bannerbannerbanner
полная версияПод Таниной горой

Радион Калинин
Под Таниной горой

Полная версия

VI. Сестра Алимпиада

Она родилась в тех самых лесных, суровых и холодных Гарюшках, куда поселился отец, отделившись от остальных братьев. Шел девятьсот десятый год. Тяжелое время столыпинской реакции, суровый климат северного склона Таниной горы не помешали Алимпиаде вырасти живой, веселой, общительной, разговорчивой, легко сходящейся с людьми, быстро вступающей в знакомства, не унывающей в самых трудных, казалось, безвыходных обстоятельствах. По признанию самой Алимпиады, она и характером, и чертами лица, и ростом – вся в отца. Может быть, и верна бытующая в народе примета, что девочки родятся похожими на отцов, а мальчики – на матерей.

Русые волосы, открытый лоб, длинный, но не совсем правильно очерченный нос, не сходящая с лица улыбка – такой выросла и осталась до настоящего времени Алимпиада. В детстве её звали Лампейкой или Лампейшей. Взрослую стали называть Лампеей. Теперь ласкательно зовут Липа. Так нарек её последний муж Василий Братанов, говорят, скончавшийся в студеную зиму 1967 года. Липа от такого имени вне себя от радости. И сердится на всякого, кто зовет её Лампеей.

Человеком, нянчившим Алимпиаду, была Анна Ивановна Горбунова /Сидориха/, дочь родной сестры маминой мамы – Варвары Петровны. Колыбелью являлась зыбка, подвешенная на очепе /обыкновенной обтёсанной жерди, способной гнуться, качаться, пружинить/. Чтобы маленькая Липа не набедокурила или не убежала куда-нибудь, Анна Ивановна, в ту пору хоть и не очень смышленая девочка, выходя из избы, привязывала Липу верёвочкой /один конец – за ногу, другой конец – за ножку стола/. Зыбку можно было качать, как твоей душе угодно: и вертикально, и горизонтально, и наискосок, и встряхивать так, что ребенок, помещавшийся в зыбке, подпрыгивал, как при сильном землетрясении. Всё зависело от того, молчал или базлал /ревел/ углан /ребенок/.

Подобно тому, как нянчились вначале с Липой, затем, по мере появления на свет каждого из нас, она, по обязанностям старшей маминой дочери и старшей нашей сестры начинала водиться с нами: пеленала, укладывала в зыбку, качала, жевала хлеб и его, пережёванный, совала нам, несмышлёнышам, в рот, поила нас коровьим молоком через рог, меняла пеленки, учила ходить, говорить «тятя», «мама». Не раз она бежала на наш голос, то протяжный, разносившийся возле колодца, то отрывистый, несущийся от бани, то визгливый, родившийся в Гарюшках, то горланящий, летевший вместе с нами вниз, под косогор Таниной горы.

Не раз среди ночи вскакивала Липа с постели, услышав раздирающий душу крик о помощи: «Ла-ампейкя, Ла-ампей-ка». Это кто-то из нас, не успев как следует протереть глаза, перелезал с полатей на печь по брусу и, не удержавшись, больно ударялся о голый деревянный пол. Чаще всего нас после этого жалели, но, бывало, и ругали за то, что мы срывались среди ночи и не давали спать другим. Изгвоздится /извозится/ кто-либо из нас, испортит пелёнки, наполнив избу совсем не приятным ароматом, – опять бежит к нам Алимпиада.

Поскольку Липа оказалась старшей из детей в семье, на её голову и на её плечи по обязанности старшего помощника отца и матери свалились все деревенские заботы по хозяйству, перечислить которые не так-то легко и просто. Зимой ли, весной ли, летом ли, осенью ли – натаскать воды и наполнить ею кадочку /кадку/, напоить и накормить лошадь, корову и овец, вымыть полы и посуду, постирать и починить одежонку, помочь матери истопить печь, поставить квашню, выкатать караваи в сельнице, испечь хлеб, начистить, наварить и нажарить картошки, настряпать шанег, постричь овец, подоить корову, вставить в уши серёжки, связать варежки или носки, заплату к рубахе пришить, – да всех дел и не упомнишь.

Между прочим, прокалывать уши у девушек и вставлять в них сережки довольно неплохо умела наша мама. Делала это она ранней весной, когда везде и всюду текли ручьи. Мама никогда не жарила сырую картошку, а только предварительно сваренную в русской печи. A когда Алимпиада вышла замуж, то прибавилась ещё одна забота – принимать гостей, а потом отгащивать у них. Бывало и наоборот – сначала сами загащивали /ехали в гости/, а потом уже звали к себе.

Весной, перед тем как выпустить овец в стадо, надо было обязательно сделать им на ушах метку. Короче говоря, овец и баранов пятнали, чтобы летом /во время стрижки/ и осенью, в конце пасева, по ошибке не остричь и не пригнать домой чужую овцу. Липа до странности удивлялась некоторым событиям и вещам. Она, как и мама, долгое время не могла понять, кому это и зачем понадобилось превращать мясо в колбасу. Ведь мясо и само по себе, без переработки, вкусно и питательно. Липа, как любой деревенский парень и любая деревенская девка, научилась ездить «на вершней», то есть верхом на лошади. Умела резать редьку на ломтики и есть с постным маслом. А также тереть редьку и есть со сметаной.

Огурцов у нас вырастало всегда мало и успевали их съедать ещё зелеными. Помидор мы не выращивали и вкуса их долгое время не понимали. Из всех наших близких родственников растил помидоры, кажется, только дядя Савватей. О редиске в те годы мы и понятия не имели. Впервые вырастил редиску я сам на грядке в нашем огороде под Таниной горой году в тридцать шестом.

Зимой надо было сбросить снег с крыши, расчистить дорогу от дома до колодца, съездить на лошади по сено, по дрова или по обмолотки /обмолоченные снопы/, натаскать в избу дров, а то и белого, рассыпчатого как песок, снегу, если перемёрзла вода в колодце, молотить хлеб, ехать на мельницу, прясть куделю, доить корову, кормить куриц, наметать снегу в погреб. Ещё приходилось заниматься и такими делами, как искать гнид в голове друг у друга и приканчивать их безжалостно, или вести корову к быку. А тут, глядишь, подвернулся гулеван /ухажор/, упустить которого – жалко и показаться с ним на глаза отцу и матери – боязно. Выручали посиденки /посиделки/, на которые собирались длинными зимними вечерами у кого-либо перед тем, как чья-то дочь собиралась выходить замуж.

Недавно я прочитал в нашей районной газете «Путь к коммунизму», что в Шале и некоторых других населённых пунктах посиделки вновь возобновились. На посиделках обычно шили сряду /обновку/ невесте и пели тонкими протяжными голосами песни. Помню, как на тех самых посиделках взрослые девчата вполне серьёзно пели песни для нас, восьми-десятилетних малышей, величая нас по имени-отчеству. Для ребят на посиделках была полная свобода – сиди, гляди на ухажорку, подмигивай, а если окажешься за столом напротив её – жми легонечко ногу или царапай тихонечко ноготком середину ладони руки. А захотелось девушке до ветру или сделала вид, что захотелось – выскакивай в сени, а затем под крышу или во двор – следом обязательно выпорхнет милёнок. Если никто не помешает, говори любовные слова, прижимайся, обнимайся, целуйся, договаривайся о новой встрече.

Раздолье таким любовным делам было под Рождество /в святки/ и на масляной неделе. Если же случалось, что девки собирались и оказывались в избе одни, без парней, то они с визгом и хохотом высыпали из освещённой керосиновой лампёшкой избушки в тёмный-претёмный двор и наугад вытаскивали из запорошенной снегом поленницы дров по одному, попавшемуся под руку, полену. А потом бережно, словно младенцев, несли их в избу, на свет – нет, не в печку класть, а посчитать, сколько на полене сучьев. Если полено ровное, без сучка, без задоринки – быть тебе бездетной, когда выйдешь замуж. Если же на полене один, два или три сучка – значит, столько детей родишь после замужества. Еще ходили тёмной – претёмной ночью на росстани /перекрёсток дорог/ и слушали, с какой стороны издастся звук. Это означало: с той стороны приедет свататься жених. Но это не всё. Невеста не могла успокоиться до тех пор, пока не узнает, богат или беден жених. Вот почему ночью, проваливаясь в глубоком снегу, шли к зароду /стогу/ сена, становились к нему задом, подымали подол юбки или станавины и ждали того момента, когда кто-либо погладит по мягкому месту рукой. Если рука голая и холодная – попадётся жених бедный, если рука мохнатая и теплая – жди жениха богатого.

То ли наслушавшись набожных и чересчур впечатлительных пожилых людей, то ли верившая в призраки, сестра Алимпиада не раз с серьезным видом рассказывала, как ей во сне видится, как наяву. Больше того, даже не во сне, средь бела дня, ей мерещится то, чего на самом деле нет и не было. Вот она рассказывает, как неожиданно на косогорной гарюшечной пашне появляется тятя в лаптях и велит назём сваливать пореже, потому что скотина наделала. Этого самого назёму до обидного мало. Только успел тятя проговорить эти слова, как Алимпиада, в свою очередь, что-то хочет сказать ему. Глядь, а на пашне отца нет.

Или пошла она с женщинами по клюкву на далекое Шигаево болото. Неблизкий путь, хождение по кочковатому болоту вконец вымотали силы у ягодниц. Да и ночь, словно большой чёрной шалью, накрыла их. Решили заночевать, а утром податься домой. Выбрали болотный островок посуше, улеглись, сморённые. И вот видится Алимпиаде мужчина, сидящий напротив её на кочке, разговаривающий, ласкающийся, дотрагивающийся до неё. Алимпиада, знающая себе цену, отталкивает его, сама сторонясь чуточку назад. Открывает глаза – и нет никакого мужчины.

А уж сколько раз рассказывала Алимпиада про видения, которые развёртываются при цветении папоры /папоротника/, и не счесть. Кое-кто в деревне, главным образом, из числа пожилых, умел гадать на картах или предсказывать будущее, глядя на морщинки – сеточки ладоней. Немножечко этим делом занималась и Алимпиада.

Весной работы появлялось столько, что голова шла кругом. Перво-наперво, перед Пасхой, собирались мыть избу, по-нынешнему – делать генеральную уборку. Тщательно, не один раз, с мылом и прочими растворами, тёрли потолок, стены, полати, перегородки, пол, скамейки, табуретки, словом, всю внутренность избы. Дело хоть и нелёгкое, но вместе с тем веселое: смейся, плещись водой, рассказывай забавные истории, узнавая от соседок новости, делись своими переживаниями. И всё это, не выпуская из рук мокрого вехтя /вехотки, мочалки/. Как только снег пропадал и начинали зеленеть полянки, выгоняли пастись скотину. Утром выгонишь, а вечером полагалось загонять её домой. Застоявшаяся за зиму корова не признавала никаких правил. Иной раз махнёт не только в дальние Гарюшки, но и в ямину или на Востряк. Вот и ходи, бей, царапай босые ноги, дери голос до хрипоты: «Красулька, Красулька!»

 

Корове на шею вешали колокол – но и его не слышно: значит, леший унёс корову за много – много вёрст.

Подсыхала земля – пахали огород перед окнами дома, копали гряды, рыли борозды, садили картошку. Это уже почти целиком считалось женской работой. Приходилось ещё садить курицу на яйца, чтобы она выпаривала /высиживала/ цыплят. А когда цыплята вылупятся – то и кормить их. Взрослым курам крошили хлеб или высыпали оставшиеся на столе крошки, а также дробили на мелкие осколочки скорлупу от куриных яиц и бросали ее курам.

Лето заставляло полоть гряды, поливать их водой, косить траву, ворочать /ворошить/ сено, сгребать его в валки, метать копны, возить их с помощью веревки-копенницы к месту будущего зарода /стога/, подавать сено деревянными трёхрогими вилами на зарод, вершить его. Вершить зарод умел не каждый, хоть и старался аккуратно поддеть граблями /охапку/ сена. Лето поторапливало пахать и боронить землю под пар, возить назём /навоз/ на колышках из липовой коры или трясогузках /таратайках/. Верхом на лошади сидели обычно малолетние, ещё не ходившие в школу ребятишки, а накладывали назём железными вилами на колышку или таратайку женщины наравне с мужчинами, ящик /тарантас/ с навозом отстёгивали и опрокидывали на пашню тоже женщины.

Иной раз, в разгар работы, начинался настоящий переполох, виновником которого являлся чересчур резвый жеребец, не признававший того, что ни место, ни время, ни лошадиная «одежда» /запряжка/ не подходящи для любовных дел. Весь день, пока возили навоз, во всём доме и около него стоял густой, неповторимый, не сказать тяжёлый, но терпкий запах этого хорошего удобрения. Особенно крепко ударял запах в нос в то время, разворачивали так называемое «гайно». Им, казалось, было пропитано всё тело. Зато днём /в паужну/ и вечером /по окончании работы/ всех работавших, мужчин и женщин, пожилых и подростков ждала аппетитная еда: большая – пребольшая чашка /миска/ щей с мясом или жирной похлёбки, а потом каша с маслом и кружка холодного – прехолодного молока или такого же холодного кваса.

В конце весны или начале позднего уральского лета, нередко покрывавшего буйную зелень сплошным полотном снега, как правило, собирались то у одного хозяина, то у другого на «помочь» – рубить дрова. Две-три семьи, десять-двенадцать человек – такова численность помочи, артели. Вооружались остро наточенными пилами и топорами, шли обычно в Гарюшки, пилили и валили наилучшие берёзы, ели, пихты, обрубали сучья, складывая их в кучи, распиливали дерево на равной длины чурбаки, потом кололи их, а поленья складывали в поленницу. Дел хватало всем – мужчинам и женщинам, взрослым и ребятне. Работали весело, споро, почти с жадностью, вдыхая аромат леса. Поваленные сочные деревья, казалось, сами заглатывали в себя острие пилы.

А сучья, сложенные в кучи, к осени делались огненно-красными. Хозяин был доволен тем, что запасся дровами на целую зиму. Те же, кто помогал, предвкушали сытый ужин, густую серую хмельную брагу, а то и водку, песни, пляску. За лето дрова высыхали и по первому снегу /первопутку/ их на дровнях увозили домой.

Приходили вечером погулять и повеселиться так называемые захребетники и дыхальники – те, кто днем нe был и не помогал хозяину. Но бывали и такие годы, что дров или не успевали заготовить или напиливали так мало, что их не хватало на зиму. Тогда под пилу пускали всё, что не сгодилось для других целей. А то тятя запрягал лошадь в дровни, бросал охапку сена, брал с собой меня или другого сына и ехал в лес, раскинувшийся между Изволоком и Востряком. Одетые в понитки или тощие лопотины, обутые в лапти или деревенские катанки, мы, едва отъехав версты две, начинали зябнуть. Соскочив с дровней, бежали, разогреваясь.

К вечеру возвращались с полным возом бревен, напиленных из сухар /сухих, переставших расти деревьев/.

Бывало, отправлялись на заготовку дров мы вдвоем с Петром в косогор Гарюшек. Выбивались из сил, брели по глубокому снегу, облюбовывали сухару, спиливали её, обрубали сучья, а затем разрезали на леканы / чурбаки/. Нелёгкая это работа – в зимнюю служу пилить дрова и тащить их на санках из заваленного снегом косогора.

Лето торопило с уборкой овса, ржи, гороха – у кого что было посеяно. Овёс и рожь литовками /косами/ не косили. Жатка была только мечтой нашего отца. Вот и жали овес и рожь серпами. Согнувшись, как серп, а точнее, в дугу, отец, мать и Липа, поскольку она была старше всех в семье, с утра до вечера, под обжигающим тело солнцем срезали стебли ржи, туго связывая их затем в снопы, а снопы составляли в суслоны /бабки/ по десять в каждом, накрывая суслон одиннадцатым, размятым снопом /каблуком/.

Овсяные суслоны, по сравнению с ржаными, были совсем маленькими, игрушечными: четыре снопа ставилось, а пятый накрывал их. Естественно, и жать овёс вручную куда легче, чем рожь. Иной раз после дождя и ветра каблуки двух, близко стоящих один возле другого суслонов, валились друг на друга, словно обнимались два пьяных мужика. В страдную уборочную пору лица и шеи, по которым беспрестанно тёк пот, загорали до черноты невероятной, так что и не разберёшь, где загар, а где просто-напросто засохла грязь. Зато короткие часы и минуты отдыха были неописуемым блаженством. Женщины сидели в холодке, вытянув вперёд ноги. Мужчины сидели, подняв и придерживая руками колени, словно боясь, как бы не растянулись ноги.

После того, как жатьё заканчивалось, снопы возили на телегах в одно место и складывали в своеобразные скирды, которые на Урале зовут кладями. Разбирали их обычно поздней осенью или зимой перед тем, как собирались молотить.

Осенью копали картошку лопатами, а иногда и вилами. Работа считалась опять – таки женской.

Короче говоря, если праздновали порой да временем, то работали весь год, всё время. И не выпадало простой поры – такого дня, чтобы делать было нечего. На работу приходилось вставать ни свет ни заря – успеть все угоить /устроить, прибрать/ дома, бежать на поле, а вечером, вернувшись домой, то по воду сбегать, то угланам пелёнки сменить, то дров напилить. А жилось по- прежнему не сладко: хлеб да картошка. И сряды подходящей не видишь. А еще нет-нет да и наскочит отец, навзбуживает, наохобачивает за какую-нибудь провинность.

Пока Липа была в девках, сваливались на её молодые плечи, помимо бесчисленного множества домашних дел, и дела общественные: дежурить в сельсовете в качестве сельского исполнителя, идти на коптельскую дорогу отбывать трудгужповинность, а то и в лес, на лесозаготовки.

Сельисполнителю полагалось трое суток подряд находиться в сельсовете: днем бегать по хуторам, разнося повестки – то на сходку, то на заседание сельсовета, а ночью дежурить у телефона.

Выходя на коптельскую дорогу, копали землю, делали канавы – кюветы, таскали камни.

На лесозаготовках – а в Шамарке долгие годы находился лесоучасток Шамарского леспромхоза – работали больше всего мужчины. Пока жили единолично, каждый робил /работал/ на своей лошади. После вступления в колхоз – на колхозной. Знаю, что нелегкое это было дело – навалить на дровни несколько толстых бревен и везти их по узкой /что и не разъедешься/ лесной дороге из-под мыса под Балабанову гору, к Сылве – реке. Дровни часто ломались. Лошади выбивались из сил. Одежда на теле работавшего рвалась раньше времени. Что до заработков, то обижаться не приходилось.

Однажды/это было весной двадцать восьмого или двадцать девятого года/ хватились отец с матерью – нет дома Алимпиады. Пождали час-два, день-два, – как сквозь землю провалилась. Стали искать всюду, где только можно было спрятаться – на голубнице /на чердаке/, в погребе, в амбаре, в куче соломы – нигде не оказалось. Мама в сердцах грозилась выколоть дочери глаза вилами, если дочь окажется в омёте соломы. Дней через пять-шесть Липа возвратилась домой от какой-то женщины, по ее словам, из Тепляков, и бросилась отцу и матери в ноги. Те простили.

Лет семнадцати, а может, раньше, может, и позже, они познакомились с Олёхой Горбуновым, попросту, с Олёшкой Палашкиным, точнее, с Алексеем Ивановичем Горбуновым – до удивления веселым, беззаботным, неунывающим, бесшабашным, удалым, ухарским парнем.

Худощавый, легкий на ногу, не очень красивый лицом, жил он с матерью Палашей /Пелагеей Григорьевной/ в маленькой избушке на Увале, относившейся к деревне Шамарке. Не было никакого сомнения в том, что Липа и Алексей сошлись характерами. На масляной неделе Липа каждый день уходила из дому к дяде Савватею, где устраивались по какому-то поводу посиделки. Уходила, унося потихоньку из дому то пальто, то юбку, то кофту. А дня через четыре рано утром прибежал к нам дядя Савватей и сказал отцу, что Лампею увез, украл Олёха Палахин.

А под вечер заявился к нам под Танину гору этот самый Алексей Иванович Горбунов с матерью своей и Липой. Алексей, как мне запомнилось, был худой, как шкилет /скелет/. Стыдясь своего поступка, Липа, не снимая пальто, села на нижний голбец, опустив глаза.

Не очень-то охочим на разговор оказался в эту минуту и Алексей. Всю тяжесть разговора приняла на себя мать жениха Пелагея Григорьевна /попросту Палаха, Палашка/.

– Трофим Захарович, вы уж извините. Не у одних них так. Не мы первые, не мы последние. Благословите дочь. Пусть живут. Дай им бог доброго здоровья.

Отец и мать сказали было, что они не стали бы перечить, если бы посватались по-настоящему, как у людей.

Липа знала, что отец ее, да и дед, наверное, женился так, как было принято, вероятно, сто, двести, а, может, и триста лет тому назад. В разных местностях – разные особенности, но в общем-то русский обряд сватания, венчания и свадьбы был схож в основном во всех местностях.

Естественно, природой дано желание парню и девушке полюбить друг друга. Бывает, влюбляются друг в друга по рассказам. Случалось, влюблялись по письмам. Немало случаев, когда влюблялись с первого взгляда.

А вот как полюбить в восемнадцать лет, а потом вдруг выйти замуж за парня, которого отродясь не видел и о котором ни худого, ни доброго слова не слыхивал?

И вот надумал отец, не спрося желания сына, женить его. Случалось, что сын и первым подавал эту мысль.

В том и другом случае свататься, делать предложение, смотреть невесту не ехали ни отец жениха, ни тем более сын, ни мать жениха. По обоюдному согласию сряжали своеобразную делегацию – свата и сваху с помощниками. Они-то и ехали на лошади в ту деревню, где была запримечена невеста. Ехали, заранее наметив план действий, ориентируясь на те планы, которые давным-давно были выработаны их предками, близкими и далекими, но, вероятно, знавшими толк в сватании, венчании, свадьбах, первой брачной ночи. Лошадь подбиралась по возможности резвая, бойкая, ходкая. Сбруя надевалась, естественно, самая лучшая. Сваты и свахи наряжались в такую одежду, в которой не стыдно было показаться на глаза родителям невесты. Если случалось свататься зимой, то вслед за сватами, вошедшими в избу, врывался клубок белого морозного пара.

Сняв шапку, помолившись на образа, сват и сваха окидывали наметанным глазом избу, ища табуретки. Брали их, ставили и садились. Отец и мать невесты видели, что табуретки стоят, и гости сидят под матницей. «Свататься приехали», – ёкало у них сердце. А сват и сваха, чуточку помедлив для приличия, начинали вступление. Иногда оно было загадочным, таинственным, романтическим, вроде: «У Егора Сергеевича да у Секлетиньи Михайловны есть неплохой товар. Но без вашего товара он в дело не гож. Если льзя да можно, то не мешало бы объединить их и составить одну вещь».

Те же сваты и свахи, у которых не хватало силы поразмыслить мозгами, говорили прямолинейно, без подхода: «Приехали мы сватать вашу Нюрку за нашего деревенского Петра. Подходящая пара. Девка ваша в соку, да и парень наш не лыком шит». Если отец и мать не выпроваживали сватов, те понимали, что родители невесты готовы выдать ее замуж. Начиналось чаепитие, а заодно и незаметный осмотр внутренности избы, богатства, хозяйства. Между тем невеста не показывалась сватам на глаза. Не подавала она и голосу. Это был первый, если можно так выразиться, пробный выезд сватов.

Второй выезд сватов и свах, обычно делавшийся по прошествии некоторого времени после первого заезда, был с более конкретной целью – воочию поглядеть на невесту, спросить, согласна ли она. Первое слово здесь, как это ни странно, принадлежало не невесте, а ее отцу и матери. Если они скажут: «Не ходи», то считай, что сват и сваха ездили безрезультатно. Если же родители в один голос соглашались, то и невеста робко, еле слышным голосом говорила: «Я согласна».

 

Жених, если ему и впрямь понравилась в первый раз в жизни увиденная невеста, сиял. После этого осталось решить довольно-таки прозаические дела: день свадьбы, время проведения девичника, содержимое приданого, место венчания и т.д.

Примерно за месяц перед свадьбой начинался в доме невесты девичник или посиделки, что одно и то же. Собирались подруги невесты и целыми длинными зимними вечерами сидели на лавках, кроили, строчили, шили невесте «сряду», заодно напевая приличествующие этому случаю песни. В последний день перед свадьбой девчата затягивали такие заунывные, такие протяжные, такие за душу хватающие песни, что невеста ревела навзрыд, бросалась в ноги отцу и матери, прощаясь с ними. А назавтра – венчание. В пору закоренелой религиозности и засилья священников обряд венчания совершался в церкви. О том, как он происходил в былые старые времена, написано и переписано десятки и сотни раз, поэтому-то я и ограничиваюсь только упоминанием об этом.

Когда жених и невеста, соответствующим образом наряженные и подмазанные, с постными, не шевелящимися лицами, садились на видное место /невеста по правую сторону от жениха/, а гости занимали отведённые им места, выступали с пожеланиями «долгой жизни в мире и согласии», отец и мать невесты, кто-то из присутствующих кричал: «Горько!», словно резал серпом по больному месту. Как пчела к нектару, тянулась невеста навстречу жениху и уста их слипались, будто намазанные медом. Гости подымали тосты, перевертывали рюмки, закусывали, сколько хотелось, орали песни, плясали, махали платками. А с улицы, к стеклам окна, льнуло бесчисленное множество мужиков и женщин, ребятишек и девчонок, словно оводы к спине и бокам лошади в жаркий – прежаркий летний день.

Жениху с невестой всю длинную свадьбу, особенно перед первой брачной ночью, пить не полагалось с той целью, чтобы жених не оказался недееспособным. Не знаю, в старое ли время или в современную пору, но один жених, боясь, как бы гости не выпили всю водку и не оставили его с невестой совсем трезвым, взял да и предусмотрительно поставил одну бутылку водки под белой головкой под ту кровать, на которой ему предстояло совершить таинство первой брачной ночи. Когда кончилось время длинного свадебного гулянья и пришло время занять заветное место на кровати впервые с невестой, он, раздевшись и уложив рядом жену, с которой не прожил не то, что без году неделю, а еще и одну – единственную минуту, потянулся рукой за бутылкой. Нащупав холодное стекло поллитровки, он дотронулся до горлышка и почувствовал, что пробка сорвана.

– Кто-то уж тут, оказывается, ковырялся, – рассерженно молвил он.

И в ту же секунду услышал голос тещи, неведомо когда занявшей место на печи:

– Ваня, ты не беспокойся, у нас все такой породы – широкоразмерные…

Во время свадебных торжеств жених обязан был своими руками поднять невесту так, чтобы она достала руками потолок. Невесте, высокой ростом, это составляло ни больше, ни меньше, как раз плюнуть. Зато низкой ростом – другое дело. Вот тут-то уже проверялась сила и находчивость жениха.

Новые испытания начинались на другой день свадьбы.

По чьему-то уверенному и твердому сигналу гости начинали бросать на пол и бить вдребезги невесть откуда взявшиеся горшки с медными и серебряными монетами, а также бумажными деньгами. Невеста и жених в эти минуты сияли. Не стыдно было перед гостями, перед всеми, кто присутствовал на свадьбе, как законно приглашенными и перед теми, кто глазел, вытягиваясь на цыпочках, просто-напросто из любопытства… Раз бьют горшки, значит невеста не была «разбита» до замужества. Но проверка и испытания невесты на этом не кончались. Она обязана была по не писанному, но годами сложившемуся обычаю, взять березовый веник и подметать пол. Смышлёная невеста начинала, как ни в чем не бывало, мести мусор от порога к переднему углу.

Тогда подходила золовка /сестра мужа/, и показывала, что надо мести в обратную сторону. Горше, тяжелее, мучительнее всего было перенести невесте, как сваха вытаскивала из спальни простыни, на которых провели первую брачную ночь жених и невеста и начинала показывать эти простыни всему честному народу. Если простынь запятнанная, значит невеста была честна. А если нет… Поди, поверь невесте, что она не грешна.

65-летняя старушка Секлетинья Захарова из-под Кольчугино рассказывала мне, что она целый месяц после замужества не поддавалась мужу, чуть было не вынудив его разойтись. Вот и верь после этого простыни, ставшей свидетелем первой брачной ночи, но свидетелем не в пользу гостей, а в пользу ее самой.

В некоторых местностях невесту и жениха заставляли идти мыться в черную деревенскую баню вскоре после сватания и задолго до свадьбы. Вот и попробуй невеста не сгореть со стыда!

Бывало, в самый разгар свадьбы кто-либо из гостей возьмёт да и притащит со двора в избу огромнейший пестерь с теленочком. Невесте, будущей хозяйке, полагалось определить, кого принесли: бычка или телочку.

Случалось, что вместо животного в пестере /корзине/ оказывался мужчина, старавшийся издать звук животного. За свадебным столом нередко проверялась сообразительность жениха. Положат вилку и ложку черенками не к жениху, а наоборот, а жених и не замечает. Про такого у тестя и тещи сразу складывается отрицательное отношение. Тот же, кто незаметно и быстро исправляет «ошибку», возвышается в глазах и близких родственников и всего народа.

Факт женитьбы, точнее, гражданского брака Алексея и Липы состоялся. Хоть и с запозданием, хоть и не по всем правилам, но надо было играть свадьбу.

Отец побежал за родственниками, мать стала переворачивать лагун. Началось гулянье, Пётр заплакал – жалко стало сестру, что уходит из дома. Мы, ребятня, как всегда в таких случаях, гоношились на полатях.

Так Липа вышла замуж: но, как быстро они сошлись с Алексеем, столь же быстро жизнь ее потекла наперекосяк. Свекровь, по-уральски – свекровка, Палаша оказалась женщиной сварливой, ершистой, свекровью в полном смысле этого слова. То ей казалось, что сноха печь не так истопит, то хлеб не так испечёт, то в избе не так приберёт. Но никуда не денешься – приходилось жить, терпеть, маяться. А вскоре и муж показал свой настоящий характер. Как напьётся, так лезет драться. Вылизав брагу до капельки, просит этой самой браги хоть из-под земли. Нечего курить – вымогает махорки, не отставая. А то всю ночь бормочет, что в голову взбредёт, не засыпая. Пока жили единолично, любимой лошадью зятя была Шимка. Запрягши ее в кошёвку /легкий возок/, выбросив одну ногу вправо, мчится Олёха, покрикивая на Шимку – лошадь, вздымая вихрь снежной пыли по изредка уставленной домами деревне Шамарке, пересекает неширокую Сылву и, глядишь, выскакивает под Танину гору. Перво-наперво, войдя в избу, для приличия и помолится, и тестя с тещей тятенькой и мамонькой назовет, и за стол сядет как человек, и на гармошке сыграет свои любимые мелодии. А как опрокинет стаканов пять браги или граммов двести – триста водки – и пойдёт куролесить.

То выскочит на улицу, понужнёт лошадь – и давай гонять на ней вокруг дома. То умудрится взобраться на лошади, запряжённой в кошёвку, на стог сена. То въедет на лошади на крыльцо, выворотив его вверх тормашками. Будь пошире дверь в избу, он наверняка, проскочил бы и сел за стол вместе с лошадью.

Летом тысяча девятьсот тридцать третьего года у Алексея и Липы родился первый ребенок – дочь Феня /Федосья/. Теперь она уже пожилая женщина, похожая на отца, нажившая от брака с Егором Коневым из Усть-Крюка шестерых сыновей и дочерей. Живет она в маленькой, тесной избушке в деревне Ивановичи с малолетними детьми, потому что Егор не нашел ничего лучшего, как бросить семью и сойтись с сестрой тещи, то есть с Анной. С малолетней Феней водился /нянчился/ младший брат Липы – Леонид. Как сообщил мне он в своих воспоминаниях, в детстве он два раза тонул и один раз замерзал....

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru