иванович не успел хорошенько осмотреться, как его имя произнес сзади знакомый ему голос:

– Ах, как вы великодушны! – заговорила вчерашняя посетительница клуба, все с той же прической, но в длинной домашней мантилье, сажая его на диван, где ему оказалось очень неловко.

– Чем же так? – спросил он.

– Как же, помилуйте, посетили меня, и так скоро…

Она протянула ему руку и придержала ее. Лука Иванович опять почувствовал в этой горячей руке нервное какое-то дрожание и поглядел в лицо своей собеседнице. Лицо было красно, точно его изнутри подогревали. Глаза, окруженные большими веками, тревожно вспыхивали. Во всем ее тощем теле ясно было напряжение, передававшееся физически в рукопожатии.

– Вы работали? – спросил Лука Иванович, отнимая руку. – Я это вижу по лицу вашему.

– Почему так?

– Возбуждены уж очень: сейчас видно, что сочинительством занимались.

– Как вы это выговорили: "сочинительством".

– Да очень просто.

– Не знаю. Я давно хотела вам сказать, Лука Иванович, что я вашему скептицизму не верю.

Она повела головой так странно, что он усмехнулся. Тем временем он продолжал ее рассматривать, насколько это можно было на таком близком расстоянии. Во второй раз ему стало ее жаль, и смеяться он над ней не мог; но и серьезно с ней беседовать тоже затруднялся. Его трогала ее искренность, какой-то внутренний огонек, цельность… В себе самом ничего этого он не чувствовал, по крайней мере, в ту минуту.

– Обо мне что же толковать, – выговорил он.

– Помилуйте, мы с вами – товарищи, – возразила она с дрожью в голосе, – мы боремся с одним оружием в руках.

– Полноте… – начал было он, но удержался.

– Право, Лука Иваныч, – вскричала она, запахиваясь в свою мантилью, хотя в комнате было не меньше семнадцати градусов по Реомюру, – так нельзя жить!.. без солидарности мы все пропали!

"Да вы о чем это?" – хотел было он спросить и опять воздержался.

– Я вот сейчас писала именно на эту тему… Я вложила эти слова в уста женщины. Вы можете мне посвятить полчаса?

– Сколько прикажете.

– Так я сейчас принесу… это всего три-четыре страницы. Я не буду злоупотреблять вашим снисхождением.

– Пожалуйста, злоупотребляйте. Право, очень приятно видеть, что в вас есть этот… священный огонь.

Она уже поднялась и хотела выйти из гостиной, но приостановилась.

– Какой у вас тон, Лука Иваныч! вы точно смеетесь над тем делом, которому сами служите…

– Полноте, полноте, я так. Каждый из нас желал бы иметь этот самый огонек.

Он не договорил и, протянувши ей руку приятельским жестом, добавил:

– Сделайте милость, будьте со мной попросту.

Девица Гущева стала еще краснее, кивнула головой и торопливо вышла. Лука Иванович проводил ее глазами до портьеры. Когда она скрылась, он улыбнулся, не то, чтобы злостно, но и не совсем безобидно.

Его собеседница давно казалась ему несколько странной особой; никогда не мог он, при встречах с нею, взглянуть на нее совершенно серьезно; но почему же на этот раз ему сделалось бы жалко, на особенный лад? Не предстала ли перед ним его собственная житейская дорога, его серенькое сочинительство, только находящееся в состоянии наивного пыла?

"И не все ли равно, – подумал Лука Иванович, дожидаясь возвращения девицы Гущевой, – какие там слова она вложит в уста своей героини? Никому из нас от этого легче не будет".

Его мысль пошла бы дальше по тому же направлению, если б шорох портьеры справа не заставил его обернуться и даже привстать.

VII

Свежим воздухом пахнула на него вошедшая в гостиную та самая женщина, в лиловом платье, которая поразила его накануне. Только тут она была одета в зимнее пальто с опушкой, в виде мужского полушубка. Бархатная шапочка с околышем слегка прикрывала голову.

Лука Иванович пришел в такое смущение, что даже схватился за шапку. Но это было только на одно мгновение. С ним заговорили и не дали ему предаваться дальнейшему малодушию.

– Вы к Елене? – спросила она весело, оглядывая его и громко дыша. Щеки ее так и пылали. Над большими серыми глазами довольно резко выступали очень густые брови. Крупная верхняя губа заметно оттенена была пушком.

– Да-с, – проговорил Лука Иванович и положил опять шапку на диван.

– Вы ее видели?.. Ах, извините, я вас не прошу садиться! Пожалуйста.

Она сама села, но так, как садятся на пути. Сел и Лука Иванович, уткнувши обе ладони между колен.

– Или она еще не выходила, так я пойду ей сказать?

– Ваша кузина сейчас придет, мы с ней виделись, – выговорил он уже солиднее.

– А вы знаете, кто она – моя кузина?.. Значит, мне не нужно вам представляться… Я очень рада, что вы посетили Елену. Вы, может быть, мне не верите, что Елена, точно нарочно, не хочет меня знакомить ни с одним писателем.

– Да оно, может, и лучше.

– Почему же? Это, должно быть, очень забавно? Только вы вот увидите, она придет и надуется. Ей неприятно будет, что я помешала ее авторским… confidences [3]. А ведь она пресчастливая, не правда ли?

Лука Иванович, совсем приободрившись, ответил с улыбкой:

– Пожалуй, и так.

– Пресчастливая! Ночей не спит; а днем все ходит из угла в угол и на кусочках бумажки все записывает, все записывает. Лицо у ней так и горит. Руки дрожат в нервной ажитации. Все у ней назревает, назревает сюжет, а потом вдруг начнет метаться, когда ей что-нибудь не дается. Мучится, бедная, вся позеленеет. Зато как рада, когда у ней все это прояснится. И тогда пишет, как я говорю, запоем! Скажите, разве она не счастливая?

Вопрос этот вылетел так же стремительно, как и все предыдущие фразы. Но когда Лука Иванович взглянул на говорившую, он тотчас же заметил резкий контраст между этими пышущими щеками и почти убитым взглядом, ни на что не глядевшим.

– Вы ей, стало, завидуете? – спросил он совершенно серьезно.

– Да, – послышалось в ответ, в сопровождении весьма явственного вздоха.

С большой тетрадью в руках вернулась знакомая Луки Ивановича и, как только увидала свою кузину, заметно съежилась и припрятала даже тетрадь под мантилью.

– Я вам мешать не стану, – заговорила ее кузина, вставая. – Пожалуйста, Елена, не сердись на меня: я бы не приехала домой так скоро, да погода испортилась. Гостиная к твоим услугам. Я переоденусь и уеду. Только, вот видишь, судьба тебя и наказала: я без твоей рекомендации познакомилась с настоящим писателем. – Обернувшись в сторону Луки Ивановича, она прибавила:

– Вы – мой гость. Дней у меня нет, но я всегда бываю дома…

– Когда не выезжаешь, – заметила девица Гущева, – а пропадаешь ты по целым дням.

– Вот видите, какая она язвительная, – рассмеялась кузина. – Говорят, кто счастлив – тот добр, а кто счастливее Елены – и такая злая!

Не дожидаясь ответа, она очень ласково поклонилась гостю и бойкой молодой походкой вышла из гостиной.

– Вы познакомились? – спросила девица Гущева, как будто с смущением.

– Поговорили.

– И как же нашли мою кузину?

– Да, мне кажется, жизни в ней больше, чем…

– Чем в ком?

– Да не в обиду будь сказано, нас вот с вами взять, хоть вы и храните в себе священный огонь. Таково уж, видно, звание наше! А кузина ваша пришла на несколько минут, – и свежим воздухом запахло. Вы извините, я вам так откровенно говорю… по-товарищески.

– Конечно, конечно, я и не думаю обижаться.

– Зачем же обижаться? Вы меня спросили о моем впечатлении, я вам и сказал его.

– А знаете ли, Лука Иваныч, что я вам скажу про живую натуру, какою вы считаете мою кузину? Она ведь совсем не то, чем вам показалась.

– Быть может. Я – не романист, но если вы и правы…

Он остановился и спросил:

– Как вас звать? научите, пожалуйста.

– Елена Ильинишна, – с некоторым нетерпением назвала девица Гущева.

– Так вот, Елена Ильинишна, как я думаю: если б даже ваша кузина была и совсем другой женщиной, – и то хорошо, что она обманывает, так сказать, своей жизненностью. Это не всякому дается.

Елена Ильинишна пододвинула к нему кресло и стала говорить тише:

– Я бы очень рада была, чтобы Юлия поближе познакомилась с вами, но вряд ли она способна на беседу с серьезным человеком… не хочу злословить, да она и позволяет говорить себе в глаза правду.

– Ах, Елена Ильинишна, не довольно ли серьезных-то бесед. Этак глядишь – и прожита жизнь в нестерпимой скуке.

Он даже махнул рукой. Этот жест заставил Елену Ильинишну опустить глаза и принять огорченное выражение.

– Право, – заговорила она не то обиженным, не то просительным тоном, – мне не хочется вас беспокоить и читать вам: вы совсем не в таком настроении.

Ему очень захотелось успокоить ее и заставить прочесть со вкусом отрывок, но у него что-то недостало на это уменья. Елена Ильинишна сидела в съеженной позе, обдергивая свою мантилью, из-под которой торчал сверток.

– Начните, – выговорил он наконец.

– Нет уж, я в другой раз, теперь нам могут опять помешать.

И точно, в гостиную вошла кузина, очень скоро переменившая свой туалет.

– Вы еще не читаете? – спросила она громко.

– А почему ты думаешь, что мы собрались читать? – тревожно возразила Елена Ильинишна.

– Вот у тебя манускрипт в руках.

Она сделала такое движение головой, что Лука Иванович невольно усмехнулся.

– Пожалуйста, – обратилась к нему кузина, – успокойте ее. У ней все бесконечные сомнения. Я уже вам говорила, что она ночей не спит над одним словом.

– Как же это ты успела? – почти сконфуженно выговорила Елена Ильинишна.

– И еще много кой-чего. Сердись – не сердись, Елена! Ведь я за себя хлопочу. Я тебя успокоить не могу. Ты моему вкусу не веришь. Чем скорее будет чтенье, тем для меня лучше.

– Лука Иванович не может же посвятить мне целый день.

– Ты хочешь сказать, что я вам мешаю? извини, пожалуйста, я сейчас скроюсь. А вы, – обратилась она к Луке Ивановичу, – не кончайте в один сеанс, а когда захочется отдохнуть от литературы, поболтаем… только без Елены; а то она сейчас скажет, что в нашем разговоре нет интеллигентного содержания.

Елена Ильинишна улыбнулась. Ее напряженность несколько прошла от смелой болтовни кузины. Луке Ивановичу опять сделалось веселее с той минуты, как эта пышущая здоровьем и бойкостью женщина появилась в гостиную. Если б он сумел, он бы задержал ее; но он не сумел этого и с унынием подумал о целой тетради, которою сбиралась угостить его девица Гущева.

– До свидания, – кивнула ему кузина с той же улыбкой, с которой она оставила их в первый раз. – Обедать меня не жди, Елена; вы можете хоть целый день читать. Ты знаешь, куда я еду?

– Кто ж это может знать? – отозвалась уже добродушнее Елена Ильинишна.

– К тетушке Вилковой: там каждый месяц собирается фамильный синклит, я на них навожу священный ужас.

– Почему же так? – позволил себе спросить Лука Иванович.

– Право, они на меня смотрят, как на какого-то зверя из Апокалипсиса. Надо видеть, какой это мир, чтобы судить о впечатлении…

– Ты там до вечера?

– Да, заеду только переодеться – и прямо в купеческий!

– Ах, Юлия, ты вчера легла в седьмом часу утра!

– Что ж такое? у меня такие красные щеки, что надо же им как-нибудь побледнеть.

 

– И то сказать, – заметила Елена Ильинишна и пожала плечами.

"Вот-вот сейчас уйдет; а жаль", – подумал Лука Иванович, слушая весь этот странный для него разговор, в котором бы ему хотелось принять участие, но не в присутствии девицы Гущевой.

Когда он приподнял голову, кузины уже не было. Он даже не заметил, в каком она платье. На него уставились вопросительные глаза Елены Ильинишны, говорившие совсем о другой материи.

VIII

Литературное чтение не удалось. Лука Иванович старался быть как можно мягче и благодушнее, но его тон почему-то неприятно волновал романистку. Она начала не то что придираться к нему, но задавать разные такие вопросы, на которые он затруднялся отвечать. Он очень просто заметил ей в одном месте, что можно бы совсем выкинуть подробности, которые автор, как девица, вряд ли изучил. Елена Ильинишна просто разогорчилась, так что Лука Иванович должен был долго ее успокаивать. Говорить ей настоящую правду он окончательно отказался, видя, как она болезненно тревожна. Она слишком верила в свое призвание, слишком «священнодействовала», как он заметил про себя. Некоторая наблюдательность у ней была и языком она владела; но замыслы ее отзывались «книжкой»; рассуждений и разговоров было слишком много и в том, что он прежде читал, и в новой ее вещи. А про наивности и говорить было нечего. Если б Лука Иванович высказал ей все это тут же, беседа кончилась бы, пожалуй, слезами. К этому исходу и без того клонилось дело.

– Вы хоть не ко мне зайдите, – сказала ему на прощание нервная девица. – Кузина вас заинтересовала.

И так она это выговорила, что он, чуть не с озорством, ответил:

– Зайду; поклонитесь вашей кузине!

Когда он спускался с лестницы, его окликнул швейцар, Петр Павлович:

– Желаю вам всякого зла, – крикнул он, стоя у перил.

Лука Иванович поднял голову и удивленно обернулся.

– Избежать! – добавил старик успокоительно.

Эту прибаутку проделывал он аккуратно с каждым новым лицом.

На улице Лука Иванович, с улыбкой, вызванной чудачеством швейцара, остановился и сообразил, в какую сторону ему взять. Погода испортилась. Пошел опять мокрый снег. Извозчика он, однако, не взял – не на что было. Вчерашнюю десятирублевую бумажку он оставил на расход, уходя из дому. Ему стало вдруг и больно, и обидно, и рассердился он на себя за то, что мог больше часу пустословить в квартире г-жи Патера, когда ему прежде всего следовало бы найти те двадцать пять рублей, которые ему были до зарезу нужны. Не мог же он забыть, с какой мыслью вышел сегодня из дому. Эта бесконечная нужда в красненьких и лиловеньких бумажках переполнила чашу. Так безысходно перебиваться показалось ему невыносимо-унизительным и просто "подлым", как он сам выразился.

Часов у него тоже не было; но он сообразил, что не может быть позднее половины четвертого.

Ровно в четыре часа он звонил у своего приятеля, Николая Петровича Проскудина. Звонил он на авось. Проскудин был адвокат и в эти часы находился обыкновенно в окружном суде. Всего чаще сталкивались они с ним в обеденное время в трактире «Старый Пекин», или, как называл его Лука Иванович, «Вье Пекин», где они долго толковали всегда по послеобедам.

Проскудин оказался, однако, дома. Это был приземистый малый, таких лет, как Лука Иванович, т. е. сильно за тридцать, с круглой белокурой бородой, с пухлым лицом и довольно большой, блестящей лысиной. Глаза его щурились и часто смеялись. Он сам отворил гостю.

– В форме? – спросил Лука Иванович, подавая ему руку и указывая на фрак Проскудина со значком.

– Да, уж покляузничал немножко, – ответил тот жидким, несколько дребезжащим голосом.

– По какому отделению?

– Я ведь уголовными теперь не занимаюсь: я только кляузами.

Они вошли в кабинет хозяина, гораздо побогаче и пообширнее комнатки Луки Ивановича.

Не присаживаясь, гость раскурил папиросу и с усилием выговорил:

– А ведь мне завтра есть будет нечего, Николай Петрович… не одолжите ли лиловенькую?

Проскудин в это время что-то отыскивал на столе и как бы между прочим ответил:

– Получите.

Они были настолько приятельски знакомы, что в таком одолжении ничего не было особенного. Но Луке Ивановичу сделалось почему-то еще обиднее.

– Только видите, – начал он изменившимся голосом, – я хочу положить предел этакой, с позволения сказать, анафемской жизни! Как ни жмешься, а с половины месяца глядишь – то у одного надо клянчить, то у другого… нестерпимо!..

Проскудин вышел из-за письменного стола и своими смеющимися подслеповатыми глазками оглядел приятеля.

– Наконец-то догадались, – заговорил он, медленно и не меняя своей обычной шутливой интонации.

– Всякий писарь, – вскричал Лука, Иванович, с совершенно новой для него резкостью, – всякий офицеришка в какой-нибудь сортировальной комиссии – и тот больше обеспечен, да и дела-то делает больше нашего брата! Где тут выгораживать свое писательское "я", когда ты зависишь от всякой мизерной случайности, когда тебе ни на каком толкучем рынке и цены-то нет?!

– Я вам это, друг Лука Иванович, неоднократно докладывал…

– Вот я и пришел к вам: берите меня хоть в писаря!

Проскудин вернулся из угла кабинета, подошел близко к гостю и спросил его, не меняя тона:

– Да вы взаправду?

– Говорю вам: берите меня в писаря, коли не гожусь к вам в помощники!

– Погодите, это дело надо обсудить обстоятельно. Дайте присесть.

Он взял кресло, пододвинул его к Луке Ивановичу и уселся плотно, опершись на обе ручки кресла.

– Видите что, друг; вы это сгоряча так изволили воскликнуть: иду к вам в помощники и даже в писаря; а ничего такого вам делать не следует.

– Да помилуйте! – рванулся было Лука Иванович.

– Дайте изложить, – остановил его благодушный приятель. – Вы ищите чего? Гарантии, некоторой прочности, правильного и осязательного дела – ведь так? А если так, то зачем вы хотите менять одну погоню за случаем на другую. В писаря я вас не возьму. Писарь заработает 25 целковых, а вы на корректуре добудете 100, если захотите сделать себе из нее специальность. А что "яти" ставить, что доверенности переписывать – одинаково сладко. В адвокатуре вы ничего не сделаете – лучше и не пробовать, не говоря уж о том, что порядочному литератору надо нашего брата всячески травить, а не то что по стопам нашим идти. Я вас знаю, друг Лука Иванович: на уголовном деле вы изведетесь, да и нажива тут редкая; а кляузы даются немногим. Главнее же всего это то, что наша работа, как вы часто изволите выражаться, "поштучная", и это совершенная случайность, что вы у меня взяли лиловенькую, а не я у вас.

– Это меня не убеждает! – вскричал Лука Иванович и заходил по комнате. – Покажите мне исход, а рассуждать я и сам умею, извините меня.

– Дайте передохнуть. Одними рассуждениями я вас кормить не желаю. Вам противно быть литературным пролетарием – превосходно! Надо, стало быть, место; вне этого, в России нет прочной еды, я вам всегда это говорил. Изложите – в каком ведомстве? Если в ведомстве судебном, у меня имеется тайный советник Пенский, мой товарищ по училищу, только он в старшем классе был, а я поступал. Он на то только и существует, чтоб безвозмездно места доставать. Больше ему и делать нечего. Так по министерству юстиции угодно?

Лука Иванович зачесал за ухом.

– Как сказать, – проговорил он, – ведь не в судебные же пристава?

– Ведь и не в обер же прокуроры сразу, друг Лука Иваныч? – ответил ему в тон Проскудин.

– И потом специальное образование…

– Все это вы напрасно, никакого специального образования не надо. Ну, отложим министерство юстиции. Возьмем министерство внутренних дел. Тут, позвольте, кто у меня имеется?.. Целых два чиновника по особым поручениям V-го класса. Вот что значит, государь мой, воспитываться в привилегированном заведении! Не будь я там, не было бы у меня тайного советника Пенского и двух чиновников V-го класса. В министерстве этом всякие есть места, начиная со статистики и кончая, коли угодно, цензурой.

– Да вы все дурачитесь, Проскудин! – вырвалось у Луки Ивановича, – а мне, право, не до смеху.

В голосе его послышались слезы. Адвокат обернул к нему голову. Глаза его перестали смеяться. Он прошелся по лысине своей пухлой ладонью.

– Полноте, – мягче и с несомненным чувством начал он, – точно вы меня не знаете. Я ведь не думал, что оно у вас так наболело.

– Вам литераторское горе все ломаньем кажется!..

– Да полноте же, полноте. Вы выбились из сил – ну, и прекрасно. Опять повторяю: жаль, что раньше не случился этот кризис. Так я вам вот что скажу: в казенных чиновниках вы месяца не высидите. Вам надо частное место, где-нибудь здесь же; вы сразу от своих привычек не отстанете, а в вас сидит Петербург, и без Петербурга вы – сгинете!

3Здесь: откровениям (фр.).
Рейтинг@Mail.ru