– И прочее!.. – добавила дурачливо Надя. – Прямо в Дузы или в Ермоловы? Ха, ха!
– А почему же нет? – горячо возразил Пятов.
– Постойте, – остановил его Заплатин. – И тут нужна наука, выучка.
– Кто же говорит, что нет? – вскричал Пятов. – В Москве целых два высших заведения. Курсы… при казенном училище… и в Филармонии.
– Так и туда надо попасть, – с некоторой как бы грустью выговорила Надя.
– В училище – прием труднее. Есть сроки, – продолжал Пятов, поглядывая на них обоих. – Но в Филармонии… Если только Надежда Петровна изъявит желание… в совете у меня несколько приятелей… С вашими данными… вы гимназистка – если не ошибаюсь – с медалью?
– Не ошибаетесь, Элиодор Кузьмич.
– Помилуйте!.. Это – пустое дело. Скажите слово, и я буду особенно счастлив облегчить вам все ходы и формальности.
– Страшно как-то, Элиодор Кузьмич…
Надя исподлобья взглянула на жениха.
Тот сидел с низко опущенной головой и как бы не заметил этого взгляда.
Такой поворот разговора серьезно смущал его.
– Смелым Бог владеет! Право, такая дорога куда превосходнее того, что вам могут дать курсы!
Поднявшись, Элиодор провозгласил:
– За здоровье будущей драматической артистки Надежды Петровны Синицыной!
Целых два дня Надя была как в чаду после завтрака у Пятова.
То, что начало носиться перед ней в виде чего-то несбыточного, после представления пьесы, где впервые ее повлекло на сцену, – то являлось теперь как нечто вполне осуществимое.
Серьезных препятствий ведь, в сущности, нет никаких.
Неужели только нежелание Вани?
Но разве у него есть какие-нибудь положительные "права" на нее, на ее волю, на выбор такого личного дела, как жизненное призвание?
Он ревнует! Но это не резон.
Ревнует к своему однокурснику, к этому миллионеру?
Так ведь это "глупости".
Пятову она, быть может, и очень нравится; но мало ли кому она нравилась и еще будет нравиться при ее "данных", как любит выражаться Элиодор?
Нельзя же сейчас смотреть на девушку – потому только, что она обручилась с вами, – как на свою собственность.
Так Ваня на нее, конечно, не смотрел. Он слишком хороший человек и не таких взглядов на женщину, ее права и самостоятельность.
Но он слишком "прямолинейный".
Этому слову она от него же научилась.
Хорошо иметь твердые убеждения, но нельзя же "перебарщивать".
Это тоже его слово. Оно в ходу в Москве, и она его часто здесь слышит.
Остается только вопрос: как прожить? Все равно, и на курсах надо тратить. Бедный папа должен был бы раздобывать и на ее содержание.
Но почему же Ваня не может взять ее в помощницы по той работе, какую он имеет у Пятова?
Ведь тому решительно все равно, кто будет участвовать в переводе разных отрывков, только бы было грамотно, а редакция будет принадлежать Ване.
Да ей стоит намекнуть об этом Пятову – он сейчас же бы предложил ей работу. Сколько угодно – и аванс бы дал.
Но она ничего не сделает тайно от Вани.
Все эти соображения волновали ее и после того, как чад мечтаний немного улегся.
Решительный разговор надо иметь, и как бы жених ее ни огорчился – она должна попробовать счастья.
И наконец, что она теряет? Все равно ей ждать зиму и лето либо дома, либо в Москве. Почему же не поступить на драматические курсы в эту "Филармонию"? Может быть, на второе полугодие ее освободят от платы, если найдут, что у нее "великолепные данные", как находит Пятов: а он где не бывал?!
Когда они разговорились – за десертом – после завтрака на тему театра, он всех знаменитостей видал, и в России и за границей, даже какую-то испанскую актрису, о которой они с Ваней никогда и не слыхали. Также и какого-то итальянского актера – тоже для нее совсем новое имя.
Ведь нельзя же Ване – потому только, что он жених, – предоставить диктаторскую власть?
Только здесь, в Москве, она задумалась над тем: что такое брак.
Ваня перед их помолвкой сказал ей: – Надя! Ты еще так молода… замужество – дело не шуточное. Не забывай, что это – бессрочное обязательство. Оно может оказаться слишком тяжелой обузой.
Это выражение студента-юриста: "бессрочное обязательство", пришло ей на память вот теперь.
Разве действительно "бессрочное"?
И ей стало жутко, почти страшно.
Ведь нынче нетрудно и развестись. Везде разводятся, не в одних столицах, и в провинции. Ее подруга по гимназии – старше ее на два класса – успела уже побывать замужем, и когда они перестали ладить с мужем, он дал ей развод.
Это выражение: "дать развод", нынче в особенно большом ходу. Еще девчуркой-подростком она уже знала и употребляла его.
Мысль о разводе немного пристыдила ее.
Неужели они затем обменялись с Ваней кольцами, чтобы "сделать опыт"?
Она его любит; но любовь не должна же быть поводом к тому, чтобы закабалить себя.
Стоит только обменяться ролями.
Положим, она – курсистка, даже не простая, а медичка, и накануне выхода, когда она будет "женщиной-врачом". А ее жених – там, в Петербурге, студент-медик.
И вдруг у него объявился талант. Например, хоть голос. Ему сулят блестящую будущность, и он чувствует в себе артиста.
Такие примеры бывали. Она даже наверное знает, что здесь был такой любимец молодежи в опере, из студентов-медиков.
Они, женихом и невестой, мечтали идти рука об руку – как врачи, практиковать в одном городе или в одном уезде – где приведется – или делать вместе научные наблюдения, печатать работы.
И вдруг все это рухнет.
Неужели она была бы такой эгоисткой, чтобы восстать против его настоящего призвания: быть первоклассным певцом, а не заурядным медиком?
В таком точно положении находится теперь ее жених.
"Но кто же открыл во мне талант?" – спросила она себя мысленно.
Никто еще не открывал – это правда; но она хочет сделать опыт. Не удастся – потеря пустяшная.
И опять, в десятый раз, повторила она все гот же довод:
"Все равно – у меня год пропащий". Вместо того чтобы тосковать по Москве там, у себя, она проведет его здесь, на драматических курсах.
В этой возбужденной беседе с самой собою застал ее приход жениха.
По ее лицу Заплатин догадался, что ему предстоит решительное объяснение.
И она не хотела дольше тянуть.
– Ваня, – начала она сразу, подсаживаясь к нему на кушетке, – я хочу с тобой поговорить.
Он взглянул на нее грустными глазами.
– Что ж… сделай одолжение! – глухо промолвил он.
– Ты только выслушай сначала. А потом уже будешь возражать.
– Я всегда так делаю, Надя. С каких пор ты меня считаешь таким неистовым спорщиком?
– Ну да, я знаю. Ты не обижайся, милый!
Надя положила ему руку на плечо.
От этой ласки он притих и опустил голову.
– Можно один маленький вопрос, Надя?
– Можно.
– Он сделает лишними всякие прелиминарии… Ты стремишься на драматические курсы? Ведь да?
– Да, Ваня!
И тотчас же она схватилась за свой главный довод:
– Что я теряю? Ну, скажи на милость: что я теряю? Что дома книжки читать или ходить на эти коллективные уроки, если они еще не закроются – все равно. Год у меня пропал во всяком случае.
Заплатин повел плечами, внутренне возражая ей.
– Позволь! Твоя речь – впереди! – горячо воскликнула Надя и взяла его за обе руки. – Позволь! Я не говорю, что открыла сама в себе талант, я хочу только сделать опыт. И он может оказаться удачным. Ведь ты не можешь это отрицать – так, просто?
– Положим, – согласился Заплатин.
– Не можешь! Стало – нет никакого резона противиться этому.
Тут он встал с места и заходил перед кушеткой, ероша длинные волосы.
– Кто же противится? – возразил он. – Никто не имеет права нарушать твою свободу… Ты вольна поступать и думать, как тебе угодно.
Нервные нотки задрожали в его голосе.
– Стало быть? – остановила его Надя и вскинула длинными ресницами.
– Ни о каком сопротивлении – повторяю – и речи быть не может.
– Но этого мало, Ваня, милый! Я желала бы, чтобы ты согласился с тем, что в моем плане нет ничего ни дурного, ни нелепого.
– Я этого и не говорю, Надя!
И она привела ему – в виде победоносного аргумента – пример, где их роли были бы как раз противоположные.
Он выслушал ее, не перебивая, и довод – ей так показалось – подействовал своей логикой.
– Это возможно, – выговорил он, когда она молча, взглядом своих черных глаз, потребовала категорического ответа. – Но мы с тобой не знаем – во что это обошлось им обоим, а в особенности девушке, которая должна была расстаться с мечтой всей жизни?
– Но они не разошлись! Они могли обвенчаться и жить в одном городе, в Москве или Петербурге… я не знаю там… Он пел на сцене, она практиковала. В чем они мешали друг другу? Скажи!
– Я не могу ничего сказать. Это – воображаемый случай. Но если их любовь, их брак и не рухнул – не забывай… в примере, который ты выбрала, муж идет на сцену, а не жена.
– Разве это не все равно? – пылко возразила Надя.
– Нет, не все равно! Разница огромная!
Он присел к ней на кушетку и сам взял ее руку.
– Ты ведь не знаешь, Надя, что такое кулисы, театральные подмостки. Разве можно в этом мире остаться тем, чем ты хочешь быть неизменно в жизни?
– Почему нет? Да в этом театре, где мы с тобой были два раза, разве нет замужних актрис? Я знаю, что есть. Ты сам мне говорил. И та, которая нас с тобой восхитила, – замужняя.
– Да, на одной сцене с мужем.
– Это все равно, Ваня. Все зависит от тебя, от того – какие у тебя правила, какой характер. Соблазны?! Они всегда есть. Знаешь, это уже старо – застращиванье сценой. Я еще в пятом классе видела у нас, во время ярмарки, пьесу "Кин, или Гений и беспутство". В ней этот знаменитый актер отговаривает девушку из общества. На сцене выходит очень трогательно. Но это ведь мелодрама, Ваня!
– Может быть… только, – голос его заметнее дрогнул, – если ты увлечешься и, сделав опыт, в эту зиму отдашься театру – тогда…
Он не досказал.
– Тогда что?
– Мне слишком больно говорить, Надя. Выходит так, точно я тебе препятствую найти призвание. Но согласись… не о том мы с тобой мечтали… не к тому готовились в жизни?
– Так ведь я, как заблудшая овца, могу вернуться в ясли? Ваня! Милый! Зачем вставлять себя в тиски… сразу? Разве не выше всего свобода? Сколько раз я это от тебя слышала? Скажи! Не – криви душой!
– Свобода… да, Надя. Актрисе она нужна больше, чем кому-либо, – это точно.
Он не глядел на нее и старался подавить свое волнение; но Наде показалось, что на ресницах у него блеснули слезинки.
– Твою свободу… я могу возвратить тебе… и теперь, – с трудом выговорил он.
– Что ты? Бог с тобой! Разве я к тому подбиралась? Ваня!
Надя обняла и поцеловала его в щеку.
– Как тебе не грех! – промолвила она, охваченная волнением.
– Все равно… Я тебе говорю теперь же: если ты отдашься сцене и тебя будет стеснять тот обет, который мы дали друг другу, – я возвращу тебе твою свободу.
Он чуть-чуть не разрыдался, быстро встал и отошел к окну, чтобы она не видала его лица.
Надя подбежала к нему сзади, взяла за талию и щекой приложилась к его щеке.
– Полно, Ваня! – вскричала она. – Это на тебя не похоже. Нервная девица ты, а я на амплуа мужчины– студента с таким прошедшим, как у тебя. Из-за чего же нам волноваться? Все по-старому. И я остаюсь в Москве… Буду при деле. Зимой съезжу к папе.
– Ты ему писала? – спросил Заплатин, не оборачиваясь к ней лицом.
– Писала. И в его ответе я уверена. И он ведь частенько говаривал: "Тебе бы, Надюля, – на сцену! Богатая вышла бы ты Катерина… И даже Дева Орлеанская". Ей-Богу! Я не привираю задним числом. Можешь мне верить… Ну, полно! Как не стыдно! Даже чуть не разрюмился.
Она схватила его за плечи, повернула к себе лицом, поцеловала еще раз и, подведя опять к кушетке, посадила и села рядом, не выпуская его руки из своей.
– А теперь, – начала она весело-возбужденно, надо ковать железо, пока горячо. Поступить на курсы. Ведь и у них уже прошли вступительные экзамены. Нужна протекция. И тут надо взять за бока твоего Элиодора.
Заплатин сделал движение, точно хотел высвободить свою руку.
– Если ты не желаешь сам напомнить ему, – я это сделаю! – решительным тоном сказала Надя. – Но я не понимаю, Ваня, с какой стати ты так считаешься с ним?
– Он может мне давать работу, – горячо прервал Заплатин. – Я его товарищ, однокурсник…
– А я – посторонняя девушка? Почему же я не могла бы обратиться к нему… прямо, как к человеку со связями… любителю театра, даже и не будучи с ним знакомой?
– Это было бы гораздо лучше.
– Полно, Ваня! Воля твоя, – ты нервничаешь? Если твой Элиодор не хвастун – он поможет мне поступить на эти курсы; а хвастун – так мы и сами найдем дорогу. Точно то же я скажу и насчет работы… Нет у тебя никакого резона – не разделить со мною твоего заработка, не давать мне переводов потому только, что давалец работы – Пятов.
Она выговорила это решительным тоном.
Заплатин выслушал молча, и когда она кончила – поднялся с места и стал с ней прощаться.
– Ты все еще дуешься, Ваня? Это нехорошо!
– Прости! Я притворяться не могу. Ты госпожа своих поступков, но я не в силах радоваться тому, что в ближайшем будущем чревато… всякими последствиями.
– Чревато! Ах, Ваня! Что за книжное слово! Я не воображала, что ты… такой… не упрямец, а гораздо хуже – ревнивец.
– Будь по-твоему! – тихо выговорил он и, не прощаясь с Надей, вышел из комнаты.
Святки – на дворе.
У Заплатина в его комнате, в тех же номерах – побольше света. Он перебрался на улицу и платит пятью рублями дороже.
Снег блестит на крышах и отражается розовым отливом на стенах.
Время – морозное, настоящая декабрьская погода за несколько дней до рождественского сочельника.
Но на душе у Заплатина нет праздника.
Он, в старой студенческой тужурке, стоит у окна и смотрит уныло на улицу.
Вдоль тротуара, по той стороне, идет чугунная решетка купеческих хором. Дом – особняк в греческом стиле – позади садика с фонтаном, прикрытым деревянным шатром. Деревья в инее. Так красиво, а любоваться не хочется.
Шныряют взад и вперед санки. Обыватели везут провизию. Кульки с гусями и поросятами весело торчат из передков и с колен проезжающих – в шубах и салопах. Все готовится к усиленной еде и ликованию.
А он не думает ни о каком святочном кутеже. Деньги у него есть. Внесет плату за свой последний семестр, и все-таки у него останется малая толика.
В эту минуту он ставил перед собою категорический вопрос:
"Поедет он или нет повидаться с матерью на зимние вакации?"
Она ждет. Отправляя его, она повторяла:
– Хоть на недельку приезжай, Ванюша!
Отчего же он не едет? Всего три дня осталось до праздников, и матери было бы особенно приятно видеть его при себе в самый первый день праздников.
Оттого, что подлое чувство гложет его.
Вот уже больше месяца, как он проходит через эти тяжелые душевные испытания.
Как легко возмущаться позорным себялюбием, какое заключается в ревности!
Шекспировский венецианский мавр – зверь, вызывающий жалость, не больше. Но он – "арап", человек низшей породы, кровожадный сангвиник, раб своего неистового темперамента.
Но для "интеллигента" – разве не позорно испытывать муки не мавританской, всесокрушающей страсти, а мужского самолюбия?
Да, самолюбия! В тысяче случаев ревности девятьсот с лишком приходится на этот мотив.
"Как ты смела променять меня на другой предмет любовного интереса? Меня!.. Твоего первоначального избранника!"
Вот такой червяк начинает глодать душу каждого ревнивца!
Такая ли в нем клокочет страсть к девушке, с которой он полгода назад обручился?
Никогда он не любил никакой аффектации, никакого самообмана и рисовки.
Надя ему сразу понравилась. Прежде всего – своей наружностью. Он не предъявлял ей никаких особенных требований по части ума, а начитанность девушки по двадцатому году разве может быть больше, чем у порядочного первокурсника?
Главное – она им стала увлекаться, смотреть на него снизу вверх. Там, в их городе, он был единственный студент, водворенный на место жительства "за историю".
Это преклонение льстило ему, поднимало в его глазах обаяние красивой, живой и способной девушки, которая любила и слушать его, и делиться с ним своими взглядами и симпатиями, представляя их на его оценку и одобрение.
А в Москве этот культ "штрафного студента" стал быстро испаряться.
Надя сразу почувствовала под собою другую почву – силу красоты, возможность взять от жизни нечто более блестящее, чем место учительницы в городской школе или, много-много, в младшем классе женской гимназии.
Она не ошиблась в смутном чувстве таланта. Стоило ей поступить на драматические курсы – и там ее тотчас же оценили.
Руководитель курсов нашел в ней "превосходные данные", совершенно так, как и этот "оболтус" Элиодор, с которого и пошел весь "яд и соблазн" – на оценку ее злосчастного "женишка".
Так его называет тот же Элиодор, ухмыляясь, когда говорит с ним о его невесте; а это неизбежный разговор, когда он бывает у Пятова.
Да, от него и пошел весь "яд и соблазн". По его рекомендации Надю так легко приняли. Он хотел даже вносить за нее плату, сделать ее как бы своей стипендиаткой, да не допустил Заплатин. И что его особенно огорчило – это то, что Надя, кажется, приняла бы это как должное.
Она уже начала рассуждать так:
"Если очень богатый человек, любитель искусства, видит в ком-нибудь талант – отчего же ему не помочь?"
Она же сделала так, что Элиодор первый сказал ему:
– Отчего же бы вам, Заплатин, не уступить часть переводов вашей невесте? Что полегче? Разумеется, чтобы это не отнимало у нее слишком много времени по курсам.
И вышло какое-то обидное для него, за Надю, участие в его работе, обидное не потому, чтобы он не хотел с ней делиться, а потому, что из этого вышло "одно баловство". Переводила она небрежно и медленно, и гонорар должен был ей отсчитывать он.
Выходило что-то некрасивое. За плохую и очень скудную количеством работу он отделял ей, по крайней мере, одну треть всего, что сам зарабатывал; она принимала и это как должное.
Этого мало. Элиодор от себя, и даже не сказав ему, дал ей переводить какую-то жиденькую брошюрку – с французского, и заплатил ей авансом по тридцати рублей с листа.
Не может же она не видеть, что все это – "подходы" богатого купчика, которому она приглянулась, и он даже в присутствии его, Заплатина, не стесняется в своем селадонстве.
Может быть, они видятся и за его спиной. Какое же есть средство это контролировать? Да он и не унизит себя до того, чтобы разузнавать и подсматривать:
Теперь у Нади порядочная квартира, в две комнаты, в одном из переулков Большой Дмитровки. Она принимает кого ей угодно, целыми днями не бывает дома, и они не видятся по двое, по трое суток.
Сколько раз приходилось ему зря заходить к ней, даже когда ему назначали часы!
В какие-нибудь два месяца эти театральные курсы отлиняли на ее душе.
Увлечение искусством уже проникнуто личными, суетными – на его взгляд – мечтами. Она уже воображает себя будущей Дузе и начинает находить жалкой карьеру трудовой женщины, особенно такую, какую дают высшие курсы. Она уже наслышалась о том – что можно иметь на первом амплуа через два-три года по получении аттестата – даже и в провинции.
Жалованье в пятьсот, в семьсот рублей в месяц – самая обыкновенная вещь.
А слава? А приемы публики? Разве можно сравнить их с чем-нибудь другим на свете?
Между ними уже легла какая-то черта. Сцен она ему не делает; но их свидания коротки, разговоры отрывочны и неискренни. И Надя первая сказала ему, что "при посторонних" им лучше бы быть на "вы".
Он согласился.
И вот теперь он состоит при Наде неизвестно в каком качестве.
Тайный жених? Обидное звание!
Между ними выходили уже если не схватки, то очень сильные разговоры, почти сцены.
И он должен сознаться, что каждый раз выдавал себя. Надя подсмеивается над его ревностью и в последнее их объяснение сказала:
– Что меня бесит, Ваня, это то, что ты не хочешь положить карты на стол. Ты – ревнивец, а все сводишь к принципам!.. Протестуешь из-за высшей морали. И тут у тебя нет искренности. Говори, что ты находишь в моих поступках… неблаговидного?
Сотни упреков накопились в нем, но главный мотив – тот, что она позволяет миллионщику, корчащему из себя мецената, ухаживать с очень прозрачными целями.
Он ей так и сказал. Надя сделала гримаску и ответила:
– Я ему нравлюсь? Может быть. А потом что? Когда я поступлю на сцену, я буду нравиться сотням мужчин, в партере и ложах. И многие будут за мной ухаживать… Как же с этим быть? Стало, мне нельзя быть актрисой! Лучше ты сразу объяви это.
Ему и следовало бы крикнуть: "Да, нельзя быть актрисой, если любишь мужа!"
Но он задыхался и готов был чуть не кинуться на нее и крикнуть:
"Ты меня обманываешь! У тебя тайные свидания с Элиодором!"
Ничем и не кончилось. Только на душе был едкий осадок – осадок самопрезрения.
Одно уже выяснилось и теперь.
Надя дала ему достаточно понять, что она ставит уже теперь категорически: или сцену, или… "разойдемся во избежание дальнейших столкновений".
Она по-своему права. Он это признает, а пересилить себя не может.
И вся эта Москва, и университет, и товарищи, и зубренье лекций к государственному экзамену – все ему опостылело.
Чего бы лучше – уехать, хоть на две недели, утешить свою старушку? Так и на это не хватает решимости.
– Заплатин, здравствуйте! – окликнули его сзади.
Он нервно обернулся.
Посредине комнаты стоял Григоров – его старший сверстник по университету, но с другого – словесного – факультета.
Давно они не видались. Григоров был тремя курсами выше его и в тот год, когда Заплатина "водворили" на родину, пролежал больной почти всю зиму.
– А! Василий Михайлович! – вспомнил он его имя-отчество. – Вы в Москве?
– А то где же? Значит, газет, государь мой, не читаете?
– Читаю… Вы на всех вечерах – первый запевала.
Заплатин поздоровался с гостем и, подведя его к клеенчатому, дивану, усадил. В лице Григоров сильно изменился, похудел, кожа желтая, вид вообще болезненный. Одет небрежно, в черный сюртук, белье не первой свежести. Но, как всегда, возбужден, глаза с блеском, речь такая же быстрая, немного отрывистая.
И все так же "заряжен" – служением "общественному делу".
– Разыскали меня? – спросил Заплатин.
Они были с ним на "вы".
– Как видите. Вот сейчас был у одного паренька… У него феноменальный баритон. Из восточных людей… армяшек.
– Небось устраиваете какой-нибудь благотворительный вечер?
– Всенепременно!
– Меня-то уж никак не завербуете… я – что называется: ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец – по части талантов.
– Нам всякого народа надобно.
– Афиши продавать… или на места рассаживать?
– Это своим чередом… Большая мизерия… Кому же и похлопотать, как не нашему брату?
– Все еще верите, Василий Михайлович, в российский прогресс?
Вопрос этот вырвался у Заплатина точно против воли.
Григоров был олицетворением служения этому "российскому прогрессу". Вечно он в тихом кипении, бегает, улаживает, читает на подмостках, посещает всевозможные заседания, дает о них заметки в газеты, пишет рефераты, издает брошюры, где-то учительствует, беспрестанно заболевает, ложится в клинику, но и на койке, больной, продолжает хлопотать и устраивать в пользу чего-нибудь и кого-нибудь.
– Зачем такой скептицизм, Заплатин? – ответил Григоров, прищурив на него правый глаз. – Это не порядок.
– Да посмотрите, что теперь царит везде.
– Где? В так называемых сферах? Пущай их! Мы свою линию ведем.
– Не самообман ли это, Василий Михайлович?
– Почему так?
Григоров круто обернулся к нему и полез в карман за папиросницей.
– Почему? – переспросил он, поведя головой, причем вихор на лбу всколыхнулся. – Такими рассуждениями только им же в руку играть, этим сферам. Что есть лучшего здесь, на Москве, самого честного и передового – все это держится… нами же. Значит, нужна солидарность!..
– Положим…
Заплатину хотелось противоречить этому вечно заряженному носителю прогресса.
– А пока что, – продолжал Григоров, – приходите в четверг ко мне… Я все там же… вы помните – в Кривоникольском, дом Судеева. Ведь вы бывали в нашем кружке?
– Бывал.
– Ну, то-то же! Реферат будет по поводу одной повести на психо-социальную тему. А через две недели ровно я на вас рассчитываю. Будет немало всякой распорядительной работы. Теперь зимние вакации. Удосужитесь. Не все зубрить. Вам стыдно было бы отказываться.
Григоров опять подмигнул ему.
"Вы, мол, из тех, которых высылали".
– Ладно, удосужусь, – вяло выговорил Заплатин.
Он решительно не находил в себе настроения, подходящего к тону и "подъему духа" Григорова.
– Вы, должно быть, переборщили… насчет зубристики? Успеете. А я на вас рассчитываю… И ко мне приходите непременно.
Григоров поспешно затянулся и так же торопливо бросил окурок.
В другое бы время Заплатин стал его расспрашивать про все, что делается в "интеллигентной" Москве. А тут – ни малейшей охоты беседовать с ним и точно полное равнодушие ко всему тому, из-за чего тот вечно хлопочет.
Когда Григоров ушел, ему стало еще тяжелее и противнее за самого себя.
В каких-нибудь два с половиной месяца он до такой степени "развихлялся".
Разве он похож теперь на того возвращенного в Москву студента, который шел по Моховой к перекрестку Охотного ряда и так бодро и убежденно раздумывал на любезные его сердцу темы?
Тому студенту принадлежало будущее; а этот только носится с своей "постыдной" страстью, а все остальное – точно выпущено из него, как из гуттаперчевого шарика.
Опять очутился он у окна и стал смотреть в ту сторону, где здание, куда ходит Надя и готовится к своим будущим триумфам красавицы актрисы, предназначенной к тому, чтобы привлекать к себе мужчин и отравлять их душу, как уже отравлен он – ее тайный жених.
Совсем не так проводила свой день Надя.
Она и сегодня – как все время, с тех пор, как поступила на драматические курсы, чувствовала себя приятно настроенной. Днем – уроки из общих предметов, а вечером она ходит на упражнения, и в них-то вся суть.
На этих упражнениях ее сразу и оценили. Теперь она уже разучивает отдельные монологи и сцены из "Псковитянки", сцену у фонтана и, разумеется, письмо Татьяны.
Читать стихи вслух она любила и в гимназии, и лучше ее в классе никто не читал.
И в каких-нибудь шесть недель она схватила разные "штучки", которые требуются в классе для хорошей читки.
У нее найден обширный "регистр" звуков. Кто-то ей даже сказал:
– Вы точно Баттистини!
Но нужна сноровка, чтобы владеть этим регистром. Эта сноровка дается ей, как и все остальное – и жесты, и уменье держаться, кланяться, ходить по сцене, – все, что другим совсем не дается.
Каждый день она в особом артистическом настроении. Ее уже согревает и тешит чувство веры в себя, сознание того, что она выбрала свою настоящую дорогу, что она – будущая артистка, что ею довольны, что ее уже отличают.
Не одна ее эффектная наружность помогает этому. Есть среди ее товарок – и по ее курсу, и старше – хорошенькие девушки. Две даже очень красивые, почти красавицы.
Но дело не в одной наружности.
Это она замечает и по тому, как к ней относятся и однокурсницы и старшие. В ней уже видят опасную соперницу. Одни лебезят, другие ехидствуют.
Все это забавляет ее – точно она уже на сцене, в настоящей труппе, или участвует в житейской комедии, где она уже – центральная фигура.
Сегодня – после двух лекций – она взяла извозчика и приказала везти себя на Садовую, к Илье Пророку.
Пятов ждет ее. Она представит ему перевод одной брошюры; перевод, кажется, вышел удачно.
Ване она перевод этот не давала выправлять. Это – ее самостоятельная работа. Он про нее знает и довольно!
А то начались бы непременно кисло-сладкие разговоры – и все об одном и том же.
Он – ревнивец! Его характер выказался только теперь, когда пошла настоящая жизнь. И она чувствует, что не нынче завтра надо будет сказать ему: "Знай, что я от сцены ни под каким видом не откажусь… Если ты будешь такой же и мужем – лучше нам не связывать друг друга".
Он – хороший, честный и умный; но днями – скучный, а когда дуется, то даже очень несносный.
Наверное, он будет подбивать ехать вместе на зимние вакации. А ей этого совсем не хочется. Она писала отцу – как ей теперь хорошо в Москве. А тут святки, театры, концерты, катанье на "голубях" – парных санях за заставу. Один он не поедет и будет здесь торчать без всякой надобности.
Вот и сегодняшний визит к Пятову…
Она не скрывает, ничего не делает тайно; но скажи она ему вчера, что Элиодор ждет ее, – наверное, было бы объяснение.
Конечно, Пятов оставит ее завтракать.
Это еще в первый раз. Но почему же она не может позволить себе этого?
Потому только, что ревнует жених?
Тогда надо бросить свою артистическую дорогу и сделаться ординарной курсисткой, с перспективой получить место учительницы там, где Заплатин будет чиновником или помощником присяжного поверенного.
"Элиодору" – она так его называла про себя – она сильно нравится; но он фатоват, слишком высокого мнения о себе и думает, вероятно, что "противостоять" ему трудно.
Пока он ухаживает не глупо, интересуется ее успехами в школе, хвалит ее умело – она уже декламировала ему, – ведет себя, как товарищ Заплатина должен себя вести с его невестой.
Но пальца ему в рот не клади. Ей не трудно следить за собою, когда они с глазу на глаз, потому что он ее совсем не волнует.
Глупый Ваня не хочет понять – до какой степени такой "меценат" может ей быть полезен – не только теперь, когда она ученица, но и потом, при выходе на сцену.
Если такими пренебрегать, так лучше идти в сестры милосердия.
– Вот и я! Не задержала вас?
С этими словами Надя входила в кабинет Пятова, держа тетрадку в руке.
Он не выпустил ее руки из своей и спросил, играя глазами:
– Позволите поцеловать?
Каждый раз он это спрашивал, и в присутствии жениха, и без него.
Это ей нравилось. Другой бы "чмокнул" прямо, без всякого позволения.
– Работа готова. Думали – я буду тянуть?
– Удивительно, Надежда Петровна, как у вас хватает времени.
– Видите, хватает.
– Благодарю вас…
Он пригласил ее присесть на маленький диванчик и сам сел рядом.
– Знаете… я что хотел вам сказать? – начал он, заметно любуясь ею. – Вам что же утруждать себя переводом тех отрывков, для работы Заплатина… Это для вас слишком сухая материя. У меня найдутся еще вещи в таком же роде… И это поставит вас гораздо самостоятельнее… хотя милейший Иван Прокофьич и имеет некоторые на вас права.
– Какие это? – возразила Надя и даже сверкнула глазами.
– Жених!
– Это недостаточно.
Помолчав, он потише спросил ее:
– Он, кажется, не в особенном восхищении, что вы нашли свое истинное призвание?
– Пускай его!
Может быть, ей не следовало так отвечать.
Пятов взял тотчас же ее руку.
– Это вас не смущает, Надежда Петровна?
– Мы уже достаточно объяснились. Нового от него ничего не услышу.
И этого, быть может, ей не следовало говорить. Но ей приятно было сознавать себя вполне свободной личностью.
– Но если оно так пойдет, – продолжал все тем же ласково-интимным тоном Пятов, – перед вами встанет более серьезный вопрос.