Над черной прорубью дымится сизый пар. Под валенками снег шипит и тает. В далекой деревушке Жучка лает, А солнце – алый шар! Пойдем на остров… Пышный и седой, В озерной белизне он спит глубоко, Блестя заиндевевшею осокой Над скованной водой…
II
Елки – беленькие свечи. Здравствуй, дуб широкоплечий, Очарованный старик! Как живешь? Озяб? Еще бы! У пяты – бугром сугробы, Над челом – седой парик… Ветер лютый и бесстыжий Шелестит листвою рыжей, С неба сыплется снежок… Пусть… Весна не за горами: Пестроглазыми цветами Закудрявится лужок, Понатужась, лопнут почки, И зеленые комочки Крикнут радостно: «Пора!» Не ворчи… Ведь я терплю же, У меня беда похуже: Видишь – в валенке дыра?
III
Если взрыть снежок под елкою у кочки, Под навесом зимних дымчатых небес Ты увидишь чудо из чудес: На бруснике изумрудные листочки! Если их к щеке прижать нетерпеливо, О, как нежен влажный их атлас! Словно губы матери счастливой, Перед сном касавшиеся нас… Иней все березы запушил, Вербы в белых-белых пышных сетках… Спит зима на занесенных ветках, Ветер крылья светло-синие сложил… Горсть брусничных веток я связал в пучок, Дома их поставлю в банку из-под меда — Пусть за дверью воет непогода: На моем столе – весны клочок…
IV
«Тишина!» – шепнула белая поляна. «Тишина!» – вздохнула, вея снегом, ель. За стволами зыбь молочного тумана Окаймила пухлую постель. Переплет теней вдоль снежного кургана… Хлопья медленно заводят карусель, За опушкой – тихая метель, В небе – мутная, безбрежная нирвана… «Тишина!» – качаясь, шепчет ель. «Тишина!» – вздыхает белая поляна.
V
Домой! Через озеро, в пышном лиловом тумане… Над синим холмом расцвела на окошке свеча. Вдали убегают, болтая бубенчиком, сани, И белые мухи садятся гурьбой вдоль плеча… Под снегом и льдом дышат сонные, тихие щуки. Над прорубью в дымке маячит безмолвный рыбак, А ветер играет и дует в иззябшие руки И с визгом уносит в снега перекличку собак… Там, дома, добуду в печурке горячих картошек, Подую на пальцы – и с солью зернистою в рот, Раздую лучину… В сенях из-под старых лукошек Достану салазки – и свистну у наших ворот! Соседский Ильюшка примчится веселою рысью, — Ох, трудно в тулупчик рукою попасть на ходу, Я сяду, он сядет – и с холмика тропкою лисьей Помчимся, помчимся, помчимся, как птицы к пруду!..
1921
Бал в женской гимназии
I
Пехотный Вологодский полк Прислал наряд оркестра. Сыч-капельмейстер, сивый волк, Был опытный маэстро. Собрались рядом с залой в класс, Чтоб рокот труб был глуше. Курлыкнул хрипло медный бас, Насторожились уши. Басы сверкнули вдоль стены, Кларнеты к флейтам сели, — И вот над мигом тишины Вальс томно вывел трели… Качаясь, плавные лады Вплывают в зал лучистый, И фей коричневых ряды Взметнули гимназисты. Напев сжал юность в зыбкий плен, — Что в мире вальса краше? Пусть там сморкаются у стен Папаши и мамаши… Не вся ли жизнь хмельной поток Над райской панорамой? Поручик Жмых пронесся вбок С расцветшей классной дамой. У двери встал, как сталактит, Блестя иконостасом, Сам губернатор Фан-дер-Флит С директором Очкасом: Директор – пресный, бритый факт, Гость – холодней сугроба, Но правой ножкой тайно в такт Подрыгивают оба. В простенке – бледный гимназист, Немой Монблан презренья. Мундир до пяток, стан, как хлыст, А в сердце лава мщенья. Он презирает потолок, Оркестр, паркет и люстры, И рот кривится поперек Усмешкой Заратустры. Мотив презренья стар как мир… Вся жизнь в тумане сером: Его коричневый кумир Танцует с офицером!
II
Антракт. Гудящий коридор, Как улей, полон гула. Напрасно классных дам дозор Скользит чредой сутулой. Любовь влетает из окна С кустов ночной сирени, И в каждой паре глаз весна Поет романс весенний. Вот даже эти, там и тут, Совсем еще девчонки, Ровесников глазами жгут И теребят юбчонки. Но третьеклассники мудрей, У них одна лишь радость: Сбежать под лестницу скорей И накуриться в сладость… Солдаты в классе, развалясь, Жуют тартинки с мясом. Усатый унтер спит, склонясь, Над геликоном-басом. Румяный карлик-кларнетист Слюну сквозь клапан цедит. У двери – бледный гимназист И розовая леди. «Увы! У женщин нет стыда… Продать за шпоры душу!» Она, смеясь, спросила: «Да?», Вонзая зубы в грушу… О, как прекрасен милый рот Любимой гимназистки, Когда она, шаля, грызет Огрызок зубочистки! В ревнивой муке смотрит в пол Отелло-проповедник, А леди оперлась о стол, Скосив глаза в передник. Не видит? Глупый падишах! Дразнить слепцов приятно. Зачем же жалость на щеках Зажгла пожаром пятна? Но синих глаз не укротить, И сердце длит причуду. «Куда ты?» – «К шпорам». – «Что за прыть?» — «Отстань! Хочу и буду».
III
Гремит мазурка – вся призыв. На люстрах пляшут бусы. Как пристяжные, лбы склонив, Летит народ безусый. А гимназистки-мотыльки, Откинув ручки влево, Как одуванчики легки, Плывут под плеск напева. В передней паре дирижер, Поручик Грум-Борковский, Вперед плечом, под рокот шпор Беснуется чертовски. С размаху на колено встав, Вокруг обводит леди И вдруг, взметнувшись, как удав, Летит, краснее меди. Ресницы долу опустив, Она струится рядом, Вся огнедышащий порыв С лукаво-скромным взглядом… О ревность, раненая лань! О ревность, тигр грызущий! За борт мундира сунув длань, Бледнеет классик пуще. На гордый взгляд – какой цинизм! — Она, смеясь, кивнула… Юнец, кляня милитаризм, Сжал в гневе спинку стула. Домой?… Но дома стук часов, Белинский над кроватью, И бред полночных голосов, И гул в висках… Проклятье! Сжав губы, строгий, словно Дант, Выходит он из залы. Он не армейский адъютант, Чтоб к ней идти в вассалы!.. Вдоль коридора лунный дым И пар неясных пятна, Но пепиньерки мчатся к ним И гонят в зал обратно. Ушел бедняк в пустынный класс, На парту сел, вздыхая, И, злясь, курил там целый час Под картою Китая.
IV
С Дуняшей, горничной, домой Летит она, болтая. За ней вдоль стен, укрытых тьмой, Крадется тень худая… На сердце легче: офицер Остался, видно, с носом. Вон он, гремя, нырнул за сквер Нахмуренным барбосом. Передник белый в лунной мгле Змеится из-под шали. И слаще арфы – по земле Шаги ее звучали… Смешно! Она косится вбок На мрачного Отелло. Позвать? Ни-ни. Глупцу – урок, Ей это надоело! Дуняша, юбками пыля, Склонясь, в ладонь хохочет, А вдоль бульвара тополя Вздымают ветви к ночи. Над садом – перья зыбких туч. Сирень исходит ядом. Сейчас в парадной щелкнет ключ, И скорбь забьет каскадом… Не он ли для нее вчера Выпиливал подчасник? Нагнать? Но тверже топора Угрюмый восьмиклассник: В глазах – мазурка, адъютант, Вертящиеся штрипки, И разлетающийся бант, И ложь ее улыбки… Пришли. Крыльцо, как темный гроб, Как вечный склеп разлуки. Прижав к забору жаркий лоб, Сжимает классик руки. Рычит замок, жестокий зверь, В груди – тупое жало. И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь, Она с крыльца сбежала. Мерцали блики лунных струй И ширились все больше. Минуту длился поцелуй! (А может быть, и дольше.)
1922
Репетитор
Тане Львовой захотелось в медицинский институт. Дядя нанял ей студента, долговязого, как прут.
Каждый день в пустой гостиной он, крутя свой длинный ус, Объяснял ей imperfectum[5] и причастия на «us».
Таня Львова, как детеныш, важно морщила свой нос И, выпячивая губки, отвечала на вопрос.
Но порой, борясь с дремотой, вдруг лукавый быстрый взгляд Отвлекался от латыни за окно, в тенистый сад…
Там, в саду, так много яблок на дорожках и в траве: Так и двинула б студента по латинской голове!
1922
Пушкин
Над столом в цветной, парчовой раме Старший брат мой, ясный и большой, Пушкин со скрещенными руками — Светлый щит над темною душой…
Наша жизнь – предсмертная отрыжка… Тем полней напев кастальских струй! Вон на полке маленькая книжка, — Вся она, как первый поцелуй.
На Литве, на хуторе «Березки», Жил рязанский беженец Федот. Целый день строгал он, молча, доски, Утирая рукавами пот.
В летний день, замученный одышкой (Нелегко колоть дрова в жару), Я зашел, зажав топор под мышкой, Навестить его и детвору.
Мухи все картинки засидели, Хлебный мякиш высох и отстал. У окна близ образа висели Пушкин и турецкий генерал.
Генерал Федоту был известен, Пушкин, к сожаленью, незнаком. За картуз махорки (я был честен) Я унес его, ликуя, в дом.
Мух отмыл, разгладил в старой книжке… По краям заискрилась парча — И вожу с собою в сундучишке, Как бальзам от русского бича.
Жил ведь он! Раскрой его страницы, Затаи дыханье и читай: Наша плаха – станет небылицей, Смолкнут стоны, стихнет хриплый лай…
Пусть Демьяны, новый вид зулусов, Над его страной во мгле бренчат — Никогда, пролеткультурный Брюсов, Не вошел бы он в ваш скифский ад!
Жизнь и смерть его для нас, как рана, Но душа спокойна за него: Слава Богу! Он родился рано, Он не видел, он не слышал ничего…
1920
Памяти Л. Н. Андреева
Давно над равниною русской, как ветер печальный и буйный, Кружил он взволнованной мыслью, искал, и томился, и звал. Не верил проклятому быту и, словно поток многоструйный, Срываясь с утесов страданья, и хрипло, и дико рыдал.
С бессонною жаждой и гневом стучался он в вечные двери, И сталкивал смерчи безверья, и мучил себя и других… Прекрасную «Синюю Птицу» терзают косматые звери, Жизнь – черная смрадная яма, костер из слепых и глухих.
Мы знали «пугает – не страшно», но грянуло грозное эхо. И, словно по слову пророка, безумный надвинулся шквал: Как буря, взметнулись раскаты кровавого «Красного Смеха», Костлявый и жуткий «Царь-Голод» с «Анатэмой» начал свой бал.
С распятым замученным сердцем одно только слово «Россия», Одно только слово «спасите» кричал он в свой рупор тоски, Кричал он в пространство, метался, смотрел, содрогаясь, на Вия, И сильное, чуткое сердце, устав, разорвалось в куски…
Под сенью финляндского бора лежит он печально и тихо, Чужой и холодной землею забиты немые уста. Хохочет, и воет, и свищет безглазое русское Лихо, Молчит безответное небо, – и даль безнадежно пуста.
1920
«…Ах, зачем нет Чехова на свете!..»
Ах, зачем нет Чехова на свете! Сколько вздорных – пеших и верхом, С багажом готовых междометий Осаждало в Ялте милый дом…
День за днем толклись они, как крысы, Словно был он мировой боксер. Он шутил, смотрел на кипарисы И, прищурясь, слушал скучный вздор.
Я б тайком пришел к нему иначе: Если б жил он, – горькие мечты! — Подошел бы я к решетке дачи Посмотреть на милые черты.
А когда б он тихими шагами Подошел случайно вдруг ко мне, — Я б, склонясь, закрыл лицо руками И исчез в вечерней тишине.
1922
Стихотворения 1908–1914 годов, не вошедшие в книги
Иногда
Муть разлилась по Неве… Можно мечтать и любить. Бесы шумят в голове, — Нечем тоску напоить.
Баржи серы, солнца – нет – пляшет газа бледный свет, Ветер, острый и сырой, скучно бродит над водой, Воды жмутся и ворчат и от холода дрожат.
Выйди на площадь, кричи: – Эй, помогите, тону! Глупо и стыдно. Молчи И опускайся ко дну.
Дождь частит. Темно, темно. Что в грядущем – все равно, Тот же холод, тот же мрак – все не то и все не так, Яркий случай опоздал – дух не верит и упал.
Дома четыре стены — Можешь в любую смотреть. Минули лучшие сны, Стоит ли тлеть?
1908
Из дневника выздоравливающего
После каждой привычно-бессмысленной схватки, Где и я и противник упрямы, как бык, Так пронзительно ноют и стынут лопатки И щемит словоблудный, опухший язык.
Мой противник и я квартируем в России, И обоим нам скучно, нелепо, темно. Те же самые вьюги и черные Вии По ночам к нам назойливо бьются в окно.
Отчего же противник мой (каждый день новый) Никогда не согласен со мной – и кричит? Про себя я решаю, что он безголовый, Но ведь он обо мне то же самое мнит?
О, как жалко погибших навеки мгновений, И оторванных пуговиц в споре крутом! Нынче ж вечером, только застынут ступени, Я запру свои двери железным болтом.
Я хочу, чтобы мысль моя тихо дозрела, Я люблю одиночество боли без слов. Колотись в мои двери рукой озверелой И разбей свои руки ленивые в кровь!
Не открою. Спорь с тумбой в пустом переулке. Тот, кто нужен, я знаю, ко мне не придет. И не надо. Я с чаем сам съем свои булки… Тот, кто нужен, пожалуй, в Нью-Йорке живет.
Беспокойный противник мой (каждый день новый), Наконец-то я понял несложный секрет — Может быть, ты и я не совсем безголовы, Но иного пути, кроме этого, нет:
Надо нам повторить все ошибки друг друга, Обменяться печенкой, родней и умом, Чтобы выйти из крепко-закрытого круга И поймать хоть одно отраженье в другом.
И тогда… Но тогда ведь я буду тобою, Ты же мной – и опять два нелепых борца… О, видали ли вы, чтоб когда-нибудь двое Понимали друг друга на миг до конца?!
После каждой привычно-бессмысленной схватки, Исказив со Случайным десяток идей, Я провижу… устройство пробирной палатки Для отбора единственно-близких людей.
1910
Опять и опять
(Элегия)
Нет впечатлений! Желтые обои Изучены до прошлогодних клякс. Смириться ль пред навязанной судьбою, Иль ржать и рваться в битву, как Аякс?
Но мельниц ветряных ведь в городе не сыщешь (И мы умны, чтоб с ними воевать), С утра до вечера – зеваешь, ходишь, свищешь, Потом, устав, садишься на кровать…
Читатель мой! Несчастный мой читатель, Скажи мне, чем ты жил сегодня и вчера? Я не хитрец, не лжец, и не предатель — И скорбь моя, как Библия, стара.
Но ты молчишь, молчишь, как институтка: И груб и нетактичен мой вопрос. Я зол, как леопард, ты кроток, словно утка, Но результат один: на квинту меч и нос!
Привыкли к Думе мы, как к застарелой грыже, В слепую ночь слепые индюки Пусть нас ведут… Мы головы все ниже Сумеем опускать в сетях родной тоски.
И, сидя на мели, в негодованье чистом, Все будем повторять, что наша жизнь дика, Ругая Меньшикова наглым шантажистом И носом в след его все тыча, как щенка.
Но, к сожаленью, он следит ведь ежедневно, И господа его не менее бодры… Что лучше: нюхать гниль и задыхаться гневно, Иль спать без просыпа на дне своей норы?
Позорна скорбь! Мне стыдно до безумья, Что солнце спряталось, что тучам нет конца, — Но перед истиной последнего раздумья Мне не поднять печального лица.