bannerbannerbanner
полная версияСтоит ли об этом?

Сергей Юрьевич Катканов
Стоит ли об этом?

Полная версия

Отец читал всё, что я писал. Иногда мои статьи его восхищали. Помню, мама рассказывала: «Отец прочитал твою статью и просто воскликнул: «Ну Серёга даёт!»». А иногда ему не нравились мои статьи, и он устраивал мне суровые нахлобучки: «Так нельзя».

И вот сейчас я подумал о том, что отцу, наверное, не понравилось бы, то что я о нём написал. Папа, прости если что не так.

Через год после смерти отца, в 1999 году, я написал небольшую повесть о своём детстве, которое прошло на реке. С тех пор прошло 15 лет, но я приведу здесь эту повесть, не изменив ни одного слова.

Мы плывём на самоходке

Флагман

Я вырос на палубе речного сухогруза и в первый свой рейс ушёл, имея 10 месяцев отроду, о чём в последующие годы очень любил говорить. Отец был штурманом на «Ангаре», мама также плавала несколько навигаций поваром, ну и я вместе с ними. Но «Ангару», я откровенно говоря, совершенно не помню. Кстати, её давно разрезали на металлолом. Суда уходят, а памяти нет.

Зато в мельчайших деталях помню следующее судно, на котором плавал,«Лену». Ласковое имя нашей самоходки никак не было связано со слабым полом, просто крупные сухогрузы в Сухонском пароходстве называли именами сибирских рек. Позднее «Лену» переименовали в «Капитана Язенкова» и моё детство как будто от меня отрезали. Названия вообще опасно менять. Начинается беспорядок в головах.

Впрочем, что названия… «Лена» уже много лет стоит заваренная в затоне. Нет теперь нужды в этом по-прежнему крепком и могучем судне. "Ангару" разрезали, потому что она своё отслужила, старушка умерла, можно сказать, естественной смертью. А «Лену» бросили, потому что жизнь пошла другая. Ниточкам памяти свойственно истлевать и лопаться. Хуже, когда по этим ниточкам ножом.

Помню дословно первые слова стародавней публикации в «Речнике Сухоны»: «Всего несколько шагов по трапу и мы на флагмане Сухонского пароходств теплоходе «Лена». Публикация была посвящена моему отцу, с фотографией: китель с нашивками, фуражка-мичманка… Механик флагмана.

Отца больше нет со мной.«Лена» тихо умирает в затоне, словно на больничной койке. Но для меня живы и отец и «Лена». Иногда мне даже кажется, что всё ещё плыву по Сухоне на «Лене». Всё ещё 1970 год. А здесь, в самом конце 20 века, в годы смерти, суетится совершенно другой человек, К тому мальчику не вернёшься, но нам уже довольно жить с ним врозь. Я хочу найти его и пригласить к себе, на грань столетий.

Его похоронили в море

Самое сильное впечатление моих детских речных будней немного грустное, хотя и светлое по-своему. Вечером мы сидим с отцом в кают-компании, проще говоря, это столовая, самое большое помещение на судне, хотя не больше маленькой комнаты моей городской квартиры. Отец играет на гармошке и поёт « Раскинулось море широко». А на меня эта песня всегда производила сильное, пронзительное впечатление.

Я не очень вообще-то понимал, что там происходило, на непонятном морском корабле. Заболел человек, а ему говорят: «Механик тобой не доволен». Почему такая несправедливость? Мой папа тоже механик, но он так не поступает. Потом в песне шли зловещие и таинственные слова: «К ногам привязали ему колосник, простынкою труп обернули». На мои расспросы отец лаконично ответил: «Его похоронили в море». Эти отцовские слова странным образом много раз вспоминались в течение долгих лет. Запомнится же…

И вот мы хороним отца. Апрель, кругом всё залито, когда копали могилу, постоянно приходилось отчерпывать воду, но она тут же снова набиралась. Я подумал: «У него вся жизнь была с водой связана, в воду и провожаем…»

Это спустя десятилетия, а тогда в кают-компании… Отец заканчивает песню так, что кажется, гармошка разорвётся от тоски: « А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает». Я не выдерживаю, у меня слёзы в три ручья. Опускаю голову, чтобы папа не заметил, но понимаю, что это не поможет, и тогда я лезу под стол, – только чтобы папа не увидел слёз. Он бережно и тревожно спрашивает: «Серёжа, что с тобой?» Я молчу. Отец не сразу понимает, что это из-за песни, всего лишь из-за песни, он тоже молчит, но я чувствую, что он уже всё понял. Я медленно влезаю из-под стола (стол прикручен к полу металлическими уголками на шурупах, это я успел хорошенько рассмотреть). Слёзы добросовестно размазаны по щекам и уже подсыхают. У меня просветление. Ну, песня и песня. А мы плывем на самоходке по мирной реке. Мой папа механик и никого не обижает. Все живы. Смерти нет.

От винта за кормой

А волны бегут от винта за кормой… Тут всё-таки была для меня не просто песня. Я мог часами стоять на корме, уставившись в белые клокочущие буруны из-под винта. Они завораживали, гипнотизировали, целиком поглощая неустойчивое детское внимание. Это было истинное чудо. Кристально-белая пена в какие-то секунды рождалась из тихой мутной поверхности реки.

Чудо-буруны были удивительно близки и вместе с тем совершенно недосягаемы. Если руку протянуть, до них оставалось не больше метра, но… этот метр отделял жизнь от смерти. Я хорошо это знал. Там, под белой пеной – огромные острые винты в цилиндрических насадках, они вращаются со страшной силой, они неумолимы. Если я упаду в белые буруны, винтами меня изрубит на куски. Ребёнка, бытие которого на грузовом судне столь проблематично, взрослые, конечно же, постоянно предупреждали о таких вещах. Мальчик становился серьёзным и даже суровым. Кругом безжалостная вода и неумолимый металл. Один шаг в сторону – и неминуемая гибель.

И всё-таки страшных винтов не видно, о них можно забыть, а белая пена так манит к себе, так влечёт. Однажды я стырил в форпике огромный гвоздь, кажется двухсотку, и бросил в пену, как будто от этого должно было что-то произойти. Ничего не произошло, я был немного разочарован. Мне, видно, очень хотелось вступить с этой пеной в диалог, послать весточку, а никакого другого способа не просматривалось.

Теперь я понял, в чём была гипнотическая сила бурунов. Они часами оставались всё такими же и всё-таки каждую секунду обновлялись, становились другими. Эта движущаяся неподвижность – некий символ вечности. Как же тут было не трепетать чувствительной душе ребёнка.

Чайки

На нескольких квадратных метрах кормы проходили детские дни, недели, месяцы. И никогда не было скучно. Вот уж, кажется, в чём тайна: почему ребёнок, совершенно лишённый обычных детских развлечений, никогда не скучал?

Впрочем, развлечений не сказать, чтобы вовсе не было. Однажды, наше судно стояло в порту, который ничем не запомнился, кроме чаек. Я наблюдал за ними с кормы. Чайки время от времени склёвывали рыбу с поверхности воды, чаек было много, а рыбы, судя по всему не разбежишься. Мне были радостны эти романтичные птицы, белые, как буруны за кормой и совершенно свои. Глядя на них, я думал немного свысока: «Это у вас на земле паршивые чёрные вороны, а у нас на воде чудесные белые чайки». Я любил чаек, а они не обращали на меня никакого внимания. Я для этих белокрылых созданий просто не существовал, хотя и рассматривал их в упор, и они тоже должны были меня видеть. Как «познакомиться» с ними?

Я побежал в каюту, к шкафчику, где хранились кое-какие лакомства, и вскоре вернулся на корму с большим пакетом сухого печенья. Разламывая одну печенюшку за другой, я бросал кусочки в воду, и вскоре создал средиводного птичьего царства настоящий ажиотаж. Белые птицы позабылипро рыбу, устремляясь к даровому угощению. Радости моей не было предела – мы с чайками вместе, мы заняты общим делом! Не всё же гвозди в буруны бросать, там никакого отклика не получается, а здесь – полный контакт!

Сухое печенье в те годы было невероятно дифицитным, а я вышвырял его за борт не меньше полкило. Родители были, мягко говоря, обескураженыэтим «аттракционом неслыханной щедрости», но я не помню, чтобы меня сильно ругали.

Дети кормят «братьев наших меньших» чаще всего не потому, что жалеют их свысока. Когда человек кого-то «жалеет», когда подаёт милостыню, в душе часто роятся нехорошие мысли: «У меня есть, а тебя нет, значит, я выше тебя, захочу, и голодным останешься, но я сегодня добрый и ты будешь сыт». Дети же, напротив, часто смотрят на бессловесных тварей с низу вверх, как на высших существ. Все кругом стараются ребёнка ублажать, все вокруг него вертятся, а звери и птицы не замечают маленького человека. Человеку обидно: «Им нет до меня дела». Он бросает птицам еду, для того, чтобы с ними подружиться, пообщаться. Он просит внимания к себе, как милостыни, он не чувствует себя дающей стороной.

Мячик

Наша самоходка шла Кубенским озером, кажется, был уже вечер или, во всяком случае, пасмурно. Я играл на любимой корме надувным мячиком. Мячик был замечательный: большой, из белых и бирюзовых долек. В те годы такой мячик было очень трудно купить. Эта игрушка составляла радость многих моих дней.

Тем более было сущим безумием играть мячиком на корме. Фальшборт не выше метра, судно на ходу, значит ветер, а надувная игрушка легка, как пушинка. В скором времени мячик естественным образом полетел за борт. Подпрыгнув на белых бурунах, он в какие-то секунды превратился в точку и растаял на озёрных просторах. Часто ли у детей бывают потери столь мгновенные, столь абсолютные и столь безвозвратные? Душа наполнилась пронзительной тоской, я стоял на корме в полном оцепенении и кое-как одолев первый приступ горя, поплёлся к отцу в рубку. Тогда была его вахта. Я шёл каяться, ожидая нагоняя за «халатное обращение с имуществом, повлекшее его утрату».

Но отец отреагировал самым неожиданным для меня образом. Он сочувственно и с сожалением сказал: «Серёжа, так что же ты сразу ко мне не пришёл, я бы судно развернул, достали бы мячик». Отец не ругал меня, он разделил моё детское горе.

Много лет спустя, я спрашивал себя: «Неужели ради детского мячика отец тогда действительно развернул бы эту громадину в сотни тонн, с десятком человек на борту, с важным грузом, который множество людей ожидают в порту?» Я почувствовал всей душой: отец действительно развернул бы судно. Видимо, так и надо жить: ради того, чтобы осушить одну единственную детскую слезу, стоит на время забросить самые серьёзные взрослые дела. Кому нужны эти тонно-километры, если ребёнок плачет?

 

Котёнок Матрос

А ведь был один такой случай. Из-за детской забавы пришол в движение всёсудно, вся команда.

Жил у нас в каюте котёнок по кличке Матрос. Маленький, чёрно-белый. Из его корабельного бытия я почти ничего не помню, и этот случай, пожалуй, единственный, отчётливо врезавшийся в память.

«Лена» покидала Белозерский порт, уже отдали швартовы, вся команда была в сборе, а проверять наличие Матроса никому и в голову не пришло, даже мне. Но когда судно отошло от пирса уже на приличное расстояние, кто-то заметил, что наш котёнок беспомощно болтается па волнах. Он остался на берегу, и его бросили в воду чьи-то не добрые руки.

Я уже мысленно простился с любимым котёнком, но наш капитан, человек очень серьезный и строгий, отреагировал на матросово горе совершенно неожиданным образом. На невозмутимом лице этого бывалого человека появилась слегка заметная улыбка, он взял рупор и громко скомандовал: «Учебная тревога, человек за бортом». Эти слова не требовали ни каких пояснений, каждый член команды до деталей знал свою роль после объявления тревоги. На воду мгновенно спустили шлюпку, и котёнок Матрос был спасён. Котёнок, в учебных целях временно объявленный человеком.

Помню, как он дрожал уже в каюте, завёрнутый в одеяло. Для меня это было настоящее событие: судовая жизнь, такая взрослая, серьёзная и не очень даже понятная, на полчаса вышла из колеи ради маленькогопушистого жильца моего несерьёзногодетского мира. Взрослые тоже были радостными,веселыми, наверное, потому что игра позволила на время забыть о тонно-километрах, стряхнуть груз будничных забот. Хотя отец сказал просто: «Учебную тревогу всё равно пришлось бы проводить».

Импортный корабль

Явспоминаю 1970 год: однообразный и убогий ассортимент магазинов, товары в тусклых блёклых упаковках – всё кругом серо и посредственно.

Почему в те годы так гонялись за импортом? Душа праздника просила. А «Лена», германская самоходка, была именно таким праздником.

Импортное от киля до клотика, нашесудно было отделано добротно, красиво, с некоторой даже изысканностью. Больше всего запомнилась рыбка из цветного стекла на дверях в каюткампанию. Попробуйте понять этих немцев: сухогруз, грубые хозяйственные задачи, и вдруг, посреди судна яркий витраж – синие, жёлтые, красные стёклышки, просвечивая, игриво бликуют.

Всё кругом: и стены в надстройке, обтянутые благородным дерматином, и двери, кажется из цельных деревянных массивов, производило впечатление иного мира. Иного по отношению к берегу, иного по отношению к тусклым будням царства уравниловки. В нашей каюте самым невероятным сооружением была кровать: закрытая с трёх сторон перегородками, с четвёртой стороны она полностью задергивалась занавеской. А в изголовье – бра, у которого можно было регулировать силу освещения. Подобной диковины по тем временам я ни где более не имел возможности обнаружить.А наличие в гальюне ароматизатора воздуха было тем более не типично для пролетарских будней той поры.

Флотской порядок

Впрочем, сейчас, силясь вспомнить все эти импортные изыски, я с удивлением заметил, что детали внешнего оформления в памяти почти не сохранились. Память почему-то решила ограничиться общим впечатлением от «превосходного германского качества». Зато по коридорам судовойнадстройки я, кажется, и сейчас прошёлся бы с закрытыми глазами, ни разу не запнувшись.

Я ничего не забыл. И не мог забыть. Этот микромир – образец идеально организованного пространства, где на минимальных площадях и объёмах надлежало разместить максимальное количество потребностей. Например, наша каюта. Кровать-полуторка, продуктовый и платяной шкафы, маленький кожаный диванчик, столик под иллюминатором. В «береговых условиях» такое количество мебели занимает чаще всего площадь в 2-3 раза большую,

На берегу пространство почему-то не берегут – его вроде бы много, по на самом деле даже то, чего очень много, никогда не должно пропадать впустую. Мы не бережём пространство, потом перестаём ценить время и в результате жизнь уходит сквозь пальцы, а на судне во всём царит порядок и разум. И во времени, и в пространстве.

Кстати, насчёт времени. Я не раз присутствовал в рубке при передаче вахты. Отношения среди команды казались мне очень простыми, поэтому по началу удивляли строгие уставные фразы: «Вахту сдал» – «Вахту принял», а потом эти слова начали даже ласкать детское ухо, как и всегда нормальной человеческой душе приятен простой и разумный порядок.

Ведь вахтенные начальники, сменяя друг друга, некоторое время находятся в рубке одновременно, и часы у них на пару минут могут расходиться, а если именно в эти две минуты «прямо по курсу» или «слева по борту» случилось нечто экстремальное, кто из них отвечает за ситуацию, кто должен реагировать на обстоятельства, которые порой не ждут и двух секунд? Простой обмен чёткими фразами: «Вахту сдал» – «Вахту принял» устранял эти вопросы. А у ребёнка, наблюдавшего за такими деталями, в душе рождалось понимание того, как это много – минута, какая это уймища времени.

Почему маленькому мальчику всегда было так хорошо на «Лене», почему и по сей день так стремится моя душа в этот микромир?

Человек – существо гениально организованное. На маленьких «площадях и объёмах» нашего тела и сознания умещается множество немерянных миров. Все мы настолько необъятны и бездонны, что просто не могли бы существовать, не будь внутренне «разложены по полочкам». Каждая клеточка, каждый атом крутятся со своей задачей, несут смысловую нагрузку. В нас нет ничего случайного. Человек по природе своей совершенно чужд хаоса, неорганизованности, бессмыслицы. Поэтому, попадая в пространство организованное нелогично, хаотично, бессмысленно, мы ощущаем невольный и не всегда осознанный дискомфорт. Хаос – продукт распада, среди хаоса не может быть хорошо. Только когда в человеке начинается внутренний распад, он испытывает среди хаоса некоторую иллюзию кайфа.

Удивительно ли, что маленький человек, ещё совершенно не затронутый распадом, а значит чуждый хаосу, очень хорошо себя чувствовал на пространстве логичном и упорядоченном, где каждый квадратный сантиметр несёт смысловую нагрузку, совершает свою строго определённую работу. Даже красивая рыбка из цветного стекла, создающая ощущение праздника, имела для меня, очевидно, меньше значения, чем рациональные будни,составляющие сердцевину судового существования. А отец всю свою жизнь распространял вокруг себя образцовый флотской порядок, то есть по существу, облегчал жизнь людям, с которыми соприкасался. С отцом было легко, потому что с ним всё было понятно и здраво.

Дизельная колыбельная

Я засыпал в уютной каюте механика на своём маленьком кожаном диванчике. Если судно было на ходу, подо мною мерно, монотонно, не очень громко рокотали двигатели. Этот дизельный рокот – моя детская колыбельная. Всё на судне дышало металлической мощью, неодолимой силой, всё было настолько основательным и надёжным, что простая детская душа пребывала в постоянном покое, ощущая свою абсолютную защищённость.

Утром я просыпаюсь, подо мной всё тот же шум машин, а отца в каюте уже нет – у него вахта с 8 утра. Быстро одеваюсь и бегу в рубку, отец стоит у штурвала, улыбается, увидев меня, на несколько мгновений отводит глаза от реки. Я очень любил смотреть на отца у штурвала: серьезное, сосредоточенное лицо, твёрдые руки, лёгкого движения которых мгновенно слушается вся эта громадина.

Стальное тело

На «Лене» был не только штурвал, но и три большие разноцветные кнопки. Одна – «налево», другая – «направо», а если нажать на одну из них вместе со средней – движение в несколько раз ускоряется.

Однажды, когда мы шли озером, отец минут на пять усадил меня за кнопки и доверил судно – до берега далеко, любой мой огрех он мог быстро исправить. В жизни никогда потом мне не доводилось испытывать подобных ощущений. Управлял грузовиком, но это было не то. Масштаб другой.

Когда управляешь большим судном, твоя воля сливается с волей этой громадины. Огромное судно не просто слушается тебя, оно становится тобою, то есть чувствуешь себя огромным. Когда, например, шевелишь пальцами, им не приказываешь, потому что это ты сам. Так же и тут: ты становишься мозгом судна, а судно становится твоим телом. Кому бы не хотелось почувствовать себя в огромном, стальном, могучем теле?

Машинное отделение

Мой отец – хозяин машинного отделения, и я спускался сюда довольно часто. В машинном отделении стоят два огромных двигателя и два не очень больших. Это вспомогачи. Отец научил меня заводить вспомогач, я учился старательно, но… относительно машинного отделения у меня всегда была своя маленькая тайна, мне здесь никогда не нравилось.

Вот я нажал красную кнопку, потянул за ручку, подождал, как положено, некоторое время и повернул, что надо – вспомогач, только что безмолвный, послушно урчит. Отец мной доволен, у меня всё получилось. Я тоже радуюсь его радостью, мне приятно, что я у него не такой уж бестолковый.

Но собственного, личною удовольствия от возни с двигателем я никогда не получал. Механизмыпочему-то меня не привлекали, весь дизайн машинного отделения слегка отталкивал и немного даже страшил.

Когда судно на ходу, здесь стоит ужасный грохот, человек может что-то говорить, а кажется, что он лишь беззвучно шевелит губами, при необходимости приходиться кричать в самое ухо. Повсюду здесь следы солярки, мазута, масел. Когда отец возится с машинами, в промасленной спецовке, он часто чумазый. Я почтительно отношусь к этим его занятиям: «сколько болтиков, сколько винтиков, всё-то надо знать». Но это лишь почтение. А искреннее, неподдельное восхищение он вызывает у меня в рубке во время вахты, когда стоит у штурвала в отутюженных брюках и чистой рубашке.

Однажды отец спросил меня: «А тебе какая команда больше нравится: верхняя или нижняя?» Я почувствовал себя крайне неловко, как не ответишь, всё будет плохо. Если отдам предпочтение нижней команде, покривлю душой, и отец обязательно это заметит. Если скажу, что больше нравится верхняя – обижу отца, как бы выражу неуважение к его работе. Ребёнок не дипломат, он не умеет исхитриться так, что бы «и вашим и нашим». Я растерялся и, насупившись, молчал. И добился лишь того, чего хотел избежать, то есть обидел отца. Он ледяным тоном подвёл черту: «Нeхочешь разговаривать – не надо». Мне стало больно.

В пору ранней молодости, как это чаще всего и бывает, я доставлял отцу не мало огорчений. Но всё это сгладилось, отошло, когда я повзрослел, и сам себя я уже не судил за прощённые мне грехи и даже не вспоминал о них, Но вот эта мелочь, пустяковина, как я обидел отца своим молчанием, не ответив на его вопрос, почему-то и доныне беспокоит душу. За это я даже не мог прощения попросить, потому что через пару десятилетий отец был быкрайне удивлён, чего ради я вспомнил о такой ерунде. А сейчас мне хочется через годы закричать: «Папа, я тогда молчал потому, что не хотел тебя обидеть. Не было другой причины».

Рейтинг@Mail.ru