Ко дню отъезда он точно забыл, что ему надо возвращаться в Москву. Ничто его не потревожило оттуда. Он не получил ни одного письма.
Надя не звала его.
Значит, так тому и быть следовало.
Мать сказала ему:
– Что ж, Ваня… ты не от счастья своего отказался, а от тяжких огорчений в будущем. Ежели бы ты для нее был дороже всего… она бы по-другому поступила.
Старушка не плакала и, когда перекрестила его, сказала еще:
– Ты теперь в таком расстройстве. Будь поосторожнее. Подумай о себе.
В тихом настроении доехал он до губернского города вчера вечером; но сегодня, с приближением к Москве, в него опять начала проникать тревога, сначала как бы беспредметная.
Потом выплыла внезапно, без всякого повода, жирная фигура Элиодора Пятова, с его бритыми, пухлыми щеками, маслистым ртом и плутовато-фатовскими глазами.
И все опять забурлило внутри.
Вот он – новейший заправила – интеллигент города Москвы! Его степенство, мануфактурный туз и вместе меценат, будущий автор книги "Эстетические воззрения Адама Смита".
Ведь он – также студент, также выдержал выпускной экзамен, читает в подлиннике Софокла и Фукидида и может рассуждать о всех политико-социальных теориях, и об Оскаре Уальде, и о Ницше, и о ком хотите, и написать фельетон или издать какие-нибудь никем не изданные материалы по биографии Беато Анджелико или Джордано Бруно.
Все может!
И он еще не из худших молодчиков, носивших и носящих в настоящее время темно-синий или светло– бирюзовый околышек.
Тут Заплатин вспомнил те пошлости, которыми его однокурсники забавлялись, прохаживаясь насчет еврея, их товарища, взявшего тему реферата, предложенного профессором.
С ними надо будет опять встречаться и разговаривать и считать их своими ближайшими товарищами.
А туда, на Моховую, в аудитории Нового университета, надо предъявиться сегодня или завтра. Лекции уже начались. Он зажился дома.
Через двое суток Заплатин сходил с крутых ступенек подъезда перед памятником Ломоносову.
Он был в сильном возбуждении.
Фуражка сидит у него на затылке, пальто распахнуто, щеки сильно побледнели от неулегшегося душевного взрыва.
Сейчас он схватился с двумя "молодчиками", и если б не приход "суба" – он не знает, чем бы кончилось дело.
На реферате того однокурсника, о котором он вспомнил, подъезжая к Москве, вышло нечто крайне возмутившее его.
Два оппонента, вместо того чтобы возражать по существу, взапуски стали предавать его травле.
Несколько раз профессор останавливал их и когда делал резюме, то сказал, что "недостойно развитых людей пускать в ход расовые счеты".
Он зааплодировал этим словам, и на площадке тотчас после реферата – те два "националиста" подошли к нему, и один из них с вызывающей усмешкой спросил:
– Может, и вы из иерусалимских дворян?
А другой добавил:
– А мы думали, что вы из дворян, Господи помилуй!
Он дал на них окрик, какого они заслуживали.
Но они не унимались. Собрался кружок. Кто-то из их компании кинул ему:
– Извиняйтесь, Заплатин! Сейчас же!
Извиняться! Он был в таком состоянии, что у него в глазах заходили круги. Поднялся гвалт.
И когда "суб" стал разузнавать, кто начал эту схватку, – зачинщиком остался он, Заплатин, и "суб" внизу в сенях у вешалок сказал ему внушительно:
– Вам бы, Заплатин, с вашим прошедшим, надо было себя потише вести.
Большими шагами пересек он двор и вышел из ворот, ближе к углу Никитской.
В самых воротах его остановил, почти с разбегу, Григоров в долгополом пальто и высокой мерлушковой шапке.
– Заплатин! Друг сердечный! Тебя-то мне и нужно. Нарочно бежал захватить тебя после лекции.
– Что нужно?
– Да что ты какой? Съесть меня хочешь?
– Говори! Можешь и на ходу рассказать.
– Хорош ты! Нечего сказать! Удрал домой – и хоть бы записку… А я на тебя рассчитывал! И вышло даже некоторое расстройство.
– Мне не до того было!
– Ну, а теперь ты от меня не отвертишься.
Григоров на самом углу Никитской, под часами, взял Заплатина за пуговицу пальто и держал его все время их разговора.
– Голубушка! Дело экстренное… Афиш не будет. Времени не хватит на хлопоты, да могут и не разрешить. В частной зале… у одной чудесной женщины – истинного друга всей учащейся молодежи.
– Учащейся молодежи! – повторил Заплатин. Ты это выговариваешь, точно это звание… вроде мандарина.
– Да ты полно бурлить! Словом, за двоих до зарезу нужно внести плату… Их уже похерили… вместе со многими другими.
– Я-то при чем?
– Коли ты читать не желаешь… а я на тебя рассчитывал… "Три смерти" Майкова. Я буду Сенеку… А ты бы мог изобразить…
– Слуга покорный!
– Ну, черт с тобой! Но в распорядители по ревизии билетов ты у меня не отбояришься. Нет!
– Избавь! Не пойду!
– Но это, наконец, не по-товарищески, Заплатин, – это Бог знает на что похоже!
– Пускай! Так и скажи всем, что у меня товарищеского чувства нет… Вот сейчас я бы тебя попросил полюбоваться, какие однокурсники водятся у нас теперь.
И он все еще вздрагивающим голосом рассказал Григорову, что вышло у него в аудитории.
– В семье не без урода.
– И если не закрывать глаз, так каждый день ты нарвешься на таких же милостивых государей.
– Мои не такие!.. Клянусь тебе… Разве бы я стал?..
– Довольно!
Заплатин отвел его руку, которою Григоров придерживал его за пуговицу пальто.
– Окончательный отказ, значит?
– Окончательный. И можешь разносить меня во всех кружках! На здоровье! Прощай!
– Стыдно, брат Заплатин, стыдно! – крикнул ему Григоров вдогонку.
Лампочка пахла керосином, уныло освещая номерок Заплатина.
Он лежал на кровати, одетый в старую студенческую тужурку.
Второй день у него жар и боль в затылке. К доктору он не обращался. Может, инфлуэнца; может, и другое что, на нервной почве.
Все равно – выходить ему не надо. На лекции он не будет являться.
Из-за него вышло целое "дело", и если начальство придерется к тому, что он из самых "злоумышленных", которых не следовало возвращать, то ему грозит, быть может, и настоящий волчий паспорт.
Что ж! Не Бог знает какая напасть не получить вожделенного свидетельства "по первому разряду".
Все ему глубоко опостылело. И чем скорее это будет, тем лучше.
Если его будут вызывать – он не явится лично. Он нездоров – пускай пришлют освидетельствовать. Да и и здоровый, он вряд ли бы пошел оправдываться на суде начальства.
Та сходка, где на него подана была жалоба от "однокурсников", от партии "националистов", – до сих пор гудит в его голове, как только он зажмурит глаза.
Там он не оправдывался, а громил пошлость и нравственное вырождение в своих якобы товарищах. И его поддерживало меньшинство смело и сильно; но из этого вышла общая схватка, галденье, чуть не рукопашная.
И зачинщик в глазах начальства – не кто иной, как он – Иван Заплатин.
Даже и то, что его поддержало самое лучшее меньшинство, не утешает его, не может снять с души "оскомины", тошного и подавляющего чувства.
Хочется очутиться за тысячи верст от всего этого. Если б не эта надвигающаяся болезнь, он собрал бы свои пожитки и поехал искать Шибаева туда, в Гуслицы.
Хорошенько он не знал, одно ли это селение или целая местность. В сто раз лучше быть простым нарядчиком. Но в нарядчики тебя сразу не возьмут. Твое римское право и все другие премудрости там не нужны!
Видно, так было ему на роду написано: кончать банкрутством и как возлюбленному, и как университетскому интеллигенту.
С тех пор как он вернулся с вакаций, он ловит себя на малодушной тоске, оттого что Надя ни одним словом не дала о себе знать. И в его отсутствие не пришло от нее ни записки, ни депеши.
Ничего!
В дверь просунулась голова коридорной девушки.
– Иван Прокофьич! – тихо окликнула она.
– Что надо?
– К вам… гость. Я думала, вы започивали. Можно впустить?
Заплатин сейчас подумал:
"Должно быть – педель?"
– Он в форменной одежде?
– Никак нет. В тулупчике.
– Попросите.
Ни о ком он не подумал из близких знакомых.
Вошел Кантаков – действительно в тулупчике, крытом сукном, и в больших сапогах.
Заплатин обрадовался ему.
– Садитесь… хоть на кровать.
– Нет. Я с морозу… А вы – слышу – третий день изволите валяться.
И только что Кантаков опустился на стул, поодаль от него, как спросил:
– Что за катавасия вышла у вас там, Заплатин? Вы, дружище, выказали себя превосходно. Я знаю все подробности. И вот вы сами убедились в том, какие теперь царят веяния и среди питомцев нашей alma mater. Но неужели вы явитесь козлом отпущения?
– К тому идет.
– Нельзя же так даваться живым в руки! Призывали вас?
– Пока еще нет. Я все равно не пошел бы.
– Это почему?
– Все опостылело, Сергей Павлович, глаза бы мои не глядели. Волчьего паспорта я не боюсь.
– Что вы, дружище!
Кантаков быстро снялся с места и присел на край кровати.
– Мы этого не допустим. Ежели на сходке побурлили и не хотели расходиться…
– Из-за меня. Факт налицо – это во-первых. А вовторых – я зачинщик. На кого я напал? На господчиков, которые держатся расовой вражды.
– Это не резон. Антисемитами в Европе бывают и социалисты и анархисты.
– То в Европе!
– Только без нужды не брыкайтесь, Заплатин, даже и на случай разбирательства. Теперь вы нездоровы. Вон у вас какой жар. Никто вас силой не потащит. У меня будет теперь передышка… так, с недельку. Я буду вашим даровым юрисконсультом.
– Спасибо! Только, Сергей Павлович, сказать вам начистоту?..
– Что такое? Вам вдвойне скверно?
Глазами Кантаков дал понять, на что он намекает.
– Одно к одному, – вымолвил Заплатин. – Да, я не скрою от вас… я потерял любимую девушку.
– Разлюбила?
– Я сам от нее отказался. Мне тяжело говорить.
– И не надо. Значит, вы теперь в особом душевном состоянии… вроде аффекта. Вероятно, и в аудиториях и на сходке у вас нервы ходуном ходили.
– Это мое дело.
– Но зачем же портить себе то, что можно взять от самой этой… alma mater, которая нас с вами так огорчает?
– Не стоит биться.
– Из-за чего?
– Из-за экзамена, прав, звания там, какого ни на есть.
– Не согласен с вами!
– В чинуши идти?
– Зачем? Вот перед вами тоже питомец университета… Не чиновник, не делец. Вы думаете, я – когда стоял на распутье, как Иван Царевич, – тоже не был заедаем скептицизмом? Идти в помощники присяжного поверенного… в брехунцы, в аблакаты? Что может быть более опошленное и жизнью и прессой? Всем! И вот я нашел себе дело… по душе.
– Удача! Кстати же талант!
– Талант – вещь наживная, Заплатин. Поверьте мне. Пускай мои благоприятели прохаживаются насчет этой моей специальности… "Ловкач! Ищет популярности! Выезжает на защите народных масс, чтобы потом начать забирать куши!.." Не знаю: может, и я, с годами, опошлею. Ручаться и за себя нельзя. Но пока я комедии не ломаю… вы мне поверите. Разумеется, надо пить-есть. На это всегда найдутся процессы с порядочной оплатой.
– Вас увлекает успех, Сергей Павлович.
– Положим! Но успеха можно добиться и защищая разное жулье, расхитителей всякого чужого добра – en grand и en petit.
Оживленное лицо Кантакова, его выразительность и звук речей почему-то не действовали на Заплатина.
Бойкий, умный молодой адвокат – быть может, будущая известность, – но в душу ему его призывы не западали.
– Сдавайте экзамен, и будем вместе работать. Я вас зову не на легкую наживу. Придется жить по– студенчески… на первых порах. Может, и перебиваться придется, Заплатин. Но поймите… Нарождается новый люд, способный сознавать свои права, свое значение. В его мозги многое уже вошло, что еще двадцать-тридцать лет назад оставалось для него книгой за семью печатями. Это – трудовая масса двадцатого века. Верьте мне! И ему нужны защитники… – из таких, как мы с вами.
Кантаков встал и наклонился к изголовью.
– К доктору отъявлялись?
– Нет.
– Хотите, пришлю… одного приятеля… ассистента по внутренним болезням?
– Увидим.
– И прошу вас, во имя нашей приязни, без меня ни на что не решаться. А завтра я еще забегу.
Помолчав, он спросил на ухо:
– Может, перехватить желаете?
– У меня еще есть. Спасибо, Сергей Павлович, за ваше неоставление!..
По уходе Кантакова он лежал с четверть часа, ни о чем не думая.
Разговор утомил его. Боль в голове как будто усилилась; в пояснице также ныло.
Ничего не хотелось, ни есть, ни пить чай. И так придется лежать не один день – может, это начало воспаления или тифа.
"И пускай!" – подумал он без страха, почти с полным равнодушием.
Опять голова коридорной девушки выглянула из двери.
– Иван Прокофьич! – тихо окликнула она.
– Что вам, Маша?
– Письмо… подали.
– Хорошо… положите сюда, на столик.
Когда она вышла, Заплатин долго не поворачивал головы к ночному столику.
Не все ли равно, от кого это письмо. От матери вряд ли. Она писала ему на днях, передавала свой разговор с отцом Нади.
Все это позади! И никогда не возвратится.
Он повернул голову минут через пять, и взгляд его упал на конверт.
Он узнал сразу – от кого. Такие конверты – у Нади.
Сейчас же он поднялся и дотащился до письменного стола, где горела лампочка под стеклянным абажуром.
Пальцы его вздрагивали, когда он срывал конверт с монограммой.
Почерк у Нади крупный и толстый – совершенно мужской.
Одним духом пробежал он все три страницы листка.
"Ваша матушка, – писала Надя, – сказала моему отцу, что если бы я действительно вас любила – я бы не выбрала сцены. Может быть, и вы того же мнения, Заплатин? Но не следовало, кажется мне, говорить так моему отцу. Вы возвратили мне свободу, а я не хотела фальшивить, не хотела и ломать свою жизнь потому только, что вы не хотите быть мужем будущей актрисы.
Зачем все это? И разве оно достойно такого передового человека, каким вы считаете себя?
Право, тот Элиодор, на которого вы так презрительно смотрите, до сих пор ведет себя как настоящий джентльмен… А что дальше будет – это зависит от того, как я себя сумею поставить с ним.
Мне, в сущности, все равно. Напрасно только ваша матушка расстроила папу. Мы были как жених и невеста едва ли только не для одного Пятова. И прекрасно, что я предложила вам на людях не говорить друг другу "ты".
Никаких счетов я не желаю, Заплатин, и если нам суждено встретиться, – я надеюсь, что вы воздержитесь от них…"
– Воздержусь!.. – выговорил он вслух, бросая листок на стол.
И Заплатин побрел к кровати. Голова горела, все тело было разбито.
Баден-Баден, сент. 1900