– Вот и всё,– сказал, словно выдохнул, Ефим, глядя на беременную, закутанную в тулуп жену, которую вёз в соседнее село в больницу. Та тихо стонала, полулёжа в санях, то и дело зовя мужа, всхлипывая и мыча. Ефим обошёл сани, зачем–то потоптался около Дуньки и со злостью, швырнув кнут в передок саней, сел, выругавшись: «Эх дорога, пропади ты пропадом! Тоже мне: – Доедет, доедет,– передразнил он кого–то, – знахари». И у него сжались кулаки. От обиды он стукнул ими по саням и ,не почувствовав боли, достал пачку папирос, закурил, посматривая на впереди быстро темнеющее небо, на рыхлый, ноздреватый, пропитанный вечерними сумерками, снег. Тот с каждой минутой становился всё темнее и темнее, собирая в себя все зловещие краски мартовской ночи. Серая безобразная масса на востоке уже проглотила соседний перелесок и половину, от него до Ефима, поля.
– Ефимушка–а–а–а! Што встали–то? – донёсся до него слабый прерывающийся голос жены.
– Та ничё. Дорога чижолая, пусть маленько отдохнёт, потерпи чуток, – ответил он и безнадёжно посмотрел на Дуньку, вздувшийся живот которой едва вмещался в оглобли. Ефим подошёл к ней и ласково потрепал по холке.
– Да, милая! Экось тебя как разнесло! наверное рожать думаешь, а тебя в оглобли, да по бездорожью, – говорил он тихо Дуньке, оглаживая её мокрые бока. – После такой дороги и сильные – в теле лошади – заходят в конюшню, качаются от усталости, а ты, – и у него засвербило в горле. Потоптавшись немного на одном месте и так разговаривая с лошадью, Ефим поправил сбившийся хомут, ослабил подпруги, затем прошёл немного вперёд и, убедившись, что дальше дорога не лучше, вернулся к саням, которые уже едва выделялись среди мутногомёртвого поля, обозначаясь лишь мерцанием берёзовых оглобель. Темнело быстро. Ночь уже поглотила подводу и где-то там за полем, вершила своё дело.
Потрепав кобылу по мокрой от пота тёплой шее и сдёрнув в бок, уже успевшие пристыть, сани, Ефим дёрнул вожжи. Дунька не пошевелилась. Затем, как бы подумав, она неспеша, осторожно вытянула утонувшие передние ноги, опёрлась на них и затем, странно подтягивая задние, пошла.
– Ну, давай, давай миленькая! Ещё немножечко! Вот так, хорошо, молодец, – подбадривал Ефим лошадь, шагая рядом и помогая ей на ухабах. Потом он привязал вожжи к саням, пошёл сзади, дав Дуньке полную свободу. «Так – то оно будет ей поспособнее,– решил Ефим, идя за санями, – сама лучше знает, как и куда ей наступить. В такое бездорожье человек ей плохой советчик, да ещё ночью, пусть везёт как знает.»
И она везла, а Ефим шёл сзади. А когда сани останавливались – он тоже останавливался и молча ждал, когда они тронутся снова. И Дунька уже не косилась на него как прежде, а шла, низко наклонив голову, тяжело дыша, покачиваясь, часто останавливаясь и отдыхая.
Иногда, встречались небольшие подъёмчики. Тогда Ефим забегал к лошади сбоку, помогал ей за оглоблю, подбадривая словами, затем снова отставал и шёл сзади, пытаясь увидеть выскальзывающую из под полозьев, с глубокими провалами Дунькиных следов, дорогу. Иногда он попадал в эти чёрные снежные ямы, утопал в них по колено,и, матюкаясь, сходил с дороги и шёл целиной, сбоку, наблюдая за лошадью.
– Ишь как ноги – то ставит, – думал Ефим приглядываясь к Дуньке и вслушиваясь в её поступь. – Бережётся, лишний раз не наступит, своё племя бережёт. Не человек вот, а всё -то она понимает, – и он покачал головой. Ночь уже не пугала его своими красками, да и они стали вроде мягче для присмотревшихся и привыкших глаз. А Ефим всё шёл и шёл, вглядываясь в темноту, и нескончаемые мысли лезли ему в голову: про жену, про долгожданного сына, который, по его мнению, должен был народиться и стать продолжателем его (Ефимова) рода и про всякие иные радости и неустойки. Он пытался связать всё это в единую цепочку, но задумывался о другом, казалось, более важном и интересном, и цепочка обрывалась.
Осталось ехать ещё километра три. Потянул ветерок, стала проглядывать луна. Она медленно выкатывалась из-за облака похожего на весенний сугроб, напоминая почему-то старую, с округлыми краями прорубь. В холодном свете луны снег стал матовым и только ближе к перелеску оставался таким же, как сам перелесок, иссяня-фиолетовым с блёсками лунного света.
Первой его заметила Дунька. Она заартачилась, а затем заметно прибавила ходу, то и дело поворачивая морду к перелеску и всхрапывая. Ефим тоже посмотрел туда же – но ничего не заметил. Тревога лошади передалась и ему. Он отвязал от саней вожжи и уже не выпускал их из рук, то и дело поглядывая на перелесок. Но вот и он заметил два зелёненьких огонька. Они то исчезали, то, через некоторое время, вновь появлялись, но уже значительно ближе, чем были прежде.
«Волк,– подумал Ефим и эта мысль обожгла его с ног до головы, каким-то неясным, наплывающим огнём тревоги. Огоньки быстро приближались, таща ха собой тёмное прыгающее пятно. Оно росло, принимая очертания, и, наконец, превратилось в крупного зверя. Дунька, завидев его от себя так близко, мелко задрожала, затанцевала в оглоблях, затем, присев на задние ноги, попыталась выскочить из хомута. За свою долгую жизнь она много перевидала страха, к волкам же всегда испытывала особый страх, страх останавливающий на мгновение кровь и леденящий мозг. Единственное, что удержало её в оглоблях, это присутствие человека, а именно, веками выработанная привычка покорности и преклонения перед ним.
Ефим еле-еле затолкал опять в оглобли обезумевшее, обессиленное животное, благо, что зверь отстал и шёл немного в стороне. Обладая великолепным чутьём, которому могли бы позавидовать многие звери, он не мог не чувствовать запаха крови, оставляемой Дунькой на снегу, из порезанных настом ног и это побуждало его к действию. Но зверь не торопился и как будто чего-то ждал. Лесная жизнь научила его расчётливости и осторожности, природа вложила в него жестокость и силу. Волк шёл на одном расстоянии не удаляясь и не приближаясь к жертве, наблюдая со стороны за происходящим, или просто чего-то чуя, чего не дано чуять другим.
До села оставалось совсем немного. Дорога пошла под уклон, Дунька наддавала ходу, вытягиваясь в струну, но и волк не отставал. Ефим изо всех сил бежал рядом с санями, то и дело поглядывая на хищника. Тот бежал легко и в беге его чувствовалась уверенность и сила. Вот он оглянулся назад, ускорил бег, обогал подводу и в три прыжка вымахнул на дорогу. Дунька встала на дыбы, отчего одутловатое брюхо её стало ещё безобразнее, потеряв свою привычную форму. Ефим удержал её за узду и мельком взглянул туда, куда посмотрел волк. Он ужаснулся, от перелеска цепочкой двигались в его сторону такие же зелёненькие огоньки.
«Стая», – подумал Ефим и перевёл взгляд на волка. Тот, ожидая, лежал на дороге, вытянув лапы и положив на них свою лобастую голову. «Этот не уйдёт». – Пронеслось в сознании у Ефима. Он взял кнут и направился к хищнику., вслушиваясь в стоны жены. «Нет, этот не уйдёт», – думал он, подвигаясь к волку и глядя в две могильные ямы звериных глаз.
– Долой! Долой, лесная твоя душа! – проговорил он, потрясая кнутовищем, и, чувствуя как мурашки покрывают спину и грудь. Волк, не поднимаясь, щёлкнул зубами. Ефим попятился, старась словами пронять зверя.
– Ну, что, серый, сожрать меня хочешь? Да! Ну, иди, иди, жри, а я тебя оглоблей по зубам, да по мозгам по твоим звериным. Не-ет, не понять тебе волчья душа, что я можа сына везу. Нет, ты своей меховой башкой этого не понимаешь. Тебе бы только моим мясом своё ненасытное чрево набить. Не выйдет, я ведь и кусаться умею, ты не смотри что у меня зубы сикись-накись… – И так разговаривая со зверем, он допятился до саней и, уткнувшись спиной в оглоблю, остановился. Оглянувшись Ефим увидел, что Дунька запуталась в сбруе, и провалившись в сугроб, стоит на обочине озираясь и всхрапывая.
– Ефимушка! Што стоим-то, а-а-а!? Што-о-о-оо, – услышал он голос жены, перешедший в стон. – С кем ты там разговариваешь -то?
– С лошадью, – буркнул Ефим, да сиди ты смирно, ужо приедем, там и поговорим. Ты главное мальчонку мне роди здорового, а тут мы сами разберёмся. – Он посмотрел на перелесок и почувствовал, как на голове поднимается шапка. Волки приближались, они обходили сани с двух сторон, образуя полукруг. Ефим посмотрел на лежачего – тот не шевелился. Ефим не знал, что делать, он просто стоял и ждал, смотря на приближающуюся стаю, которая, не дойдя до саней саженей двадцать, вдруг ожидающе остановилась. Ефим снова посмотрел на лежачего. По-видимому он был вожак, так как был крупнее и смелее остальных.
«Да, это вожак, – решил он, – а значит стоит ему подняться, как все они бросятся вперёд и…»
Вожак продолжал лежать, то ли выжидая удобного момента, то ли пока не решаясь. Но по нему было видно, что его привёл сюда желудок и он сделает всё, чтобы уйти отсюда сытым. Больше медлить было нельзя. Ефим подошёл к Дуньке и та, почуяв недоброе, забилась в оглоблях.
– Я щас, щас,– повторял как молитву Ефим, то и дело посматривая на вожака, развязывая подпруги и ломая ногти об упругую сыромятину. А Дунька, Дунька тыкалась ему в шею бархатными губами и дрожала.
Вдруг Ефиму показалось, что вожак намеревается встать, а может быть это ветер сильнее взъерошил его загривок, но он почувствовал, что это предел и, замахнувшись, ударил дугой по острому лошадиному хребту. Дунька то ли с испугу, то ли от боли, то ли почувствовав свободу, вдруг рванулась в бок, прижав уши и оскалив зубы, саданув копытами задних ног о оглоблю. В это время у неё внутри что-то призывно зашевелилось. Волки как будто этого только иждали. Они рванули с места и в стороне, где скрылась Дунька, послышалось рычание, возня и костяной лязг.
– Ох, милый Ефимушка! Што стоим-то? Ох, мать моя родная, – резанул слух Ефима голос. Он не ответил.
–Но, но Дунька! – заорал Ефим, хватаясь за оглобли и выправляя сани на дорогу. – Но, Дунюшка, но, милая…
1978 год
Зубов
Окружённый толпой собравшихся около диспетчерской шоферов, он громко говорит, тяжело бухая нижней челюстью, словно отпрессовывая вылетающие слова.
– Знаем! Всё знаем! Сейчас глупых нет, дураки вывелись. Ни дураков, ни правды, что хотят – то и творят!
« А ты в ПРОФКОМ сходи», – посоветовал ему кто-то. На что Зубов иронично усмехнулся и ответил:
– Каблуки о пороги сбивать. Одн-а контора! Что толку, только разговоры – тра-ля тополя, а за правду-матку нет заступников, её сегодня не любят. Оболгались все. Каждый в свой карман норовит, потому и кувырком всё, а, главное, всё это происходит потому, что совести нет. Торгуют людишки совестью, торгу-у-ют! Кто быстрее, наперегонки, а если совесть как товар залежалась, беда. Вон Сухова за что сняли? Говорят за срыв. Это нам говорят, а там ещё посмотреть нужно. Слово поперёк сказал, тоесть, правду, вот он где срыв, с языка сорвалось, значит. Или я. На прошлой неделе поехал в Балтай за мотором. Сказали, что там кран будет, а крана не было. Такое бывает, я согласен. Когда же я назад пустой приехал, то узнаю – крана то в этот день и не должно было быть и начальник эксплуатации это знал, а меня всё равно зафундырили, чтоб перед начальством отчитаться…
Он говорит долго, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону и не встречая возражений и поддакиваний, постепенно умолкает. Водители, сдав путёвки, расходятся, фое около диспетчерской пустеет. Я вышел последним, вслед за Зубовым. Мне почему-то стало жаль этого издёрганного, с какой-то жизненной неурядицей , человека. Хотелось его окликнуть, остановить, о чём-то расспросить, но я этого не сделал. Зубов так и ушёл, горбясь и как-то неловко пряча голову в плечи, словно хоронясь от удара. Лучше я узнал его много позже, когда судьба ближе свела нас друг с другом.
На улице льёт дождь, порывистый, нервный. Кажется, что он промочил насквозь землю, и ему осталось лишь затопить её. Доносится рычание грома. Иногда вспышки молнии так сильны, что в доме высвечивается каждый угол, на что Зубов поворачивается к окну и говорит:
– Эта, как пить дать, куда-нибудь лупанула. Буд-то кто по крыше на телеге проехал. Без беды не обойтись. Вот вам и случаи-и…
Он сидит на корточках у печи и рассказывает всякие истории про грозу, преимущественно страшные. После очередного рассказа наша хозяйка, у которой мы на постое, вздыхает и прикладывает угол передника к глазам. Нас у неё квартирует четверо. Белобрысый парень, лет двадцати, с застенчивыми глазами, смотрит в окно, уставившись в одну точку. Другой, постарше, цыганистый, оседлав скамью, настраивает гитару. Иногда он отвлекается от своего занятия, прерывает Зубова, говорит:
– Сплюнь! Врёшь, поди?!
Такое отношение к его рассказу только подхлёстывает Зубова. В ответ на замечание, он рассказывает новую, ещё более страшную историю. Я молча слушаю.
–Едем мы, значит, – говорит Зубов, – она да и вдарь, аж земля ходуном заходила; смотрим друг на друга, рты раскрываем, а что говорим, не слышим. На время пооглохли все, насилу очухались…
– Господи, что же это?! – повторяет, после очередного страшного места в рассказе, хозяйка.
– Не-е-е-т, природу не переделаешь, – тянет рассказчик, – над землёй зонтик не поставишь… Так – то вот.
Если Зубов не рассказывает, то он ругается. Он бранит всех подряд, преимущественно начальство. Ругает за всё на свете: за неурожай, за дождь, за грязь на дорогах, как говорится, авансом и в дог и просто так, видимо от скуки. Когда заходит речь про автомобили, то и здесь он находит, кого бранить. Бранит конструкторов, заводы, ремонтников, выискивает доводы и просчёты.
Ругается Зубов тоже как-то особенно, придавая большое значение своим ругательствам, наделяя их особым смыслом и расставляя в своей речи очень тщательно, так, как расставляет учитель русского языка в тексте на классной доске знаки препинания в соответствии с правилами и смыслом. Делал он это виртуозно, почти никогда не повторяясь и не стесняясь присутствующих. Я как-то сказал ему об этом. Он нисколько не удивился моему замечанию и ответил тотчас.
– В речи у нас много развелось микробов, паразитов всяких, а крепкое словцо санитаром служит, вроде волка в лесу или щуки в водоёме. На истребление их щас запрет наложили, потому что пользу приносят. Вот так-то. Потом, экономия слов, времени, здесь всё важно. Мат ведь тоже не просто так появился, почва для него была готовая, вот и проросло. Просто так ничего не бывает.
Мне казалось, что он верит в магическую силу своей брани, способную вытравить из жизни всё обесцененное, мёртвое. В минуты изрыгания ругательств я пытался представить Зубова коршуном-могильником, что склёвывает падаль. У меня это плохо получалось, потому что в одном случае мне представлялось, что он эту падаль хочет уничтожить без остатка, а в другом случае казалось, что он просто хочет насытиться ею.
Из глубины комнаты, откуда я перекочевал в еоридор, доносится голос Зубова:
– Я, брат, этих председателей знаю, перевидал. В этих вопросах хватка нужна и нахальство, а главное – законы знать. Тот, кто законы знает – всегда на высоте, это сила. Сейчас тому, кто законы знает, цены нет, брезгливые не в почёте.
– А я говорю, что от лени всё, – перебил Зубова цыганистый, – а лень от пассивности.
– А пассивность от чё,– спросил Зубов.
– Хрен её знает. Можа в нас сидит, как микроб какой, а как ему хорошо, так он и плодится. Пассивность – это таже лень, только другим словом названа.
– Лень она разная бывает, – тянет Зубов. – Иногда трудно понять лень это, или расчёт? Председатель позавчера просил ещё по рейсу сделать, чтоб всю рожь вывезти. Понятно, что до дождя только в один конец успеть, а назад за трактором на троссе мотайся. В результате у одной машины буфер оторвали, у другой фаркоп с корнем выдрали, а моя машина целая и сухая. Я в передовики не рвусь. Вот вам и лень, и расчёт в одном флаконе, – и он беззвучно засмеялся.
– Мы за рублём тоже не гнались, – ответил белобрысый. Зерно на току надо было спасать…
– Ну и как, спас?.. То-то… Дурной голове если к ушам моторчики приделать – она летать будет…
Мне нравится слушать эти споры. Неразрешимые, они будоражат мозг, заставляют думать. Мне интересно смотреть, как люди тычутся, словно слепые, в поисках истины, сваливая в одну кучу, доказательства, факты, правду и выдумки, а потом копашатся в ней, разбирая что кому нравится, с раскрасневшимися лицами, покашливая от папиросного дыма. Зачастую, эти споры не рождают истины, они тухнут так же, как и загораются, высветив лица, характеры, души.
Зубова мне в проём двери хорошо видно. Он сидит на корточках, прислонившись спиной к печке, и что-то доказывает. Через некоторое время он окликает меня:
Студент, а студент. Слышь! Ты где учишься-то, а?
Почувтвовав в вопросе для себя подвох, я нехотя ответил. Зубов, как будто обрадовался моему ответу и тут же осуждающе заговорил:
– Ну и дурак! В юридический надо было идти, в экономический, или торговый. Люди воришками становятся, а тут смекать надо. Торгаши и законники испокон веков в почёте. Так что ты промахнулся с институтом. Вон Серёга, то же бы промахнулся, – кивнул он в сторону белокурого парня. Тот повернулся к Зубову и буркнул «Штой – то?». – А потому что у тебя глаза блаженного, безхитростные, доверчивые. За таких как ты, девки замуж вприпрыжку бегут, потому что такими править можно. Хе-хе-хе… Женит тебя какая-нибудь на себе, как пить дать, женит, а потом каяться будешь.
– А можа не буду!
– Буду, не буду. Слепой сказал- «посмотрим». – и Зубов негромко засмеялся. Серёга отвернулся к окну и замолчал. Зубов же продолжал говорить, ни к кому не обращаясь:
– Баб замуж плоть гонит, природа. А это посильнее всего на свете. Что мужик, что баба с этим совладать не могут, потому и липнут дрг к другу. Вот, например, у меня соседка. Жила одна, дом, что короб, всего вдоволь. Нет же, приютила одного пьяницу. Поит его, кормит, дурёха, он с неё ещё на пиво требует, а сам нигде не работает. Я ей говорю: «Гнала бы ты его, Нинка, в шею», а она пожалится для приличия, побранит, на том и точка. Не-е-т, против природы не попрёшь, природа своё всё равно скажет, её не перехитришь, потому что себя перехитрить невозможно.
Это один пример, а вот второй. – Жалко, конечно, людишек. – Зубов вздохнул, – Мельчает народишко, потому и тоска, а где тоска, там и падаль.
Из кухонки вышла хозяйка. Моложавая лицом, она и походила на тех женщин, которые когда-то испытали горечь и радость любви, но ещё не потеряли надежду эту любовь встретить снова. Она встала около двери и оперлась на ручку. Зубов, заметив её приход, заговорил снова. Цыганистый отложил гитару и приготовился слушать.
– А бывает ещё и так. Ходит, ходит какая-нибудь в девках, за ней парни табуном, а ей на них плевать, принца ищет, а потом как подопрёт, парней уже тех нет – глядь и выскочла за непутящего.
Хозяйка не спуская глаз, смотрит на рассказчика. До этого она – само спокойствие, вдруг заволновалась, как будто здесь рассказывают нечто подсмотренное, подслушанное и выстраданное ею и теперь, вырванное у неё и показываемое для опознания. И хочется вырвать, убежать, бог знает куда, и нельзя дать себя обнаружить даже волнением своим и хочется реже дышать, что бы в конце-концов не заплакать.
Зубов говорит долго и медленно, словно пересказывает подсмотренное в замочную скважину. Он как бы говорит этим: «Вот вам! Я ничего не доказываю, смотрите сами, всё одно и тоже в любых сферах, потому и ругаюсь…».
Никто не заметил, как закончилась гроза. Дождь перестал. В открытую дверь тянет прохладой и сыростью и слышно как по жёлобу стекают последние капли дождя. Я вышел на улицу. После грозы не хотелось находится в душной комнате. Немного побродив среди скользких и сырых построек, я нашёл приставленную к стене одного из сараев лестницу. «Наверное, под крышей этого сарая сеновал», – подумал я и взобрался наверх. Пространство между крышей и потолком действительно служило сеновалом. Там я и заснул, вслушиваясь в шорохи испуганных моим появлением, где-то там, на потолочине, мышей.
Не знаю как долго я спал, как вдруг проснулся от крика ягнёнка , потерявшего в подклети мать. Я уже хотел встать, как внизу услышал голос Зубова:
– Ты мне брось это! Я ни тово…
Его перебил голос хозяйки.
– А шла зачем?
– Сам же говорил…
– А ты и поверила… – и он, хохотнув, продолжил. Шла бы с тем, блаженным. А окрутила бы. Точно окрутила. Как пить дать. Как ты, однако, повернула… Заранее всё продумала, или как? Ладно, не отвечай, сам вижу. – И опять смех. – На корню сгниёшь, Маня, ни себе, ни людям. Как та рожь – нальётся, клонится, клонится – коснулась земли и проросла, а пользы никому никакой. Ветерок подул и всё.
– А ты и впрямь ветер, – и хозяйка засмеялась тонко и натянуто. – Нет, не ветерок ты, Гриша, и не ветер, а ураган. И всё-то после тебя становится по-другому – деревья без листьев, дома без крыш и пыль, аж смотреть нельзя и страшно. И любишь ты в жизни и человеке только падаль, мертвечину.
– Ну, ты мне это брось про пыль, да про листочки-веточки говорить. Не хочешь – вольному воля! – Сказав это, Зубов громко высморкался и. шаркая кирзовыми сапогами, вышел. В сарае стало тихо. Затем до меня донёсся тоненький, натянутый, содрагающийся звук и было непонять, плачет хозяйка или смеётся. Затем закричал ягнёнок, , ему в ответ заблеяла овца и всё стихло.
В полдень все собрались за столом. Хозяйка молча подавала вкусно пахнущие печные щи. Один Зубов не спешил к столу. Он немного потоптался, затем засобирался и, уходя, сказал: «Пойду я на другой ночлег. Совести нет. Нагрузили бабу, майся тут с нами. Паразиты! Душа кровью обливается, и он, надвинув на глаза фуражку и ни на кого не взглянув, вышел. В окно было видно, как он уходил от дома. сутулясь и как-то неловко втягивая голову в плечи, словно хоронясь от удара.
1978 год
Холодно
Погода промозглая… и вообще, скверная. Скверное поле, скверный общипанный на горизонте лес и скверные, кажущиеся столетними, лужи в которых отражается не менее скверное небо. Ветер неспеша, точно рачительный хозяин, прогуливается по шоссе, сметая в грязные кюветы жухлые листья, которые тут же прилипают к лужам. Те, что не успели осесть, неожиданно подхватывает невесть откуда взявшийся смерчь и долго их кружит в воздухе и уносит за посадки, на поле, чтобы там окончательно рассеять.
Инспектор ГАИ Жевакин походил около будочки, подвигал плечами, поёжился, пытаясь согреться, а, возможно, он просто пытался спрятать шею в клеёнчатый воротник куртки. Он искоса посмотрел на часы, стоять приходилось ещё долго, а уже мёрзнуть начал. Спросил по рации инспектора, с соседнго поста, «не приезжал ли проверяющий?», ещё зачем-то спросил «Который час?». Втрубке проскрипело. Расхождение во времени было небольшое, минуты две-три.
Это был самый пустынный пост, с некудышной дорогой, ограниченной видимостью и редким движением. Если и появится какая машина, то ползёт медленно, точно наощупь, поэтому и время на этом посту течёт медленнее обычного. Жевакину кажется, что он простоял здесь уже целую вечность, ему хотелось погреться, а пуще всего – с кем-нибудь поговорить. И это желание «поговорить» в конце-концов преврвтилось в жуткую необходимость. И сколько бы он не вглядывался в горизонт дороги, но там не было ничего движущегося.
Жевакин, прохаживаясь, стал считать, сколько шагов до столба и обратно. Прошёлся, посчитал, вроде немного согрелся. Пока шёл до будки – позабыл, сколько шагов насчитал? И не потому, что память у Жевакина плохая, а потому, что не может он заострить внимание на этих шагах. Снова стал считать. Считает, а в мыслях одно: «Хоть бы поговорить с кем…, чёртов холод…».
Показалась машина, – аж глазам неповерил. Ближе, ближе. Хотел уже жезлом замахать. Глядь – за рулём майор сидит. Честь отдал, когда проехала – рукой махнул, с этим разве поговоришь. Потоптался немного, глядь – другая машина едет. Еле успел из будки выскочить, подал сигнал – приостановилась, катится чуть-чуть, а Жевакин рядом семенит, к окну наклонился. «Волга» новенькая, даже работает как неслышно, потому-то чуть и не просмотрел её Жевакин. Из салона лицо холёное глянуло. Разморенное теплом, оно, кажется, от неудовольствия хрюкнуло.. Стекло дверки приспущено, в него документы суёт. Жевакин водителю честь отдал, а желание поговорить как-то само собой отпало.
– Жевакин я…– с ознобом в голосе представился инспектор.
– А я Семиглазов, – в тон ему представился водитель и, казалось, опять от неудовольствия хрюкнул. Из салона женский смех послышался. Посмотрел удостоверение – точно, Семиглазов. Спросил ещё что-то.
– Там написано – донеслось в ответ. Смотреть не стал. Написано, значит написано. Вернул документы, честь отдал, когда «Волга» отъехала, вслед плюнул, «тоже мне пузырь». Озябшими пальцами на всякий случай номер записал, «Надо бы спросить у Шмелёва, кто этот с гонором?». Ветер немного утих, но почему-то стало ещё холоднее. «Поговорить бы с кем», – в который раз подумал Жевакин.
Прошло четверть часа. Глядь, со стороны города частник на «жигулях» катит, подфарники включил, уже смеркается. Жевакин знак подал – остановиться. Остановился, дверку распахнул, выскочил, точно его пружиной выбросило. Не успел Жевакин по форме представится, как тот уже права приготовил, глазками этак виновато и часто, часто мигает и на каждый вопрос «так точно», «никак нет и «всё в аккурате» отвечает, да начальником величает. Сам же из машины вылез, рядом топчется, суетится, в глаза заглядывает, каждое желание и вопрос упреждает. Хотел Жевакин поговорить, а кончилось тем, что только сигнализацию проверил. Уехал…
Снова ветер подул., точно отдохнул где за пригорком, липкий такой, с сырцой. Жевакин на часы посмотрел. Часовая стрелка точно прилипла.. Щёлкнул пальцем по циферблату, послушал, идут. Хорошие часы, именные – награда за задержание опасного преступника, как ему сказали. Только Жевакин никакого подвига и не совершал – прыгнул на подножку «Маза», преступник в другую дверку выпрыгнул, Жевакин кинул в него инспекторской палкой, угодил по ногам. Тот стоять стоит, а идти не может, пришлось его ещё на себе тащить. Какой же тут подвиг? Потом бандит этот щуплым оказался. Жевакин об этом «подвиге» никому никогда не рассказывает, стыдно ему, особенно перед Мамочкой. Мамочка – это фамилия у инспектора в их подразделении такая. Так вот Мамочка – настоящий герой. Только ему ничего не дали. Вначале обещали, а потом начальник сменился и вовсе про его подвиг забыли. Так что тут как кому повезёт.
Смотрит на часы Жевакин, к ветру спиной повернулся. Слышит – гудит что-то? По звуку определил – большегруз идёт, дизель, из-за бугра невидно.
Немного погодя МАЗ показался. Ближе… ближе… Смотрит – трубами гружёный. Остановил. Рядом с водителем никого и тут же на подножку прыг, в кабину забрадся. За рулём парень. Хитро так на инспектора поглядывает и говорит с веселинкой:
– Э-э-э-э, начальник, зря стараешься, в кабине не пахнет, не употреблял, а где?, Что? Когда? Было, то всё выдохлось, а что не выдохлось, то с салярой смешалось – дух стал иной…
Жевакин же прав не спрашивает, у него другое на уме.
– Издалека едем? -0 спрашивает.
– В путёвке всё указано, начальник. Да и кабина, как вытрезвитель, щели одни.
Жевакин поморщился, разговор явно не клеился, не знает, как и начать, а парень своё толкует:
– Прав нет, по талону гоняю, но чтоб нарушать – ни…ни. Да и место здесь неподходящее , чтоб нарушать. Левак разве решит промахнуть. Лихача не жди – дорога скверная.
– Мотор-то тянет? – спросил Жевакин, чтобы снять как-то осадок скованности водителя и перевести тональность разговора в другое русло.
– Да тянет, – мотнул головой парень и тут же добавил, – но скорости, как видите, не превышаем. У меня алиби, – и он кивнул в сторону труб, – не разгонишься, да и опять же, дорога здесь плохая, резко тормознёшь, трубами голову снесёт.
Разговор не клеился и в кабине было действительно холодно.. Запищала рация – сосед условными словами сообщил, что едет проверяющий. Жевакин отпустил МАЗ и, не обращая внимания на пронизывающий ветер и подмерзающее левое ухо, стал вглядываться в дорогу. Подъехала Волга, вышел майор. Жевакин, как положено, доложил, всё – таки проверяющий. Тот, в свою очередь, пожал руку и пригласил в машину погреться, чего раньше никогда не было. Жевакин отказываться не стал, тут уж делай как говорят, начальство…
Залез Жевакин в машину, а майор вместо служебных вопросов, стал его о детях, о жене спрашивать, а голос такой у него грустный и чувствуется по интонации, что не просто так спрашивает. «Любопытничает, – подумал Жевакин, – издалека удочки забрасывает, разговорить хочет. Мы тоже не лыком шиты, не купишь. Тут главное лишнего чего не ляпнуть.
– Родители-то у тебя есть? – спрашивает майор.
– Так точно! – отвечает, – и родители, товарищ майр, есть, и тёща, и тёщина мать ещё жива!
– Богат же ты, братец, – майор задумчиво улыбнулся. – Не надо, Жевакин, кричать, я и так тебя хорошо слышу.
– Так точно, богат! – выпалил опять Жевакин. И вдруг понял, что говорить по-иному он с проверяющим не может, клинит у него что-то в горле. Хотел сержант сказать по-простому, душевно, а получилось, как получилось.
– Может быть, ты увлекаешься чем? – спросил майор, – хобби у тебя какое есть?
– Рыбу ловлю. –
– Я тоже ловлей рыбки балуюсь – поддержал разговор майор. Голос его взбодрился и лицо немного просветлело. «Сейчас спросит, где ловлю и на что? – подумал Жевакин. – Так я тебе и сказал, тля аппаратная. Прверяешь – прверяй, а в душу не лезь. А то от этого может всякая бяка получиться».
Разговор о рыбалке явно не клеился. Майор оставил эту тему, кисло улыбнулся, и перевёл разговор на дисциплину водителей.
«Прощупывает, – решил Жевакин. Неужели кто из остановленных им водителей, нажаловался?». Стал разговоры вспоминать: кому что сказал? Кто как ответил? Сам вспоминает и одновреме нно на вопросы отвечает: «Так точно», да «Никак нет».
Улыбка хоть и болезненная, совсем сошла с лица проверяющего, оно посерело, в голосе послышались металлические нотки. «Ну, начинается… – подумал Жевакин. – Сейчас всё и образуется». Но, майор вдруг изменил тон, откинулся на спинку сиденья, прикрыл ладонью лицо, будто чего вспоминая, и, не убирая руки, проговорил как-то тихо, с долей разочарования
– Иди, служи, Жевакин, служи…
– Есть, служить! – выпалил Жевакин, с душевным облегчением вылезая из кабины машины. Выбравшись, он вытянулся перед дверкой и приложил руку к виску. Волга отъезжала медленно, так медленно, что у Жевакина стали мёрзнуть пальцы на руке и он мысленно её торопил.