bannerbannerbanner
полная версияСтоит ли об этом?

Сергей Юрьевич Катканов
Стоит ли об этом?

Полная версия

Костёр на льду

В те годы, когда я вёл дневник, я ещё писал стихи. Первые стихотворные пробы я сделал в 1978 году, 14 лет от роду. Эти стихи были чистой графоманией, и я их потом уничтожил. А в 1979 году, то есть когда мне было 15-16 лет, что-то такое начало получаться. Я уже не писал стихи, они рождались, порою, так легко появляясь на свет, что я смотрел на них в недоумении: как это у меня могло получиться? Моё ли это? Поэтическое вдохновение – ни с чем не сравнимое чувство, сознание человека будто преображается и начинает выражать себя на том языке, каким оно в обычной жизни не владеет. Когда поэты говорят, что на них нечто нисходит откуда-то извне – это не метафора, не преувеличение, это очень реальное ощущение.

Сколько бы я позднее не думал о природе поэтического дара, его суть навсегда останется для меня загадкой. Иногда кажется, что тебе кто-то диктует, и у православного человека появляется очень тревожное предположение относительно того, кто бы это мог быть. Нам слишком хорошо известен источник некоторых «космических диктантов». И со стихами так тоже может быть. Однако, не думаю, что поэтическое творчество всегда имеет в основе некое вмешательство со стороны «другого». Видимо, оно имеет источник внутри самого человека. Во мне этот источник начал хлестать упругими струями, когда пришла первая любовь. А потом этот источник пересох. Как и не бывало. И произошло это именно тогда, когда первая любовь ушла – где-то около 18 лет.

Нет, я не разучился писать складно и в рифму, но я вдруг почувствовал, что стихи уже не рождаются, я их выдумываю, порою просто вымучиваю. Это был уже всего лишь результат применения технических навыков. Я вас уверяю: «научить писать стихи» можно и обезьяну, если она будет стараться. Постепенно нарабатываются технические навыки, и из-под пера начинают выходить ритмичные, гладко рифмованные строки. Но это не поэзия. Поэзия требует некоего непостижимого дыхания духа, и это дыхание или есть, или его нет.

У меня его вдруг не стало. Я всё понял и стихов после 18-и лет больше не писал. Последняя вспышка чего-то очень похожего на поэтическое творчество случилась у меня в 21 год. Я работал на практике в глухом поселке Северный и привез оттуда два стихотворения. Кажется, это и правда стихи. Но больше я уже писать не пытался.

Костёр на льду

(1979-1984)

I

Камень и волны

Волны ласкают

Широкий лоб

Серого камня

Только родившись

Ласкают лоб

Древнего старца

Пенная нежность

Спешит изойти

В ласке минутной

Старый молчальник

Стоит, как стоял,

К ласкам привыкнув

04.09.79.

Поезд

Стук неясный до мерных ударов возрос,

И земля от предчувствий дрожит

В тёмной просеке леса на крыльях колёс

Он предвидится, ветром обвит

Возникает меж сосен его голова,

Жёлтых глаз туповатый обвод.

И как будто от боли очнувшись едва,

Он пронзительно тяжко ревёт.

Оборвавшейся лентой уносится вдаль,

Потонув в затихание полос,

Унося за собой ветровую печаль,

Как призыв, как укор, как вопрос.

Эвридика

Ты назад, мой певец, не гляди, не гляди.

Вместо песни сорвёшься ты в крике.

Пусть смотрящий вперёд счастье ждёт впереди

И поёт о своей Эвридике.

Не глядеть! Не глядеть! Уж открылся в скале

Светлый выход из мрака ночного.

Между ив у реки на цветущей земле

С Эвридикой ты встретишься снова.

Выход близок, но взгляд обернулся назад.

Нетерпение силы лишило.

Пала бездна, завыла и вздыбился ад,

Тень неясную ночь поглотила.

Снова день. На земле одинокий певец,

Взгляды бродят безумно и дико,

Голос глух, пальцы мертвы и виден конец

Страстной песне: «Вернись, Эвридика!»

Гнётся ива, как стан в тот момент роковой,

Над рекою ни песни, ни крика.

Только ветер печально выводит порой

На забытой струне: «Эвридика».

Драматический отрывок

– Не гляди! Счастья нет для смотрящих назад.

– Но ведь может ответ дать единственный взгляд.

Только взгляд – не укор, и не крик, и не стон.

– Захлебнётся костёр, что на льду разведён!

Нож

Нож живой – он и меч, и топор, и кинжал.

Не одно – сотни острых, отточенных жал.

Я закрою глаза – он всегда предо мной –

Колет в грудь, бьёт в лицо и грозит за спиной.

Вездесущ, неотступен, суров, многолик.

Из груди моей вырвет когда-нибудь крик.

Ни удары, ни руки ему не нужны.

Он войдёт мне под кожу как будто в ножны.

Музыка

Музыка с болью о ком-то рыдает,

Звуки дрожат и волной затухают.

Вдруг из падений взмывая дугою,

Мчатся и плещутся в русло другое.

Пропастей ужас! Рискованность взлёта!

Сердце трепещет, узнало кого-то.

Слёзы покорных немых изваяний

Стынут с укором застывших рыданий.

Сердце себя узнавать начинает.

Боль изваяний рыдает, рыдает.

29.07.79.

***

Ложь наводнила жизнь нашу и мою.

Мы в ней захлебнулись, и выплыть нет силы,

А где-то там, если я говорю: «Люблю»,

То ты отвечаешь: «Мой милый»

Как тень от сути отделились слова,

И мы запутались в этой игре с ними,

А где-то там, если над трупом говорят: «Мертва»

То не плачут, а смеются с улыбками незлыми

Мы лиц человеческих никогда не видали,

Лишь до ушей да к низу приклеенные губы,

А где-то там, если человеку чурбан показали,

То он говорит: «Сработано грубо»

Из мира личин, ложных звуков и самообмана

В «где-то» уйти я давно принял решение,

Но стеной и простором встаёт вечность океана,

И я понимаю, что «где-то» – многоликое разрушение.

***

Был ли кто при этом – не был

Только хоть кричи

Ведь звезда сорвалась с неба

Потонув в ночи

И, справляя панихиду,

Поезда гудят.

Мы живые будто с виду,

А сердца смердят.

Опьяняющим угаром

Дышат холода.

Не взошла на небе старом

Новая звезда.

14.10.79

***

Ветер звенит жестяными венками,

Птицы сидят на крестах.

Рядом дощечка с плохими стихами:

«Вечно ты в наших сердцах».

Плиты, надгробья, ограды стальные,

Вон на могиле стакан.

Правда, есть холмики очень простые –

Чуть ли не в пояс бурьян.

Вон на одной крест совсем покосился –

Верно давно уж гниёт.

К ржавой табличке поближе склонился –

Шёл ей 20-й лишь год.

Может когда-то была чьей-то милой,

Может любила мечтать.

Не кому только теперь над могилой

Даже траву оборвать.

Время и смерть пролегли между нами.

Ты умерла, я живу.

Вроде бы сбегать сейчас за цветами…

Не побегу, не нарву.

На кладбище после дождя

И тепло и паровито,

Вдаль несёт обрывки туч,

На крестах, дождём омытых,

Отразился светлый луч.

Птицы трели рассыпают,

Дышит чёрная земля,

И за шиворот роняют,

Холод влаги тополя.

Пробуждается стремленье

Всё живое полюбить.

Никакого настроенья

Из почтения скорбить.

Небо глубь свою открыло,

Чист дождём омытый лист,

И над солнечной могилой

Воздух влажен и лучист.

***

Я лежал одурманенный зноем

На зелёной траве уж века

Мочаливо-устало-спокойна

Где-то рядом томилась река

А в провалах дневных сновидений

Кто-то шепчет и шепчет о ней…

Нет, в ушах раздаётся гуденье

Деловитых мохнатых шмелей.

Надо встать и стряхнуть эту дрёму,

Пусть идущему жизнь нелегка.

Чей же голос, до боли знакомый,

Говорит, что лежать мне века?

***

Вечно длится молчанье

В этом замкнутом вечно кругу.

Обжигают сознанье

Огоньки на другом берегу.

Над холодной волною

Сиянье холодной звезды.

Под бездонностью неба –

Бездонность воды

19.09.81

II

***

Милая сторонушка

И знакомый дом,

И резное солнышко

Над твоим окном.

Занавеска белая

На твоём окне.

Помню ты, несмелая,

Улыбалась мне.

Вспомнил я забытое,

Бывшее давно.

Ах, давно закрытое

Для меня окно.

22.11.79

***

Сумрачный вечер, с тобой мы одни,

Первая встреча, июльские дни.

Нежно-коричневый бархат руки

Робкие всплески притихшей реки.

Берег реки заметает зима,

Шапки одели в деревне дома.

Сквозь неотступную зимнюю дрожь

Вижу, как ты в лёгком платье идёшь.

***

Волны тёмные не знают,

Как я в мире одинок.

Грустно волны набегают,

Тают волны возле ног

Ветер тихий и несмелый

Будит всплески на реке.

Что мелькает то и дело

Вдалеке? Не вдалеке?

Там где стелется тропинка,

До родных ли мне дверей?

Та ли белая косынка,

Что любви моей светлей?

***

У озера церковь есть белая

Над озером встанет луна,

Как будто монашка несмелая

И ласково плещет волна

С волною играют неверные

Пугливые блики луны.

Я жду тебя, радость вечерняя,

У белой церковной стены.

Твоё ли там платье волнистое?

И верно. Навстречу бегу.

Мелькнут огоньки золотистые

Далёко на том берегу

С тобой, моя нежная, скромная

По кромке песка мы идём.

Я знаю, что ночь будет тёмная

Я знаю, мы будем вдвоём

23.01.80.

***

Я буду безмолвен, как тень.

Я буду, как тень неотступен.

Для ласки чужой неприступен,

След в след за тобою весь день.

А ночью ужели уйду?

Кошмаром к тебе на подушку,

Укором немым снизойду,

И сон твой спокойный нарушу.

 

Ты утром проснёшься и вновь,

Кляня запоздалую нежность,

Кляня мою злую любовь,

Поймёшь ты мою неизбежность.

***

«Прости, прощай и извини»

О, темень ночи!

Былые, пасмурные дни

Простить нет мочи.

Простить ли первый мне ледок

В осенних лужах,

И близость зимних холодов

И снег и стужу?

Простить ли смоль твоих волос

И слов застылость?

Всё, что так долго ждать пришлось

Простить нет силы

Простить озябшею душой…

Увы, я знаю -

Сам виноват перед тобой.

И всё прощаю.

***

Улицы тихи и гулки,

Звучно по ним я шагал.

В тёмном глухом переулке

Прежнюю вдруг повстречал.

Был переулок тот узок,

С болью блестели глаза,

И о расторгнутых узах

Я, запинаясь, сказал

Было утрачено много

В белом манящем платке,

В стане, подчёркнутом строго,

В тонкой, спокойной руке

Прежнего мало осталось,

Всё я дотла размечтал.

Переборовши усталость,

В тёмную ночь зашагал.

10.03.79.

***

Дай твои руки согреть.

Я их не грел так давно.

Хочешь в окно посмотреть –

Я занавешу окно

Не отводи своихглаз

И расскажи о себе,

Если о прошлом рассказ

Так неприятен тебе.

Милая, ночь не долга.

В нежности и забытьи,

Скоро уймётся пурга,

Порозовеют снега,

Взгляды утихнут твои.

***

Не знаю, с кем ты, где ты,

Бездумно весела.

Мечтой своей согрета,

Добрее ты была.

Я так и не узнаю

Похож ли твой портрет

Ты в прошлом, дорогая,

А в настоящем – нет.

В своём далёком «где-то»

Ты для меня «не та».

Не зажигайте света,

Ведь комната пуста.

Весенняя элегия

Вспыхнет каплей алмазной вода,

Соскользнувши с прозрачного льда.

Серый снег размывает капель,

Но тебя не разбудит апрель.

И весною ты так же грустна,

Тень от старого зимнего сна.

За окном расплескалась весна,

Но на дне твоих глаз тишина.

17.03.80

***

А на небе только пол-луны,

Только марев тлеет красно-синий

В матовой расплывчатости линий,

Только сосны тёмно-зелены.

Потому что нет тебя со мною,

Бледно сосны так освещены,

И твоё отсутствие виною

Что на небе только пол-луны.

***

Ушла вместе с тёплым летом,

Забытою ставши бредней,

Но может быть именно это

И было каплей последней?

Ушла и возврата нету,

Довольно капаться в старом,

Но может быть именно это

И было последним ударом?

28.12.79.

***

Как я не понял сразу?

Теперь уже готов –

Ведь глиняная ваза

Для полевых цветов

Как я не понял сразу,

Что ты чужая мне?

И что в хрустальной вазе

Ромашкам места нет.

***

Легко и безоблачно было

Любви отдаваться своей.

Ты небо когда-то любила

Земля оказалась милей

Осталась печальная небыль,

Тетрадка стихов на столе.

Вечерние звёзды на небе,

Дневные цветы на земле.

28.12.79.

***

Ты не ужалишь, как пчела,

Нет, ты не зла и не коварна

Ты только то, чем ты была

Ты попросту не благодарна

Будь проклят день, когда пришлось

Тебя мне встретить, дорогая.

Неблагодарность или злость

Что хуже, право, я не знаю.

***

Я не прошу: «Ты прости меня»

И ни о чём о другом.

Прошлое слишком уж зимнее,

Чтобы разлиться теплом.

Там ли все самое верное?

Трудно теперь разрешить.

Прошлое слишком вечернее

Чтобы в пути мне светить.

22.01.80.

***

Если можно вообще любить

На земле до предела злой,

То любимою можешь быть

Только ты и никто другой.

Это просто смешная ложь,

Что любви уже тысячи лет,

Если ты на земле живёшь

Лишь недавно, мой ясный свет.

***

Она горда и холодна,

Но в мире лишь одна.

Одна везде, одна всегда,

В душе одна беда.

Всех унесут с собой года,

Она же навсегда –

Одна, маняще холодна,

Как на небе луна.

III

***

Лишь смотрю на тебя,

Не знаком я с тобой,

И, ещё не любя,

Я доволен судьбой,

Что не знаю совсем

О тебе ничего,

Что не ранишь ничем

Сердца ты моего.

Разлюбить, не любя,

Ты не сможешь меня,

И смотрю на тебя

Ничего не кляня.

***

Хочу влюбиться в твой белый локон,

Хочу забыться в хмелю жестоком.

Не надо чёрной – мечта пустая…

Отдамся вздорной, под лаской тая.

Любви кристальной пропьём блаженство.

Чем взгляд нахальный не совершенство?

Портрет

Ты смотришь хитро и игриво,

А через миг уж не узнать –

Умна, серьёзна, молчалива

И весела уже опять.

Ты лишь красива неизменно

И любишь, вечное дразня,

В душе ласкать попеременно

То нежность зорь, то мудрость дня.

Свободно к самому святому

Тебя пускаешь не тая,

Но улыбаешься любому –

Ничья, а значит не моя.

Ничья, как взгляд, что брошен в спину

Легко с тобой о всём забыть,

Но в красоте твоей – трясина

Я не хочу тебя любить.

IV

По направлению к полю

Поле давится ветром, а сзади,

В мёртвом холоде едких огней,

Точит трупы высотных громадин

Легион человечьих червей.

По утру из безжизненных трупов

Черви выползут, их не унять.

Встанет день равнодушно и тупо –

Где-то там и уже без меня.

***

День минул, он как будто и не был.

Звёзды вбиты среди тишины.

На распахнутой скатерти неба

Расплескалося блюдо луны.

Эти звёзды так прочно забиты…

И луна расплескалась на век.

На земле, темнотою укрытой,

Для чего ты вообще человек?

***

Я надену на плечи вериги,

Буду жить по-монашески строго,

Но рука на листах святой книги

Чертит имя другого бога.

***

Если Бог в небе есть,

Значит нету меня.

Звёзд мне даже не счесть,

Вечность мне не объять.

Весь кошмар этих дней –

Только прихоть. Но чья?

Только снилась ты мне,

Но кому снился я?

Я – лишь муторный сон.

Чей, кого разбудишь?

Если я сотворён,

Значит незачем жить.

***

На сугробы легли синевато-глубокие тени,

Залит кровью заката зовущий домой горизонт.

Дом закрыт от меня неразрывной завесой мгновений,

И до боли понятно: не скоро опять повезёт.

И тоску не прогонишь ни чаем, ни сном, ни стихами.

Словно чёрт сел на грудь леденящий покой этих мест.

А вчера за двором на бескрайнее снежное знамя

Две тропинки легли, словно русский Андреевский крест.

1984, декабрь

Сильна, как смерть любовь

Из Библии

***

Ну да, любовь сильна,

Но илом прошлых дней

Затянута она.

Зачем сейчас о ней?

Сейчас лишь грязь дорог,

Да в лужах первый снег,

А придорожный стог –

Единственный ночлег.

Сейчас лишь только ждать…

Неведомо чего.

Больничную кровать?

Безумья своего?

Стаканом водки крик

Обратно в глотку вбить?

Иль книгой среди книг

На полке век дожить?

Любовь сильна… Но как?

Куда наш путь земной?

Уж кончился табак…

Лишь прошлое со мной.

Беглый каторжник

Тот, кто сбросил колодки не ищет дорогу обратно.

По каким только стёжкам в ту ночь не носил меня бес.

Вдруг церквушка внезапно врезается в марев закатный,

Осеняя крестом не нуждавшийся в святости лес.

Запах дыма забыли давно эти мрачные ели.

Коль из леса с ножом, так бессмысленно даже кричать.

На чернеющий крест только волки оскалясь глядели,

Или те, кому лучше друг друга в лесах не встречать.

Не с лукавым – с волками скорей предстоит поединок.

И спасёшься не крестным знаменьем, а силой в руках.

Но ведь снился Христос, что распят на кресте из тропинок

На случайной опушке в бескрайних российских лесах.

1984

Суд над бандой четырех

Это было весной 1982 года, мы заканчивали первый курс, и с нами произошла история, весьма показательная во многих отношениях.

Филфак – девичий факультет, из 75-и студентов, принятых на первый курс, парней было только четверо, и на занятия по гражданской обороне мы ходили вчетвером, а девчонок тем временем учили на медсестер другие люди. Нам же в преподаватели достался отставной полковник морской авиации. Он любил приходить на занятия в своей слегка зловещей черной форме, и мы прозвали его «черный полковник».

Черный полковник был человеком на редкость тупым, но полковничьи погоны сообщили ему высочайшее представление о самом себе, и к нам он обращался всегда очень надменно и свысока, с глубокомысленным видом изрекая таки благоглупости, что мы просто давились от смеха, а порою так и не сильно старались скрывать, что нам от него смешно. Соответственно, полковник нас не любил. Для него, заматеревшего в условиях беспрекословного подчинения, было невыносимо то, что какие-то щенки над ним чуть ли не открыто потешаются, а он ни чего не может им сделать.

И вот однажды, на очередном занятии по гражданской обороне, двое из нас, самые младшие, расшутились не на шутку. Полковник дал нам самостоятельную работу и мало обращал на нас внимания. А зря. Эти двое принялись писать не в тетради, а на парте, всю её разрисовав разнообразными антисоветскими лозунгами. Помню, например, такие: «Долой советские оккупационные войска из Афганистана». «А. Хейг: есть вещи поважнее мира» (Хейг был в те годы госсекретарем США) Парту также украсили крупные названия польских свободных профсоюзов «КОС-КОР» и «Солидарность», которые тогда стали активными борцами с коммунистической системой в Польше. Ещё была надпись: «Смерть Ярузельскому» (Генерала Ярузельского Москва тогда поставила во главе Польши для укрепления коммунистической системы и борьбы со свободными профсоюзами.)

Я смотрел на то, как мои товарищи усердно портят парту антисоветскими лозунгами, и мне было смешно. Мне казалось, что всё это довольно забавная, хотя и немного глупая шутка. Я хорошо знал, что у моих товарищей нет совсем никаких политических убеждений, ни советских, ни антисовестких. Они просто прикалываются. Мне это казалось чем-то не очень правильным. Если бы человек так думал, то он мог бы это писать, но если человек ни как не думает, то зачем он потрясает чужими лозунгами?

Всё, что связано с убеждениями, казалось мне плохой темой для шуток. Я, например, считал себя атеистом, и поэтому ни когда принципиально не носил креста на шее. Я считал, что нельзя надевать на себя знак чужих убеждений из моды и для прикола. Это должно что-то значить, это не может не значить ничего. Так же и с политикой. Если бы они, действительно, были поклонниками Александра Хейга и лидеров «Солидарности» – я бы понял. Но они отнюдь не были противниками советской власти, так же как и я, так что мне не очень понравилась их шутка, но никакого возмущения она у меня, конечно, не вызвала, потому что нелепо же возмущаться шуткой, пусть даже не очень удачной.

Итак, мы посмеялись и забыли об этом сразу же, как только покинули аудиторию гражданской обороны. Но мы недооценили нашего чёрного полковника. Человек старой закалки, увидев на партах возмутительные надписи, он сразу же побежал в КГБ. В его памяти ещё свежи были те времена, когда за такие «шутки» расстреливали совершенно без вариантов. Да ведь и в 1982 году господствовала всё та же политическая система, это было время самого что ни на есть ортодоксального социализма, никакой перестройкой ещё и близко не пахло. И, между прочим, наши действия совершенно однозначно подпадали под статью уголовного кодекса «Антисоветская агитация и пропаганда». Так что чёрный полковник, я полагаю, был уверен, что нас если не посадят, то уж из института вышвырнут обязательно.

Почему же нам не было страшно? Да потому что мы, по сравнению с нашим полковником, выросли в совершенно другую эпоху. Мы даже не знали тогда ничего о беспредельной жестокости сталинских политических репрессий. Все вокруг нас смеялись над Брежневым и над советской властью. Смеялись в голос, ничего не опасаясь. Например, едет пьяный мужик в автобусе и громко заявляет: «К коммунизму идём семимильными шагами, а мяса нет!». Ну что? Ну и ничего. Никто в автобусе даже не вздрогнул, все только улыбнулись.

Анекдотам про Брежнева тогда не было числа, и рассказывать их можно было, ничего не опасаясь. Причём далеко не все эти анекдоты сводились к насмешке над старческой немощью нашего лидера, некоторые были откровенно политические. Например: «Какой самый длинный анекдот? Речь Брежнева на XXV съезде КПСС. Какой самый короткий анекдот? Коммунизм». Между прочим, пересказывание таких анекдотов тоже очень чётко подпадало под действие статьи «Антисоветская агитация и пропаганда», то есть, что ни говори, а это было уголовное преступление. Но это я сейчас понимаю, а тогда мы вообще об этом не думали, рассказывая подобные анекдоты спокойно, без страха, не оглядываясь.

 

А ведь и в те годы людей вполне реально преследовали за убеждения. Диссидентов, конечно, не расстреливали и больших сроков тогда не наматывали, но небольшие срока им всё ещё давали и в психушках морили, и из страны вышвыривали. Но тогда я об этом вообще ничего не знал и, кажется, даже слова «диссидент» не слышал. Я никогда не был знаком ни с одним человеком, имевшим твёрдые антикоммунистические убеждения. «Голос Америки» один раз «поймал» дома на приёмнике, но ничего интересного не услышал, к тому же слушать было трудно, эту радиостанцию наши глушили искусственными помехами, так что больше я её и не пытался ловить.

Последние годы брежневского правления были гнилой эпохой. Если, скажем, до революции люди верили в Бога, а после революции верили в коммунизм, то мы уже не верили в коммунизм, и ещё не верили в Бога. Это была эпоха тотального неверия вообще ни во что. Убеждённые коммунисты тогда, наверное, встречались ещё реже, чем убеждённые антикоммунисты, а серьёзно верующих вообще была жалкая горсть. Такова была общественная атмосфера той поры.

Удивительно ли, что мы не боялись никаких репрессий? Но мы не учли маленького пустячка: говорить тогда можно было что угодно, а вот если ты писал, пусть даже и всего лишь на парте, это выводило ситуацию на другой уровень. Итак, с подачи чёрного полковника, у нас в институте появились сотрудники КГБ. («Агенты КГБ, как вороны кружат, там, где раньше был цветущий сад», – напевал тогда на мотив «Машины времени» один из наших шутников).

Меня вызвали в кабинет декана, где со мной захотел побеседовать офицер КГБ – вежливый и спокойный мужчина средних лет в костюме с галстуком. Он задавал мне вопросы про те надписи: не видел ли я, как их делали, не знаю ли, кто бы это мог быть? В его спокойном и даже уважительном по отношению ко мне тоне, я уловил слегка зловещие нотки и понял, что шутки кончились. Помню, отвечал ему коротко и предельно осторожно, тщательно подбирая каждое слово. Конечно, я не мог сдать своих приятелей-шалопаев и ушёл в несознанку: ничего не видел, ни о чём не догадывался, кто бы это мог быть – представления не имею.

А они тогда уже всё знали. Получить образцы наших подчерков не представляло труда, сделать графологическую экспертизу было и того проще. Но мне было не важно, что они знают, для меня имело значение только одно – чтобы они узнали это не от меня. Не знаю, как кололи наших «писателей», но под давлением «неопровержимых доказательств» они сознались во всём сразу же.

Меня никто не пытался обвинить в том, что я сделал эти надписи, но моё положение всё же было довольно щекотливым: находился рядом и не воспрепятствовал , а потом не сообщил «куда следует» и в первом разговоре с офицером КГБ получается, что покрывал «антисоветчиков». (Кстати, наш четвёртый товарищ прогулял ту пару, но его всюду таскали так же, как и нас).

Я упрямо твердил, что не видел, как они делали эти надписи. В сопровождении двух сотрудников КГБ нас привели в аудиторию гражданской обороны.

– Они сидели здесь, – говорит мне один из них, – а ты сидел здесь. И ты утверждаешь, что не видел, как они расписывали парту?

– Нет, не видел, – отвечаю я чуть ли не с улыбкой, прекрасно понимая, что в мои слова невозможно поверить.

И вдруг совершенно неожиданно второй офицер заорал на меня:

– А если бы перед тобой на парту голую бабу положить, ты бы её тоже не заметил?

Я вздрогнул, съёжился и промолчал, вполне осознав, что шутки кончились теперь уже окончательно. Эти люди могли быть не только вежливыми, и разговаривать они умели в очень разных тональностях.

Кстати, лет 20 спустя, работая в областной газете, я познакомился с одним полковником налоговой полиции. Это был очень интересный человек, и наше общение быстро стало неформальным. Он рассказал мне, что когда-то служил в КГБ, причём именно в 5-м, идеологическим отделе. Я коротко пересказал ему ту давнюю историю и, кажется, начиная узнавать того офицера, который орал мне про «голую бабу», с улыбкой у него спросил: «Это не вы были?». «Нет, не я», – сухо ответил он. Но это был он. Я не стал на этом настаивать, у меня не было к нему претензий.

А тогда началась целая череда разных собраний и заседаний, имевших целью заклеймить зелёных антисоветчиков и вынести по ним решение. Мой товарищ, не присутствовавший при порче парт в шутку назвал это «суд над бандой четырёх». Мы всё ещё старались бодриться и продолжали шутить.

Сначала, кажется, было комсомольское собрание всего курса. Девчонки, с которыми мы были в дружеских отношениях, старались нас как-то поддержать и выручить. Помню одна милая девушка в начале собрания встала и резко заявила: «Это комсомольское собрание. Прошу всех некомсомольцев покинуть аудиторию». Это было «зело борзо», она фактически попыталась выгнать с собрания всех преподавателей, но формально её за это трудно было упрекнуть, в её реплике можно было даже усмотреть некий комсомольский задор, то есть нечто вполне правильное. Но парторг факультета, преподаватель лет сорока, в ответ взвился орлом: «Я протестую, мы, коммунисты, имеем право присутствовать на комсомольских собраниях».

С каким священным пафосом он произнёс своё коронное: «Мы, коммунисты…». Через десять лет этот человек уже делал карьеру в демократическом лагере, и это у него неплохо получалось, он дошёл до «степеней известных», во всяком случае в посольстве США в Москве его хорошо принимали.

Тогда никто сильно не настаивал на том, что я видел, как идёт антисоветская работа и не воспрепятствовал, и не донёс. Моё «не видел» никто сильно не пытался опровергнуть. Подловили меня на другом, предложив дать оценку тому, что произошло. Дескать, если ты тут ни при чём, тогда выступи с осуждением политически незрелых действий своих товарищей.

И я сказал то, что на самом деле думал. Это не потребовало от меня никакого напряжения, мне казалось естественным говорить именно то, что я думаю. Ведь если бы я спросил у них: «Мне говорить то, что я на самом деле думаю?», любой из них, ни на секунду не задумавшись, сказал бы: «Да, разумеется, это само собой». Ну вот я и выдал им плод своих горестных раздумий: «Это бытовое хулиганство, примерно то же самое, что бить стёкла в окнах, не более того».

И вот за эту-то оценку в меня уже вцепились, склоняя на все лады. Получилось, что я вообще не увидел в происходящем политики. «Это что за близорукость такая? Да такая позиция ещё похуже, чем сами надписи». Но я собственно имел ввиду, что мои товарищи – никакие не антисоветчики, что политикой они не интересуются, онипросто хотели нахулиганить. Это была правда. Но это была не та правда, которую хотели от меня услышать. Моя позиция совсем не вписалась в логику политического разбирательства.

Трепали меня на совесть, от души. И не помню уже в ответ на какой вопрос я сказал: «Потому что у меня пассивная жизненная позиция». Я опять сказал то, что думал на самом деле. Но это уже ни в какие ворота не лезло. Как это у комсомольца, у будущего учителя, который должен будет воспитывать детей в духе политики партии, может быть пассивная жизненная позиция? «Тут ваще началось, не опишешь в словах».

Почему я тогда не захотел сказать то, что от меня хотели услышать, чтобы они отвязались и успокоились? Откровенно говоря, мне это и в голову не пришло, никакой внутренней борьбы во мне не было, я не осознавал, что у меня есть выбор: прогибаться под «ярко красных» или не прогибаться? То есть я не видел в своём поведении никакой упёртости. Старшие всегда учили нас честности, вот я и старался быть честным. А что такое?

Это может показаться инфантильной наивностью, но вы знаете, и сейчас, по прошествии 33-х лет, я поступил бы точно так же, но сейчас это было бы результатом осознанного выбора, а тогда это была естественная, почти интуитивная честность. Ведь честным быть хорошо? Разве не так?

У меня вызвали в институт отца. Парторг сказал ему: «Мы не стали бы вас беспокоить, если бы не та позиция, которую занял ваш сын». А о чём говорили – не помню. Видимо, парторг просто разводил пустопорожнюю коммунистическую демагогию, которую в памяти удержать невозможно. Конечно, отцу тогда было неловко, но ни «до», ни «после» он меня ни за что не ругал и не стыдил. Вообще, отец был щедр на шумные разносы, когда считал, что я провинился, но тогда он, видимо, не усмотрел в моих действиях никакой вины.

Через некоторое время наш физрук рассказал мне, что ему сказала декан: «Мне больше всех понравился отец Серёжи Катканова». Тогда я не понял почему, а сейчас я её понимаю. Отец, может быть, слегка оробел от того, что ему приходится разговаривать с руководителями, имеющими учёные степени, но он держал себя с достоинством, не лебезил и не заискивал, да он этого и не умел. При этом он ничего из себя не изображал, держался скромно, не пытался понравиться и оправдаться. Он просто выглядел нормальным мужиком. Вот и всё.

Кстати, из нас четверых я один был сыном рабочих. У остальных родители были с высшим образованием и работали в разных сферах руководителями разных уровней. В те годы уже не принято было кичиться пролетарским происхождением, и я не кичился, но и не стыдился его никогда. А сейчас я очень рад тому, что вырос в простой рабочей семье. Это сделало меня внутренне богаче тех, кто вырос в семьях рафинированной интеллигенции. Для них так и остались закрытыми, непонятными некоторые стороны жизни, которые для меня всегда были понятны и открыты.

А наш декан была женщиной умной, волевой и честной. Я всегда её уважал. Однажды в личной беседе со мной всё по тому же поводу она почти вспылила: «Я всё-таки не понимаю этого. Ну можно говорить о том, Брежнев хороший или плохой, но ведь тут речь о наших основах». Если по ходу всех разбирательств мне и было хоть раз стыдно, так это в тот момент. В самом деле, если мы не посягали на основы, так зачем было над ними потешаться? Ведь мы же ни секунды не сомневались в том, что социализм лучше капитализма, почему же тогда из нас пёрла эта игривая антисоветчина? Она сказала «не понимаю», а я и сам, может быть, только сейчас это понял.

Да, мы не сомневались в том, что революция сделала жизнь людей гораздо лучше, чем была при царе. Мы не сомневались в том, что на Западе простые люди живут гораздо хуже нас. Но то, что мы видели вокруг себя ни на что нас не вдохновляло, нам казалось смешным служить «делу партии». Мы верили в то, что социализм есть благо, но мы его не любили, он был нам неприятен. Поэтому мы так легко над ним иронизировали.

Рейтинг@Mail.ru