bannerbannerbanner
Кроме шуток

Сара Нович
Кроме шуток

Полная версия

Чарли с самых ранних лет понимала, что она не та дочь, которую хотела ее мать. Она начинала осознавать, что виной всему не ее глухота (которая, впрочем, делу явно не помогала). Они просто не сошлись характерами, и это было еще хуже.

Когда Чарли была маленькой, злиться из‐за их отношений и возмущаться, что мать никогда ее не понимает, было легко. Но в последнее время она ловила себя на том, что иногда испытывает к матери сочувствие. Бывало, что на мгновение она видела себя такой, какой, вероятно, была в глазах матери, – пацанкой, которая растоптала все надежды превратить ее в королеву красоты, которая ходит в рваных джинсах с пятнами от травы, с карманами, полными камней, забивающих сушилку, и которая отчаянно сопротивляется всем попыткам заставить ее надеть в гости к бабушке и дедушке платье, пока кто‐нибудь из них – Чарли или мать – не начнет плакать. У матери была стройная фигура и тонкие черты лица, и держалась она бодро независимо от того, была ли счастлива на самом деле или нет. Она когда‐то была такой же, как те девочки, которые пользовались популярностью в Джефферсоне, которые издевались над Чарли. Как‐то Чарли пришло в голову, что, пока она не родилась, ее матери уже долго никто ни в чем не противоречил.

Единственное, что их объединяло, – склонность подавлять эмоции, и обычно это и определяло их взаимоотношения, но в прошлом году все вылилось в типичную ссору, какие бывают между родителями и детьми, причем не где‐нибудь, а в торговом центре. Было как раз Рождество, и Чарли не могла припомнить, из‐за чего они спорили, но запах тел, аромат духов и крендельков с корицей, крики, доносившиеся из фотобудки Санты, – все это подлило масла в огонь, и мать выпалила:

Ты не знаешь, что такое родить человека, который тебя ненавидит!

А потом, увидев, что ее крик привлек внимание других покупателей, побежала через весь фуд-корт в туалет.

Чарли была ошеломлена. Ее мать никогда не выходила из дома без грима дебютантки, впервые появляющейся в светском обществе, – волосы осветлены, зубы отбелены, французский маникюр, сумка в тон обуви. Даже на протяжении многих лет, в течение которых ее родители бесконечно орали друг на друга, Чарли никогда не видела, чтобы мать выходила из себя на публике. Чарли зашла в туалет и остановилась перед кабинкой, из‐под двери которой виднелись удобные лоферы матери.

Я тебя не ненавижу, – сказала она двери.

Но что делать дальше, она понятия не имела. С тех пор они не ходили в этот торговый центр.

Поэтому, когда мать написала и спросила, не хочет ли она закупиться к школе, Чарли пожалела, что не может сказать нет. Она хотела остаться у отца и закончить разбирать свои вещи, а не тащиться в пригород, чтобы спорить с матерью о том, куда пойти сначала – в “Олд нэви” или в “Хоум сенс”. Но теперь, когда они больше не жили вместе, Чарли чувствовала себя виноватой – разве она вообще может отказаться? К тому же от Ривер-Вэлли на почту только что пришел список школьных принадлежностей и вещей, которые понадобятся в общежитии, а у нее ничего из этого не было. И вот Чарли стояла рядом с матерью возле исполинского отдела “Эйч энд Эм”, и мать, фальшиво изображая воодушевление по поводу ее новой школы, рассказывала о важности первого впечатления. Тот срыв в туалете был не таким уж и беспричинным: трудно было представить, что они с Чарли когда‐то были единым целым.

Ты могла бы найти себя в новом качестве! – сказала мать.

Чарли подумывала ответить, что она еще и в старом‐то не нашла. Правда, в Джефферсоне она выбрала определенный стиль, нечто среднее между тем, как выглядели панки и моды, и в рамках этой эстетики должна была носить в основном темную одежду и мрачное выражение лица. Она демонстрировала довольно вялую приверженность своему стилю (и не демонстрировала вообще никакой, если просыпала), но он служил ей своего рода визуальной броней. Это был знак солидарности с другими отверженными и намек популярным одноклассникам, что, возможно, она не совсем чокнутая, просто увлекается искусством или чем‐то таким, чего они не понимают. В качестве бонуса это еще и бесило мать, вызывая у нее мучительную ностальгию по ее собственным школьным дням, белым кроссовкам и плиссированным юбкам.

Когда они вошли в главный холл торгового центра, Чарли не питала никаких особых надежд, но через некоторое время между ними с матерью воцарилась редкая гармония. В “Босков” они купили постельное белье с длинными простынями, мешок для стирки и полотенца. И хотя вкусы в одежде у них были прямо противоположными, мать виртуозно умела находить джинсы, хорошо прилегающие в области талии. В какой‐то момент они даже вместе посмеялись над теми сумасбродами, которые носят джинсы с ширинкой на пуговицах.

Наконец, когда их утомило блуждание по магазинам и общество друг друга, они добрались до фуд-корта.

Может, возьмем замороженный йогурт? – спросила мать.

О-к.

Мать на мгновение застыла, и Чарли испугалась, что разозлила ее. Она этого не хотела. Каждый вечер после того первого урока жестового языка, перед сном, она садилась за компьютер и учила новые слова, а днем бродила по квартире отца, воспроизводя пальцами названия случайных предметов в комнате, чтобы попрактиковать дактильную азбуку. Теперь, хотя в глубине души Чарли гордилась тем, что эти две буквы отложились в ее мышечной памяти, она положила руки на колени и сцепила их в замок.

Покажи мне, – тихо сказала мать.

Чарли продактилировала буквы, взяла мать за руку и помогла ей изобразить “к”.

Они взяли два апельсиновых рожка и сели за столик. Шрам Чарли снова побаливал, но она не хотела поднимать эту тему. Лицо матери тоже выглядело страдальческим, как будто она пыталась решить в уме математическую задачу.

Получается, – сказала мать через некоторое время, – тебе приходится просто все показывать по буквам?

Нет, – сказала Чарли, стараясь сохранить нейтральное, терпеливое выражение лица. Несколько дней назад она знала о жестовом языке примерно столько же. – Как раз почти ничего не приходится показывать по буквам.

Тогда слова целиком…

У слов и понятий свои обозначения. Они никак не связаны с английским.

Мать кивнула и с сожалением посмотрела на свой рожок. Чарли поняла, что это будет большим отступлением от ее обычно строгой диеты.

Знаешь, – сказала Чарли минуту спустя, – ты тоже можешь прийти на занятия по АЖЯ, если хочешь.

Может быть, – сказала мать тоном, который означал “нет”.

Рожок Чарли размокал, и она смотрела, как апельсиновый йогурт капает на стол. В голове что‐то жужжало, как слепень, скорее на уровне ощущения, чем звука, и она не знала, имплант это или недобрая мысль.

по буквам не считается

Хотя первый учебный день всегда наступал раньше, чем Фебруари успевала к нему подготовиться, она его любила. Но после окружного совещания она поняла, что это чувство разделяют немногие. Правда, не в ее школе – уж об этом она позаботилась, хотя специфика работы здесь была такова, что сюда почти все приходили по призванию. Большинство ее учителей были глухими, и ими двигала если не любовь к детям, то, по крайней мере, преданность сообществу. Как директору ей повезло: мало что мотивирует сильнее, чем страх уничтожения общности, к которой принадлежишь, а глухие люди уже были на грани исчезновения. Они проиграли в культурной войне, исход которой некоторые члены педсостава называли просто Концом.

У девяти из десяти глухих детей родители были слышащими, и эти родители держали судьбу глухих в своих руках – разумеется, в первую очередь судьбу собственных детей, но еще и будущее всего сообщества. Проблема была в том, что большинство родителей понимали глухоту только так, как им ее представляли медики: как вероломство генов, как то, что нужно исправить.

Как и учителя, Фебруари боялась того дня, когда ученые разработают какую‐нибудь методику трансплантации стволовых клеток или внутриутробной коррекции, которая избавит мир от глухих людей и сделает ее родной язык ненужным, когда не станет учеников, ждущих у подножия холма, чтобы она открыла ворота школы. Не раз она даже эгоистично молилась, чтобы Конец подождал до тех пор, пока она не умрет, и тогда ей хотя бы не придется с болью его наблюдать.

Но сейчас у Ривер-Вэлли впереди был еще год. По правде говоря, закрытие ей грозило меньше, чем большинству школ для глухих, хотя это было связано скорее с неблагоприятным положением местного населения, чем с ее успехами. В округе Колсон людям жилось тяжело как в сельской, так и в городской местности, а высокий уровень бедности привел к уменьшению числа операций по установке имплантов, нехватке денег на частных логопедов, сокращению разрыва в показателях успеваемости между Ривер-Вэлли и обычными школами с низкими результатами, а также к тому, что родители, которые с трудом могли прокормить своих детей, отправляли их в “специальную” школу с проживанием, не беспокоясь о том, как это будет выглядеть в глазах соседей. В некоторых случаях трехразовое питание и готовность учителей уделить внимание конкретному ученику были роскошью, на которую не могли рассчитывать другие дети из той же семьи.

География тоже была на стороне Ривер-Вэлли – от Кентукки их отделял один мост, а до границы с Западной Вирджинией было всего пятьдесят минут езды. Другая ближайшая школа для глухих, школа Святой Риты в Цинциннати, была католическая и к тому же маленькая. Поскольку остальные учебные заведения в Огайо и Кентукки находились в трех часах езды от приграничных городов, родителям легче было отдать ребенка в Ривер-Вэлли. Так что Фебруари стала своего рода монополистом, а ее школа оказалась центром притяжения широкого круга людей, которым она была необходима. Хотя сокращение численности глухих казалось неизбежным, как минимум на Ривер-Вэлли это пока что не повлияло.

 

Теперь на главную дорожку въезжала колонна машин, доверху набитых вещами, в которых ученики не нуждались, а вот того, в чем нуждались, чаще всего там не было. Младшие братья и сестры тащили валики постельных принадлежностей больше их самих, потому что хотели увидеть это волшебное переплетение школы и лагеря, в котором им не было места. Одни родители стояли в слезах, другие ждали расставания с детьми с душераздирающим безразличием.

Этим детям Фебруари уделяла особое внимание, потому что их родители выбрали школу-интернат не из необходимости, а из соображений удобства, чтобы избежать лишних трудностей и не учиться общаться со своим ребенком. Конечно, в такой ситуации языковая депривация практически неизбежна, поэтому Фебруари и родители сходились на том, что общежитие действительно лучший вариант. Но это не мешало ей испытывать к детям сочувствие. Мать есть мать, и это не изменится вне зависимости от того, где ночует ребенок.

Она заставила себя перевести глаза на экран. Пару минут назад доктор Суолл разослал всем проект окружного бюджета, который вызывал у нее серьезное беспокойство. Рядом на столе лежал сворованный у Мэл блокнот, где Фебруари составила список запланированных нововведений. Теперь большинство из них она будет вынуждена вычеркнуть. Никакого нового оборудования для компьютерных классов (но, может, получится хоть Windows обновить?). Закупать графические калькуляторы придется родителям. Футбольные шлемы детям понадобятся в любом случае – не дай бог кто‐нибудь проломит себе голову, она за них отвечает.

Обновить учебники истории получится только через год, как и заменить шаткие парты, которые стоят ровно только благодаря подложенным под них картонкам. Ковер в общежитии для мальчиков-младшеклассников обязательно надо убрать; этот пункт она оставила в списке, равно как и переход на новую программу по испанскому языку, в которую наконец‐то не будет входить аудирование.

Она вздохнула. Если Суолл не встретит отпора, он попытается сэкономить на учителях. И так далее по цепочке – меры жесткой экономии приняли городской совет, сенат штата, Министерство энергетики. Помимо всего прочего, это означало, что сама Фебруари впервые за почти десять лет вернется к преподаванию, чтобы заменить ушедшую в декретный отпуск Дайану Кларк. Быстро выяснилось, что найти на длительный срок специалиста по истории, свободно владеющего АЖЯ, невозможно, а если нанимать еще и команду переводчиков, это истощит резервный фонд на случай непредвиденных обстоятельств. Поэтому она наспех придумала план: два курса Дайаны дала учительнице средней школы, третий спихнула на учительницу английского, а коррективный взяла на себя. Она тщательно изучала учебный план, составляла и переделывала программу, беспокоилась, сможет ли справляться как с преподавательскими, так и с административными обязанностями. Все это очень на нее давило, и в какой‐то момент она пожалела, что лето закончилось слишком рано.

Эту ночь она проведет на территории школы, в Старой резиденции над своим кабинетом. Это помещение долгое время служило складом – Фил, помощник директора, в шутку называл его “архивом”, хотя документы в коробках (тоже любезно предоставленных Мэл) содержались в таком беспорядке, что этого названия оно явно не заслуживало. Мэл считала, что ночевать там глупо, и говорила так каждый год. Их дом в двух шагах, Фебруари могут мгновенно вызвать по видеофону, если она понадобится, да и в любом случае, когда чего‐то ждешь, это никогда не происходит. Но Фебруари слишком уважала традиции и поэтому осталась в своем кабинете, глядя из окна на дорогу и наблюдая за родительской процессией, которая теперь двигалась в обратную сторону, пока Уолт не запер ворота на ночь.

Она поднялась с ноутбуком и сумкой по винтовой лестнице и, лавируя между коробками, подошла к старой односпальной кровати с железными спинками, как у больничных коек. Кровать была застелена свежим бельем, и она улыбнулась заботливости дежурных по общежитию. Хорошие ребята. На кухонной стойке ей оставили немного банок “Кэмпбелла”, молоко и кофе из столовой. Она открыла томатный суп и разогрела его на плитке, а из рам на нее сверху вниз смотрели глаза прежних директоров. Поглядывая на эту подборку дурацких усов и бород, она вдруг придумала, как помочь девочке Серрано.

Хотя в принципе Фебруари уже определилась с материалами своего курса, ей хотелось привнести в него что‐то новое, и теперь, стоя перед портретами своих предшественников, она точно поняла, что именно. Чарли была неприкаянной; она совсем не разбиралась ни в культуре, к которой принадлежала, ни в истории, которая принадлежала ей. Такими были почти все ученики, для которых предназначался коррективный курс, – большинство из них пришли в Ривер-Вэлли уже после того, как не справились с учебой в обычной школе. Фебруари напишет для них свою собственную учебную программу, курс о культуре глухих. Так они узнают больше, чем мог бы им дать приглашенный на замену учитель, рассуждала она, и в любом случае, как можно ожидать, что человек будет изучать историю, если он ничего не знает о самом себе?

Что касается Чарли, если ее языковой пробел еще можно восполнить, то АЖЯ она выучит скорее благодаря взаимодействию с одноклассниками, чем из учебных пособий. Но что, если она застенчива? Что, если ученики будут избегать ее из‐за того, что она не знает жестовый язык? Такое ведь случается – в мире глухих, безусловно, тоже существует травля, и здесь часто делят других на касты по степени “чистоты” АЖЯ. Чарли не единственная новенькая в этом году, но единственная старшеклассница, не владеющая языком. Наклонив тарелку, чтобы собрать остатки супа, Фебруари решила, что знает надежный способ устроить Чарли языковое погружение, – она назначит ее учителем Остина Уоркмана.

Воздух к ночи наконец‐то остыл, как будто присутствие учеников в школе навеяло погоде осеннее настроение, и Фебруари распахнула мансардные окна. Ветерок был освежающим, но в комнату сразу же налетели бабочки, поэтому она выключила верхний свет и зажгла ночник у кровати. Она написала маме “спокойной ночи”, позвонила Мэл, которая не взяла трубку, сделала пометку в календаре утром поговорить с Остином. А потом, повинуясь духу этой старомодной комнаты, отложила телефон и взялась за роман, который в последнюю минуту бросила в сумку.

Это была французская книга о морских путешествиях и кораблекрушениях, и, хотя Фебруари ждала, что ночь будет беспокойной – непривычная обстановка, важный день впереди, – ее убаюкал ритм океана на страницах, и вскоре она погрузилась в сон.

Для Остина Уоркмана-Бэйарда глухота была семейной реликвией. Историю его прапрадедушки и прапрабабушки рассказывали в сообществе глухих с тем же почтением, с каким слышащие люди говорят о доблести героев войны: одной дождливой октябрьской ночью 1886 года, под покровом темноты и тумана, Герберт Уоркман и Клара Хэмилл бежали из Мичиганского приюта для глухих, немых, слепых и душевнобольных. Там с ними делали всевозможные жуткие вещи – им связывали руки, чтобы они не могли общаться жестами; их лишали еды и воды в наказание за то, что они все равно общались; их избивали палками и ремнем за каждую неудачную попытку украсть еду или выбраться на свободу; однажды учитель попытался засунуть руку Герберту в штаны. И они еще легко отделались. Они сбежали только после того, как их друг Баки предупредил их об операциях.

Баки не был глухим – он был из сумасшедших. Они любили шутить, что Герберта и Клару заперли здесь, потому что они не слышат голоса, а Баки – потому что он слышит слишком много голосов. Но он слышал еще и крики. Шесть человек в моем крыле стерилизовали, – написал он на широкой ладони Герберта за ужином, – и кто знает, не займутся ли потом и крылом глухих. Баки был старше их и знал, что такое случалось и раньше.

Клара и Герберт обдумали это предупреждение в своем укромном уголке под лестницей. С одной стороны, Баки считался чокнутым. С другой – их и самих отправили в психиатрическую лечебницу, а он, по их мнению, никогда не делал ничего странного. В конце концов, опьяненные молодой любовью и промышленной революцией, они четыре дня запасались едой, а потом бежали на юг через границу с Огайо и дошли пешком до самого Колумбуса. Они спали на ступенях церкви, просили милостыню и искали работу, пока бригадир одной текстильной фабрики не решил, что ему подойдут работники, которые не могут ему перечить.

Клара научилась ткать на станке, а Герберт пошел в истопники, топить углем бойлер. Они сняли дешевую комнату над пабом, потому что шум драк их не беспокоил. И нашли себе место под солнцем.

Они переехали в Цинциннати и устроились в “Дженерал электрик”, двое их сыновей – Джек и Джон – окончили среднюю школу, а потом тоже пошли работать на фабрику. Братья купили два соседних дома и поселились рядом; во время Великой депрессии им урезали зарплату, но они хорошо себя зарекомендовали и даже помогали фронту: по выходным работали на почте, искали вражеские микрофиши, спрятанные под марками.

Джек, любитель выводить из себя членов клуба глухих Цинциннати, выбрал жизнь холостяка; Джон женился, и его сын Уиллис чувствовал себя как дома и у родителей, и у дяди. Уиллис окончил школу и тоже устроился на фабрику, как и остальные члены семьи. Он завел роман с рыжеволосой стенографисткой начальника цеха, но продлилось это недолго – он и сам несколько удивился, когда осознал, что ему все же нужен кто‐то, с кем он мог бы поговорить. Поэтому, как бы неприятно ему ни было это делать, он попросил мать и тетку замолвить за него словечко на рождественской вечеринке Общества глухих женщин.

И тут на сцене появляется Лорна Левин. Лорна окончила колледж и преподавала историю в Ривер-Вэлли, которая гораздо меньше походила на психиатрическую лечебницу и гораздо больше – на настоящую школу. Она хорошо владела речью – по крайней мере, слышащие люди понимали ее, когда она ходила с ними в ресторан. Она была умнее Уиллиса, и его это немного пугало, но в то же время вызывало желание ни за что ее не упустить. Его мать предложила ему свое обручальное кольцо, но он накопил денег и купил в рассрочку новое бриллиантовое.

Об их свадьбе говорил весь клуб (к тому времени Уоркманы стали знаменитостями) – это была пьянка всю ночь напролет. Не прошло и года, как у них родилась дочь Бет. Лорна серьезно относилась к ее образованию и экономила на всем, чтобы отправить ее в Галлодетский университет. Учеба давалась Бет легко, и на втором курсе она стала представлять факультет когнитивных наук в студенческом совете. И именно там, на собрании Ассоциации студенческого самоуправления, в университете для глухих студентов, мать Остина влюбилась в слышащего мужчину.

Генри Бэйард учился в магистратуре, работал сурдопереводчиком, свободно владел АЖЯ и с большим энтузиазмом относился к культуре глухих, как это бывает при ассимиляции, но все это было слабым утешением для совершенно глухой семьи Бет Уоркман.

Они сменили гнев на милость после рождения внука, Остина, – они радовались тому, что ребенок Уоркманов глухой в пятом поколении, точно так же, как любой человек гордился бы сходством новорожденного со своей семьей. У Остина было прекрасное детство среди горячо любящих его людей, говорящих с ним на жестовом языке, его обожали все местные глухие, и он рос таким жизнерадостным, уверенным в себе мальчиком, каким можно быть, только если чувствуешь, что тебя понимают.

Теперь всякий раз, когда у Остина что‐то не получалось в школе или его ругали за своенравие, история его семьи превращалась в нечто вроде легенды, а его предки представали эталоном терпения и стойкости в мире, где они были изгоями. И вывод каждый раз был один и тот же: Остину очень повезло.

Он знал, что это правда. Он понимал это из разговоров в школе – с учителями, с другими ребятами. Многим его друзьям действительно приходилось нелегко – они были заперты у себя дома, как в одиночной камере; матери плакали, что у них неправильные дети; их постоянно таскали на осмотры к хирургам и терапевтам. А мать Остина то и дело говорила ему, что он само совершенство.

Но этим летом Остин стал казаться ей не таким уж и ангелом и раздражал ее тем больше, чем больше рос ее живот и чем чаще подступала утренняя тошнота, которая сопровождала его увеличение. Залетела, как‐то сказала она и тут же попросила Остина не повторять это слово. Конечно, они хотят ребенка, просто из‐за этой крыши сейчас туговато с деньгами, но ему не о чем беспокоиться. Потом она заплакала. Отец нашел расстроенного Остина на заднем дворе и успокоил, объяснив, что это все гормоны, но тот все равно чувствовал себя неловко, потому что из‐за его ненасытности они слишком много тратили на продукты.

 

Теперь на юге Огайо подходил к концу август, мать Остина была на восьмом месяце беременности, и ей было очень жарко. Она обливалась потом, когда готовила, или когда ковыляла от машины к дому, или когда неподвижно лежала на диване в гостиной и ее волосы облепляли голову, как шелуха лук. Даже отцовские футболки туго обтягивали ее живот, а вокруг выступающего пупка темнело кольцо пота.

Все это очень беспокоило Остина. Он поймал себя на том, что с нетерпением ждет начала учебы, возвращения в общежитие и смены обстановки. Их дом был всего в получасе езды от кампуса, но его мать, когда училась в школе, тоже жила в общежитии, как и ее родители – все четыре поколения Уоркманов, если считать Герберта и Клару, – и это было их семейной традицией. Родители говорили, что для формирования социальных навыков важно жить с глухими сверстниками. Учителя говорили, что детям, у которых, в отличие от него, не было счастливой возможности всю жизнь общаться на жестовом языке, будет полезно у него учиться. Сам Остин всегда думал, что это немного глупо – оставаться в общежитии, когда его семья живет совсем рядом и у них прекрасные отношения, но теперь он был даже рад такому раскладу.

Он начал собирать вещи за две недели, чего никогда не делал раньше и что, как оказалось, было неосмотрительно делать сейчас. У него быстро кончилась чистая одежда, главным образом потому что за стирку отвечали они с отцом, и теперь он каждое утро копался в своем чемодане в поисках то трусов, то новой футболки, но там все лежало настолько вперемешку, что в конце концов он вывалил содержимое чемодана на пол.

В то утро, когда Остин должен был ехать в школу, отец обнаружил его без штанов среди кучи вещей. Он окинул комнату оценивающим взглядом, словно решая, ругать ему сына или нет. Потом наклонился, выудил с дальнего склона горы шорты и бросил их Остину.

Спасибо.

Выезжаем через полчаса. Положу твои постельные принадлежности в машину.

Остин натянул шорты, раскрыл чемодан и начал запихивать одежду обратно. Только подойдя к пикапу, он вспомнил о неприятностях, наверняка поджидающих его в школе. Из-за этой напряженной атмосферы ему так не терпелось вырваться из дома, что он совсем забыл о любви, в которой когда‐то признавался, и о разыгравшейся драме.

Ты идешь?

Остин открыл перед мамой дверь, потом забрался на заднее сиденье.

Извините за беспорядок в комнате.

Не переживай, тебе в эти выходные все равно заняться нечем.

На мгновение Остину показалось, что отец заглянул ему в голову и дразнит его по поводу расставания с девушкой, но он не мог припомнить, чтобы говорил об этом кому‐то из родителей. Даже если отец и узнал обо всем через сарафанное радио, больше он ничего не сказал, просто повернул ключ в замке зажигания. Другой рукой он продактилировал х-а-х-а – визуальное сопровождение смеха, привычное для большинства говорящих на жестовом языке, – и Остин уже не в первый раз задумался, как бы это могло звучать.

Три функции одного жеста: существительные, глаголы и наречия в ажя

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru