Это был один из тех вечеров, когда ссора была неминуема: атмосферное давление упало, и Мэл еле‐еле дошла домой после работы. Фебруари взяла за правило приходить пораньше, оставлять маму в гостиной наедине с головоломкой, где нужно было искать спрятанные слова, а самой идти готовить ужин, думая, что атмосфера домашнего уюта поможет разрядить обстановку. Но на Мэл это не действовало – она ко всему придиралась, пока Фебруари готовила, а потом с мрачным видом сидела за столом, прихлебывая крем-суп из цуккини и даже не говоря спасибо.
Что‐то тлело между ними всю неделю, с той самой ночи, которую Фебруари провела в школе. Она лелеяла надежду, что обойдется без открытого конфликта, но когда Мэл в раздражении ушла из‐за стола, даже не потрудившись счистить с тарелки остатки еды, миролюбие Фебруари начало таять. Тем не менее она дочиста отдраила посуду, замочила кастрюлю, помогла маме дойти до спальни. Когда она вернулась в гостиную и достала свой ноутбук, Мэл вздохнула настолько тяжело, что это могло бы показаться комичным, если бы так не бесило. Фебруари захлопнула ноутбук.
Что с тобой происходит? – сказала Мэл.
Со мной? Это ты пыхтишь, как астматик хренов.
Тут, похоже, умереть надо, чтобы ты соизволила обратить внимание.
Я приготовила тебе ужин.
Ты все время разговаривала только со своей мамой.
Вообще ты могла бы и сама начать разговор. Танго танцуют вдвоем, ты же знаешь.
Сказала женщина, которая ночует там, где ее душеньке угодно.
Милая, – сказала Фебруари. – Этой традиции уже сто двадцать три года. Всего на одну ночь.
И?
И ничего! Я съела суп! Потом почитала книгу и заснула.
Вообще‐то это было даже романтично, своего рода побег от реальности, но Фебруари не осмелилась в этом признаться. Мэл опустила взгляд на собственные руки, лежащие на коленях.
Ты вроде говорила, что она уезжает, – сказала она тихим голосом.
Так вот оно что. А Фебруари так надеялась, что дело не в этом. Год назад учитель естественных наук в старшей школе ушел на пенсию, и Фебруари взяла на замену миссис Ванду Сайбек. Ванда и Фебруари много лет назад работали вместе в институте в Колумбусе, когда Фебруари сама еще преподавала. Пригласив Ванду в Ривер-Вэлли, Фебруари радостно сообщила Мэл, что наняла давнюю коллегу, которую знает как преданного своему делу учителя. Она сочла неблагоразумным и лишним добавлять, что Ванда по‐прежнему может похвастаться той же красивой фигурой, которая была у нее в две тысячи седьмом, и что ее кожа осталась не тронутой годами, за исключением разве что пары пятнышек на щеках. Она также не упомянула об их четырехмесячной интрижке, случившейся в том же году, о горячем и бурном романе, когда они сами вели себя как подростки, которых учили, и однажды даже опустились до перепихона в лаборантской во время классного часа Ванды. Мэл была склонна к ревности, да и в любом случае это было давным-давно. Ванда теперь была в браке. С мужчиной.
Фебруари немного нервничала из‐за того, что их пути должны были пересечься на корпоративе, но Мэл была в хорошем настроении, и к тому времени, когда подали ужин, Фебруари расслабилась. Ванда была глухой, поэтому ее общение с Мэл было очень скудным – большинство жестов, которые Мэл выучила благодаря маме Фебруари, оказались неприменимы в светском разговоре. Ванда, со своей стороны, много улыбалась Мэл, а во время десерта Мэл даже прошептала Фебруари, что та милая.
Подавали вино, потом эгг-ног, и Мэл не возражала, когда Фебруари с Вандой танцевали, почти соприкасаясь щеками – они же старые друзья, – но в конце концов Деннис, тупица-муж Ванды, обо всем проболтался. Ванда, судя по всему, поделилась с ним подробностями их с Фебруари отношений, чтобы расшевелить его фантазию, и он мимоходом отпустил какой‐то комментарий, причем Фебруари так и не знала наверняка – специально ли он пошутил в разговоре с Мэл о прошлой жизни их жен или она невольно подслушала. Все, что Фебруари помнила, – это то, что, подняв глаза, она увидела, как Мэл выбегает из столовой.
Они были в ссоре несколько дней, Мэл переходила от молчания к тирадам, сначала обвиняя Фебруари в том, что та абсолютно не умеет врать, а потом жалуясь, что ей ведь даже понравилась эта женщина – это, казалось, было для Мэл обиднее всего. Никакие разумные доводы не помогали. Хотя теоретически Фебруари не сделала ничего плохого, ее вероломство подготовило благодатную почву для взращивания сомнений, а Мэл была талантливым садоводом. Если у Фебруари не было далеко идущих планов, почему она не рассказала об их отношениях? На этот вопрос у Фебруари не нашлось удовлетворительного ответа, и она провела пару ночей в Старой резиденции.
Так я ведь и думала, что она уезжает, – сказала Фебруари. – Но у Денниса с работой все сорвалось.
И?
И я не могу уволить ее только потому, что она тебе не нравится!
Ой, да не она, – сказала Мэл, поднимаясь по лестнице. – Это ты мне не нравишься!
Она торжествующе хлопнула дверью спальни. Даже после стольких лет жизни со слышащей партнершей Фебруари не могла заставить себя закричать на весь дом. Она пошла за Мэл и подергала ручку, но дверь была заперта.
Да ну какого хрена, она уже практически натуралка! – крикнула Фебруари в дверь.
Мэл с той стороны фыркнула.
Фебруари вернулась вниз, чтобы поработать, но не могла сосредоточиться. Она сунула ноутбук обратно в чехол. Когда стало ясно, что Мэл не собирается спускаться и начинать второй раунд, она пошла в комнату к маме. Беспокоить ее так поздно было не лучшей идеей: вечерами она часто принимала Фебруари за свою любимую сестру Филлис. Если мама ее не узнает, ей станет только хуже. Но, услышав из‐за двери приглушенные звуки главной музыкальной темы из “Семейной вражды”, Фебруари решила попытать удачи.
Мама нас зовет?
Фебруари вздохнула.
Нет, мама, я твоя дочь, Фебруари.
Мать сняла очки, как будто проблема была в зрении, и потерла переносицу. Надев их обратно, она улыбнулась.
Точно. Фебруари. Прости!
Извини за беспокойство. Мне просто нужно взять книгу.
Фебруари подошла к шкафу в дальнем углу комнаты и выбрала наугад томик, который оказался книгой под названием “Если не кормить учителей, они съедят учеников!” – подарком от Мэл в честь официального назначения Фебруари на пост директора. До того как они поселили здесь мать Фебруари, это был их домашний кабинет. У них было два письменных стола, и они часто работали допоздна, пусть и не разговаривая, – им было приятно сидеть рядом.
Фебруари без особого энтузиазма взяла книгу. Мама похлопала по кровати, приглашая подойти и сесть с ней.
Обожаю этот сериал.
Я думала, ты больше любишь “Колесо фортуны”.
Нет, там слишком много говорят. Это твоему отцу нравилась В-а-н-н-а[4].
При упоминании об отце в прошедшем времени Фебруари почувствовала облегчение. Ее мама стала прежней – по крайней мере, хоть на несколько минут.
Где моя Мэл?
Наверху, в спальне. Немножко злится на меня.
У твоего отца был тот еще характер.
Знаю, – сказала Фебруари, хотя в тот момент не могла припомнить, чтобы хоть когда‐нибудь по‐настоящему его разозлила.
Он стал поспокойнее, когда ты родилась. Мы же можем сходить на фермерский рынок в выходные?
Конечно, если хочешь. В субботу утром?
Да, хорошо. И Мэл возьмем.
Если я завоюю ее расположение.
Она сказала последнюю фразу крупно и размашисто, как будто говорила несерьезно, но в каждой шутке есть доля правды.
Утро вечера мудренее, – ответила мама.
В этом и была вся она – давала советы, прямо противоположные тем, которые дают все остальные. А как же “не ложись спать в раздражении”? Впрочем, у ее родителей почти никогда не было таких серьезных ссор, которые происходили у них с Мэл. Фебруари придвинула стул к маминой кровати и перевела взгляд на телевизор, где в очередной раз показывали сериал “Вражда”.
Если бы в Ривер-Вэлли существовала такая вещь, как осенний бал, Остин Уоркман и Габриэлла Валенти были бы его королем и королевой. Когда эта мысль пришла Остину в голову, он не нашел в ней ничего тщеславного. Ведь так оно и было бы.
По всеобщему мнению, Габриэлла была красива – рыжевато-русые волосы, нежная россыпь веснушек на переносице, – и Остин тоже был хорош собой, по крайней мере хорош настолько, что Габриэллу он устраивал. Они играли Керли и Лори в прошлогодней постановке “Оклахомы!”, несмотря на негласное правило, что главные роли должны оставаться за выпускниками. Но он знал, что настоящая причина их популярности не связана с внешностью или талантом; она заключается в их фамилиях. Пусть Валенти не были Уоркманами, но Габриэлла и ее младшая сестра были глухими во втором поколении, и привилегия иметь родителей, владеющих жестовым языком, давала им еще больше привилегий – Остин и Габриэлла хорошо учились, потому что родители читали им, когда они были маленькими; они неплохо играли, потому что в детстве ходили на театральные постановки глухих; их плавная, уверенная манера исполнения жестов вызывала у сверстников восхищение.
Итак, все знали Остина и Габриэллу, и все знали, что они должны быть вместе. В каком‐то смысле они и были вместе еще с дошкольного возраста, с того момента, когда Остин, взобравшись на детскую горку, сделал Габриэлле предложение. Тот факт, что сам Остин ничего не помнил, не помешал глухим по всему Огайо сплетничать об этом, и хотя они с Габриэллой фактически начали встречаться только спустя десять лет после помолвки, в прошлом году, когда Остин пригласил Габриэллу поесть мороженого, их союз считался предрешенным. Вот почему все, включая самого Остина, были потрясены, когда в День посвящения в старшеклассники, на глазах у всех, в городском бассейне, их отношениям пришел конец.
Он чувствовал себя виноватым – он не хотел портить празднование окончания учебного года, которого они оба с нетерпением ждали. И уж точно не хотел ставить Габриэллу в неловкое положение, тем более перед всем классом. Но Габриэлла отличалась не самым приятным характером. Она постоянно злилась на Остина, обижаясь на невнимание всякий раз, когда он недостаточно активно демонстрировал ей свою любовь. Она была еще и крайне самовлюбленной, что, впрочем, имело свои преимущества: она всегда шикарно одевалась, могла похвастаться идеальным “инстаграмным” телом и часто позволяла Остину наслаждаться им. Но эта одержимость внешностью не ограничивалась ее собственной персоной, и ее любимым занятием было критиковать всех вокруг, что Остин считал проявлением дурного вкуса и очень скучным способом проводить время. Он то и дело поражался ее готовности проехаться по кому‐нибудь, кого они знали всю жизнь, и той непринужденности, с которой оскорбления слетали с ее пальцев. Лично Остину было абсолютно все равно, кто во что одет, у кого неудачная стрижка или кому – как ее жертвам в тот день – не стоит с таким целлюлитом ходить в купальнике.
Они с Габриэллой стояли в бассейне, прислонившись к стенке на мелководье, и Остин, долго терпевший ее злорадное перечисление безобразных ямочек на чужих бедрах, почувствовал, как у него начинает гореть обожженная на солнце шея, и наконец выпалил:
Господи, да замолчи ты уже!
Потом он сожалел, что не увел ее куда‐нибудь, чтобы поговорить наедине. Но они стояли у всех на виду, и глаз, устремленных на них, стало еще больше, когда Остин сказал ей, что как‐то у них в последнее время ничего не ладится. Габриэлла перенаправила всю энергию, которую обычно тратила на перемывание костей, на него – он не уделяет ей внимания, он холоден, у него плохо пахнет изо рта. Он лишил ее девственности и вышвырнул, как подержанную вещь. Остин ошеломленно молчал на протяжении большей части ее тирады, но последнее обвинение заставило его устыдиться, и он попытался схватить ее за руки, чтобы остановить или, по крайней мере, заставить ее жестикулировать не настолько размашисто, но она вырвалась и завизжала так, что напугала спасателя. Спасатель, который был всего на несколько лет старше их, и без того нервничал из‐за глухих детей в бассейне, поэтому тут же подбежал и бросил Габриэлле спасательный буй, который ударил Остина по затылку. Тут настала очередь Остина кричать, и появился еще один спасатель. Когда их с Габриэллой вытащили из воды, он чувствовал, что должен что‐то сказать, но на ум пришло только одно:
Ты была девственницей?
Занятия закончились через два дня; после инцидента в бассейне они больше не разговаривали. Остин смутно подозревал, что она ждет подходящего момента, чтобы привести в исполнение тщательно продуманный план мести, но, когда они увидели друг друга за ужином в первый вечер после возвращения в школу, она просто села за дальний конец стола и уставилась на него.
Потом директриса попросила его показать школу новенькой. Сначала в этом не было ничего особенного. Он подошел и представился без особой помпы, но поймал себя на том, что весь остаток дня не может перестать думать о Чарли, а особенно о ее глазах – о том, как она украдкой осматривалась, как наконец подняла на него взгляд и его окутал теплый ореховый цвет.
Увидев ее на следующий день, он сунул ей записку, где назначал место и время встречи для экскурсии, но от дальнейшего общения воздержался – он пока не мог пригласить ее к ним за стол. Он почувствовал себя трусом, когда она села в дальнем конце столовой рядом с этими помешанными на покемонах, но все места за его столом были заняты, и он просто не готов был к очередной вспышке ярости Габриэллы. Да и с Чарли пока ничего не понятно. Обычно старшеклассников переводят к ним только в том случае, если они недавно переехали в этот район или если их исключили откуда‐то еще. Кто знает, что там у нее?
Большинство сверстников Остина научились жестовому языку здесь, в школе – для них Ривер-Вэлли была сродни надежной гавани, где они понимали других и могли быть понятыми. Но он знал, как сказывается на людях жизнь без подобного убежища, и слышал множество рассказов о совершенно неуправляемых детях, которые перевелись из обычных школ: несколько лет назад один четвероклассник дал пощечину учителю во время контрольной по математике, а в прошлом году ученик средней школы поджег ковер в общежитии.
Но истерики, которые он видел своими глазами, всегда были вызваны скорее болью, чем яростью. Самым ярким воспоминанием было утро во втором классе, когда один мальчик почти час стоял посреди комнаты и безутешно рыдал. Остальным велели выбрать себе игру и перебраться на коврик для групповых занятий, пока учительница и ее ассистентка пытались выяснить, в чем дело. Продавливая пластилин через пресс, Остин наблюдал, как его одноклассник завывает и показывает на свой живот. Учителя сняли и проверили его имплант, потом дали ему печенье в форме зверюшек и яблочный сок, и он тут же выблевал все это в розоватую лужицу на полу, забрызгав учительнице брюки. Ассистентка отвела его к медсестре.
В то время Остину не верилось, что родители забыли научить своего ребенка основным жестам, которыми он мог бы дать понять, что ему плохо; сам он был уверен, что знал их всегда. Только позже он выяснил, что этого мальчика, скорее всего, не учили АЖЯ намеренно, чтобы стимулировать навык устной речи. Жестовый язык был настолько стигматизирован, что, пытаясь избежать его, родители неосознанно выбирали изоляцию, запирая детей в их собственной голове, как раньше их запирали в специализированных учреждениях. Остин думал, что такой жестокий подход стоило бы запретить законодательно, но в мире слышащих людей было много непонятных вещей.
Мысль о дружбе с кем‐то вроде Чарли одновременно привлекала его и заставляла нервничать. Он провел в Ривер-Вэлли всю жизнь, знал здесь всех, но за пределами школы не был знаком почти ни с кем. Помимо родственников по отцовской линии, которых он видел всего пару раз в год, Чарли была наиболее близким к слышащему миру человеком, с кем он мог бы нормально общаться. Но если она не знает жестовый язык, насколько нормальным может быть их общение?
На самом деле глухота редко бывала абсолютной – все глухие чувствовали вибрацию, и большинство умело различать громкие звуки. Некоторые даже могли слышать речь, а слуховые аппараты и импланты расширяли эти возможности. Но если многие дети разговаривали вслух дома или во время поездок в Колсон, у Остина не было никаких вспомогательных аппаратов, и он совершенно не владел своим голосом. Он знал, что во многом поэтому директриса и назначила его сопровождать Чарли. Он не сможет говорить вслух, а значит, и она тоже.
Как дела? – спросил он, когда они встретились после уроков у входа.
Она пожала плечами, переступила с ноги на ногу. Они оба уставились на ее кеды – красные высокие “конверсы”. За исключением их, она была во всем черном, на руке красовались три браслета с шипами. Ему не был виден ее имплант, хотя из любопытства он попытался его разглядеть. У нее были блестящие и такие темные волосы, что почти сливались с футболкой. Она казалась ему просто потрясающе красивой, но из‐за мрачности ее наряда ему было трудно придумать комплимент, который не прозвучал бы сомнительно.
Ты готова? – спросил он вместо этого.
Она кивнула. Он зашагал вперед, и она последовала за ним, держась очень близко. Слишком близко. Да уж, она действительно совсем ничего не знает. Он отступил на середину дорожки, чтобы между ними было больше пространства. Вид у нее стал как будто разочарованный, или ему показалось? В любом случае она, наверное, поняла, что так им легче будет видеть друг друга, и дальше шла вдоль края.
Кампус был разделен пополам, а спортивные площадки и административное здание, Клерк-холл, разграничивали старшую и начальную школы. Ученикам младших классов не разрешалось ходить на половину старших, но старшеклассники, как правило, могли свободно гулять по кампусу и часто ходили к младшим помогать после уроков или проводить с ними индивидуальные занятия. Так что Остин сначала повел Чарли в сторону начальной школы, вдоль оврага к футбольным полям. Он не вполне понимал, что из себя должна представлять экскурсия, и просто указывал на разные здания – общежитие, учебный корпус, тренажерный зал, – но с этой задачей справилась бы любая карта. Что директриса имела в виду, когда назначала его сопровождать Чарли? Они добрались до дорожки, которая шла по периметру кампуса вдоль ограды, и двинулись обратно на половину старшей школы. Солнце было теплым и ласковым. Остин перестал нервничать и решил рассказывать обо всем, что приходило в голову:
Это общежитие назвали в честь первого глухого бейсболиста. В восьмидесятые годы ученики проводили тут демонстрации солидарности с протестующими Галлодета. Здесь я сломал ногу на прыгалке-“кузнечике”, когда мне было девять.
Он остановился перед своим общежитием.
Это мое.
Тут ее лицо изменилось, как будто пелена спала с глаз. Она ничего не поняла из того, что он говорил, да?
Твое?
Ну, значит, только последнюю фразу.
Я живу в кампусе с шести лет.
Чарли серьезно кивнула, но блеск в ее глазах снова угас. Он достал телефон.
мы живем в колсоне, но это такая традиция, – написал он. – моя мама тоже жила в школе.
Подожди. Твои родители глухие?
Моя мама. И ее родители. Мой папа – переводчик.
ты понимаешь? – напечатал он. – у тебя удивленный вид.
Чарли начала набирать несколько разных сообщений, потом удалила каждое, и все это время ее губы сжимались сильнее и сильнее. Он провел ладонью по экрану.
Что? – спросил он.
Я…
Она вздохнула, закончила печатать.
просто кое‐что вспомнила. я думала, что вырасту и стану слышащей, потому что никогда не встречала глухих взрослых.
Остин расхохотался. Он не хотел ее обидеть, но это, конечно, было феерично.
такое часто бывает, – написал он. – многие дети приходят сюда и думают так же.
Ты вообще можешь говорить?
Что?
Извини, – сказала она, снова краснея. – Я имею в виду…
какое‐то время занимался с логопедом
Но?
получается так себе, – написал он. – для тебя… это важно?
Нет.
по‐моему, это здорово, – написала Чарли.
Она застенчиво посмотрела на него, и теперь настала его очередь смущаться. Редко случалось, чтобы он терялся от комплимента, если это можно было так назвать. Чарли, казалось, увидела его замешательство. Она перекинула волосы через плечо.
О-к, – сказал он. – Круто.
Конфета, – попыталась повторить она.
Нет, к-р-у-т-о. Круто.
Он потянулся к ладони Чарли, придал ее пальцу правильное положение и поднес его к ее лицу. Ее щека была загорелой и шелковистой, и он задержал свою руку на ней дольше, чем намеревался, очарованный теплом, исходящим от ее кожи и пронизывающим кончики его пальцев.
Круто, – сказала она.
Ты что, запал на эту девушку? – спросил Элиот, когда Остин вернулся, и почти неохотно оторвал взгляд от окна – можно было подумать, что не он сам начал этот разговор.
Нет. Ты про кого?
Про новенькую. С шипастыми браслетами.
Директриса заставила меня провести ей экскурсию, вот и все.
“Заставила”. – Элиот рассмеялся.
Вообще‐то да!
Она симпатичная. Надо тебе к ней подкатить.
Я ее почти не знаю.
Давай, пока тебя кто‐нибудь не опередил. Всем интересно свеженькое.
А что, ты сам заинтересовался?
Элиот закатил глаза, глубоко затянулся и указал на бугристые шрамы на своем лице. В этом‐то и заключался главный недостаток разговоров на жестовом языке – они требовали зрительного контакта и давали мало возможностей скрыть свои истинные чувства.
Извини.
Забей.
Элиот отвернулся и выдохнул дым во двор.
С чего ты взял, что она мне нравится?
Элиот ухмыльнулся.
Я глухой, а не слепой, – сказал он.