Отшельник, как бы желая ответить доверием на доверчивость гостя, тоже откинул на спину капюшон и обнажил круглую, как шар, голову человека в расцвете лет. Его бритая макушка была окружена венцом жестких черных волос, что придавало ей сходство с приходским загоном для овец, обнесенным высокой живой изгородью. Черты его лица не обличали ни монашеской суровости, ни аскетического воздержания. Напротив, у него было открытое свежее лицо с густыми черными бровями, черная курчавая борода, хорошо очерченный лоб и такие круглые пунцовые щеки, какие бывают у трубачей. Лицо и могучее сложение отшельника говорили скорее о сочных кусках мяса и окороках, нежели о горохе и бобах, и это сразу бросилось в глаза рыцарю.
Рыцарь с большим трудом прожевал горсть сухого гороха и попросил благочестивого хозяина дать ему запить эту еду. Тогда отшельник поставил перед ним большую кружку чистейшей родниковой воды.
– Это из купели святого Дунстана, – сказал он. – В один день, от восхода до заката солнца, он окрестил там пятьсот язычников – датчан и британцев. Благословенно имя его!
С этими словами он приник своей черной бородой к кружке и отпил маленький глоточек.
– Мне кажется, преподобный отче, – сказал рыцарь, – что твоя скудная пища и священная, но безвкусная влага, которой ты утоляешь свою жажду, отлично идут тебе впрок. Тебе куда больше подходило бы драться на кулачках или дубинках, чем жить в пустыне, читать молитвенник да питаться сухим горохом и холодной водой.
– Ах, сэр рыцарь, – отвечал пустынник, – мысли у вас, как и у всех невежественных мирян, заняты плотью. Владычице нашей богородице и моему святому покровителю угодно было благословить мою скудную пищу, как издревле благословенны были стручья и вода, которыми питались отроки Содрах, Мисах и Авденаго, не пожелавшие вкушать от вин и яств, присылаемых им сарацинским царем.
– Святой отец, – сказал рыцарь, – поистине бог творит чудеса над тобою, а потому дозволь грешному мирянину узнать твое имя.
– Можешь звать меня, – отвечал отшельник, – причетником из Копменхерста, ибо так меня прозвали в здешнем краю. Правда, прибавляют еще к этому имени прозвище «святой», но на этом я не настаиваю, ибо недостоин такого титула. Ну а ты, доблестный рыцарь, не скажешь ли, как мне называть моего почтенного гостя?
– Видишь ли, святой причетник из Копменхерста, – сказал рыцарь, – в здешнем краю меня зовут Черным Рыцарем; многие прибавляют к этому титул Лентяй, но я тоже не гонюсь за таким прозвищем.
Отшельник едва мог скрыть улыбку, услыхав такой ответ.
– Вижу, сэр Ленивый Рыцарь, что ты человек осмотрительный и разумный, – сказал он, – и вижу, кроме того, что моя бедная монашеская пища тебе не по нутру; может, ты привык к роскоши придворной жизни, избалован городскими излишествами… Помнится мне, сэр Лентяй, что когда здешний щедрый лесной сторож привел мне этих собак и сложил у часовни корм для своей лошади, он как будто оставил здесь кое-какие съестные припасы. Так как они для меня непригодны, то я едва не позабыл о них, обремененный своими размышлениями.
– Готов поклясться, что он оставил, – сказал рыцарь. – С той минуты, как ты откинул свой капюшон, святой причетник, я убедился, что у тебя в келье водится пища получше гороха. Сдается мне, что твой сторож – добрый малый и весельчак. Да и всякий, кто видел, как твои крепкие зубы грызут этот горох, а горло глотает такую пресную жидкость, не мог бы оставить тебя на этом лошадином корме и захотел бы снабдить чем-нибудь посытнее. Ну-ка, доставай скорее, что там принес тебе сторож.
Отшельник внимательно посмотрел на рыцаря. Видно было, что он колебался, не зная, благоразумно ли откровенничать с гостем.
Но у рыцаря было открытое и смелое лицо, а усмехнулся он так добродушно и забавно, что поневоле внушил хозяину доверие и симпатию.
Обменявшись с ним молчаливыми взглядами, отшельник пошел в дальний конец хижины и открыл потайной чулан, доступ к которому скрыт был очень тщательно и даже довольно замысловато. Из глубины темного сундука, стоявшего внутри чулана, он вытащил громадный запеченный в оловянном блюде пирог. Это кушанье он поставил на стол, и гость, не теряя времени, своим кинжалом разрезал корку, чтобы познакомиться с начинкой.
– Как давно приходил сюда добрый сторож? – спросил рыцарь у хозяина, проглотив несколько кусков этого блюда.
– Месяца два назад, – отвечал отшельник не подумав.
– Клянусь истинным богом, – сказал рыцарь, – в твоей хижине то и дело натыкаешься на чудеса! Я готов поклясться, что жирный олень, послуживший начинкой этому пирогу, еще на днях бегал по лесу.
Отшельник смутился; он сидел с довольно жалким видом, глядя, как быстро убывает пирог, на который гость набросился с особым рвением. После всего, что он наговорил о своем воздержании, ему было неловко самому последовать примеру гостя.
– Я был в Палестине, сэр причетник, – сказал рыцарь, вдруг сразу перестав есть, – и вспоминаю, что, по тамошним обычаям, каждый хозяин, угощая гостя, должен сам принимать участие в трапезе, чтобы не подумали, будто в пище есть отрава. Я, конечно, не дерзаю заподозрить святого человека в предательстве, однако буду тебе премного благодарен, если ты последуешь этому восточному обычаю.
– Чтобы рассеять ваши неуместные опасения, сэр рыцарь, я согласен на этот раз отступить от своих правил, – отвечал отшельник, и так как в те времена еще не были в употреблении вилки, он немедленно погрузил пальцы во внутренность пирога.
Когда таким образом лед был сломан и церемонии отброшены в сторону, гость и хозяин начали состязаться в том, кто из них окажется лучшим едоком; но хоть гость, вероятно, постился дольше, отшельник съел гораздо больше его.
– Святой причетник, – сказал рыцарь, утолив голод, – я готов прозакладывать своего коня против цехина, что тот честный малый, которому мы обязаны этой отличной дичью, оставил здесь и бутыль с вином, или бочонок канарского, или что-нибудь в этом роде, чтобы запить этот чудеснейший пирог. Конечно, это такой пустяк, что он не мог удержаться в памяти строгого постника. Но я думаю, если ты хорошенько поищешь в той норе, то убедишься, что я не ошибаюсь.
Вместо ответа отшельник только ухмыльнулся и вытащил из своего сундука кожаную бутыль вместимостью в полведра. Потом он принес два больших кубка из буйволового рога в серебряной оправе; полагая, что теперь уже можно не стесняться, он налил их до краев и, сказав по обычаю саксов: «Твое здоровье, сэр Ленивый Рыцарь», – разом осушил свой кубок.
– Твое здоровье, святой причетник из Копменхерста, – ответил рыцарь и также осушил свой кубок.
– А знаешь ли, святой причетник, – сказал затем пришелец, – я никак не могу понять, почему это такой здоровенный молодец и мастер покушать, как ты, задумал жить один в этой глуши. По-моему, тебе куда больше подошло бы жить в замке, есть жирно, пить крепко, а не питаться стручками да запивать их водой или хотя бы подачками какого-то сторожа… Будь я на твоем месте, я бы нашел себе и забаву, и пропитание, охотясь за королевской дичью. Мало ли добрых стад в этих лесах, и никто не подумает хватиться того оленя, который пойдет на пользу служителю святого Дунстана.
– Сэр Ленивый Рыцарь, – отвечал причетник, – это опасные слова, прошу, не произноси их. Я поистине отшельник перед королем и законом. Если бы я вздумал пользоваться дичью моего владыки, не миновать бы мне тюрьмы, а может, если не спасет моя ряса, – и виселицы.
– А все-таки, – сказал рыцарь, – будь я на твоем месте, я бы выходил в лунные ночи, когда лесники и сторожа завалятся спать, и, бормоча молитвы, нет-нет да и пускал бы стрелу в стадо бурых оленей, что пасутся на зеленых лужайках… Разреши мои сомнения, святой причетник: неужели ты никогда не занимался такими делами?
– Друг Лентяй, – отвечал отшельник, – ты знаешь о моем хозяйстве все, что тебе нужно, и даже больше того, что заслуживает непрошеный гость, врывающийся силою. Поверь мне, пользуйся добром, которое посылает тебе бог, и не допытывайся, откуда что берется. Наливай свою чашу на здоровье, но, пожалуйста, не задавай мне больше дерзких вопросов. Не то я тебе докажу, что, кабы не моя добрая воля, ты бы не нашел здесь пристанища.
– Клянусь честью, это еще больше разжигает мое любопытство! – сказал рыцарь. – Ты самый таинственный отшельник, какого мне доводилось встречать. Прежде чем мы расстанемся, я хочу хорошенько с тобой познакомиться. А что до твоих угроз, знай, святой человек, что мое ремесло в том и состоит, чтобы выискивать опасности всюду, где они водятся.
– Сэр Ленивый Рыцарь, пью за твое здоровье, – сказал пустынник. – Я высоко ценю твою доблесть, но довольно низкого мнения о твоей скромности. Если хочешь сразиться со мной равным оружием, я тебя по-приятельски и по братской любви так отделаю, что на целых двенадцать месяцев отучу от греха излишнего любопытства.
Рыцарь выпил с ним и попросил назначить род оружия.
– Да нет такого оружия, начиная от ножниц Далилы и копеечного гвоздя Иаили до меча Голиафа, – отвечал отшельник, – с которым я не был бы тебе под пару… Но раз уж ты предоставляешь мне выбор оружия, что ты скажешь, друг мой, о таких безделках?
С этими словами он отпер другой чулан и вынул оттуда два палаша и два щита, какие обычно носили йомены. Рыцарь, следивший за его движениями, заметил в этом втором потайном чулане два или три отличных лука, арбалет, связку прицелов для него и шесть колчанов со стрелами. Между прочими предметами, далеко не приличествующими для особ духовного звания, в глубине темного чулана бросилась ему в глаза арфа.
– Ну, брат причетник, обещаю тебе, что не стану больше приставать с обидными расспросами, – сказал рыцарь. – То, что я вижу в этом шкафу, разрешает все мои недоумения. Кроме того, я заметил там одну вещицу, – тут он наклонился и сам вытащил арфу, – на которой буду состязаться с тобой гораздо охотнее, чем на мечах.
– Думается мне, сэр рыцарь, – сказал отшельник, – что тебя понапрасну прозвали Лентяем. Признаюсь, ты кажешься мне очень подозрительным молодцом. Тем не менее ты у меня в гостях, и я не стану испытывать твое мужество иначе, как по твоему собственному желанию. Садись, наполни свой кубок, будем пить, петь и веселиться. Коли знаешь хорошую песню, всегда будешь приятным гостем в Копменхерсте, пока я состою настоятелем при часовне святого Дунстана, а это, бог даст, продлится до тех пор, пока вместо серой рясы не покроют меня зеленым дерном. Ну, что же ты не пьешь? Наливай чашу полнее, потому что эту арфу теперь не скоро настроишь. А ничто так не прочищает голос и не обостряет слух, как чаша доброго вина. Что до меня, я люблю, чтобы винцо пробрало меня до кончиков пальцев; вот тогда я могу ловко перебирать струны.
Я вечером в углу своем
Читаю книгу перед сном,
Немало в книгах есть моих
Рассказов о делах святых;
И, затушив свечу свою,
Церковный мерный гимн пою.
……………………………………
Кто не уйдет от всех забав,
Отшельнический посох взяв,
И кто не предпочтет покой
Безумной суете мирской?
Уортон
Гость исполнил в точности совет гостеприимного отшельника, однако довольно долго возился с арфой, прежде чем ее настроил.
– Мне кажется, святой отец, – сказал он, – что тут не хватает одной струны, да и остальные в плохом виде.
– Ага, так ты заметил это? – сказал отшельник. – Значит, ты мастер своего дела. Вино и яблочная настойка, – прибавил он, с важностью подняв глаза к небу. – Вся беда от вина и яблочной настойки. Я уж говорил Аллену из Лощины, северному менестрелю, что после седьмой кружки лучше не трогать арфы. Но уж больно он упрям, с ним не сговоришься… Друг, пью за успех твоего исполнения.
Сказав это, он с важным видом опорожнил свой кубок, все время покачивая головой при воспоминании о пьяном шотландском певце.
Тем временем рыцарь кое-как привел струны в порядок и после краткой прелюдии спросил хозяина, что ему больше нравится: спеть ли сирвенту на языке ок, или ле на языке уа, или виреле, или балладу на простонародном английском языке?
– Балладу, балладу, – сказал отшельник. – Это будет лучше всякой французской дребедени. Я чистейший англичанин, сэр рыцарь, такой же англичанин, каким был мой заступник святой Дунстан, а он, наверное, так же чурался этих ок и уа, как чертова копыта. У меня в келье допускаются только английские песни.
– Ну, хорошо, – согласился рыцарь, – я попробую припомнить балладу, сочиненную одним саксом, которого я знавал в Святой Земле.
Оказалось, что если рыцарь и не был вполне искусным менестрелем, то по крайней мере его вкус развился под влиянием наставников. Голос его, который от природы был грубоват и обладал небольшим диапазоном, был хорошо обработан. Поэтому он пел очень недурно и мог бы удовлетворить и более взыскательного критика, чем наш отшельник; рыцарь пел выразительно, то протяжными, то задорными звуками оттенял слова и придавал силу и значение стихам.
Из Палестины прибыл он,
Военной славой осенен.
Он через вихри битв и гроз
Крест на плечах своих пронес.
В боях рубцами был покрыт
Его победоносный щит.
Когда темнеет небосвод,
Любимой песню он поет:
«Возлюбленная! Рыцарь твой
Вернулся из страны чужой;
Добыча не досталась мне:
Богатство все мое – в коне,
В моем копье, в мече моем.
Которым я сражусь с врагом.
Пусть воина вознаградят
Твоя улыбка и твой взгляд.
Возлюбленная! Я тобой
Подвигнут был на славный бой.
Ты будешь при дворе одна
Вниманием окружена;
Глашатай скажет и певец:
„Она – владычица сердец,
В турнирах билось за нее
Непобедимое копье,
И ею меч был вдохновлен,
Сразивший мужа стольких жен:
Пришел султану смертный час —
Его и Магомет не спас.
Сияет золотая прядь,
Числа волос не сосчитать, —
Так нет язычникам числа,
Которых гибель унесла“.
Возлюбленная! Честь побед
Тебе дарю; мне – славы нет.
Скорее дверь свою открой!
Оделся сад ночной росой;
Зной Сирии мне был знаком,
Мне холодно под ветерком.
Покои отопри свои —
Принес я славу в дар любви».
Пока продолжалось пение, отшельник вел себя, словно присяжный критик нашего времени, присутствующий на первом представлении новой оперы. Он откинулся на спинку сиденья, зажмурился и то слегка вертел пальцами, то разводил руками или тихо помахивал ими в такт музыке. При некоторых переходах мелодии, когда его искушенному вкусу казалось, что голос рыцаря недостаточно высок для исполнения, он сам приходил ему на помощь и подтягивал. Когда баллада была пропета до конца, пустынник решительно заявил, что песня хороша и спета отлично.
– Только вот что я тебе скажу, – сказал он. – По моему мнению, мои земляки саксы слишком долго водились с норманнами и стали на их манер сочинять печальные песенки. Ну к чему добрый рыцарь уезжал из дому? Неужто он думал, что возлюбленная в его отсутствие не выйдет замуж за его соперника? Само собой разумеется, что она не обратила ни малейшего внимания на его серенаду, или как бишь это у вас называется, потому что его голос для нее – все равно что завыванье кота в канаве… А впрочем, сэр рыцарь, пью за твое здоровье и за успех всех верных любовников. Боюсь, что ты не таков, – прибавил он, видя, что рыцарь, почувствовавший шум в голове от беспрестанных возлияний, наполнил свою чашу не вином, а водой из кувшина.
– Как же, – сказал рыцарь, – не ты ли мне говорил, что это – вода из благословенного источника твоего покровителя, святого Дунстана?
– Так-то так, – отвечал отшельник, – он крестил в нем язычников целыми сотнями. Только я никогда не слыхивал, чтобы он сам пил эту воду. Всему свое место и свое назначение в этом мире. Святой Дунстан, верно, не хуже нашего знал привилегии веселого монаха.
С этими словами он взял арфу и позабавил гостя следующей примечательной песенкой, приспособив к ней известный хоровой мотив старинных английских песен дерри-даун. Эти песни, как предполагают, относились к далекой старине, более далекой, чем эпоха семи государств англов и саксов; их пели во времена друидов, прославляя жрецов, когда те уходили в лес за омелой.
Ты можешь объехать за несколько лет
Испанию и Византию, весь свет;
Кого б ты ни встретил в заморских краях,
Счастливее всех босоногий монах.
В честь дамы отправится рыцарь в поход,
А вечером раненный насмерть придет;
Его причащу; если ж дама в слезах,
Утешит ее босоногий монах.
Цари своих мантий величье не раз
Меняли на скромность монашеских ряс,
Но вдруг захотеть оказаться в царях
Не мог ни один босоногий монах.
Привольное лишь у монаха житье:
Чужое добро он сочтет за свое,
Монаха во всех принимают домах,
Везде отдохнет босоногий монах.
Ведь лакомства, что для него берегут,
Бывают обычно вкуснее всех блюд;
Всегда он обедает славно в гостях —
Почетнейший гость, босоногий монах.
За ужином пьет он отменнейший эль,
И мягкую стелют монаху постель;
Хозяина выгонят вон впопыхах,
Чтоб сладко поспал босоногий монах.
Да здравствует бедность одежды моей,
Власть римского папы и вера в чертей!
Рвать розы, не думать совсем о шипах
Могу только я, босоногий монах.
– Поистине, – сказал рыцарь, – спел ты хорошо и весело и прославил свое звание как следует. А кстати о черте, святой причетник: неужели ты не боишься, что он когда-нибудь пожалует к тебе как раз во время таких мирских развлечений?
– Мирских? Это я-то мирянин? – возмутился отшельник. – Да я служу в своей часовне верой и правдой две обедни каждый божий день, утреню и вечерню, часы, кануны, повечерия.
– Только не лунными ночами, когда можно поохотиться за дичью, – заметил гость.
– Exceptis excipiendis,[17] – отвечал отшельник, – как наш старый аббат научил меня отвечать, в случае если дерзновенный мирянин вздумает расспрашивать, все ли канонические правила я исполняю в точности.
– Это так, святой отец, – сказал рыцарь, – но черт подстерегает нас именно за исключительными занятиями. Ты сам знаешь, что он всюду бродит, аки лев рыкающий.
– Пусть зарычит, коли посмеет, – сказал монах. – От моей веревки он завизжит, как визжал от кочерги святого Дунстана. Я сроду не боялся ни одного человека – не боюсь и черта с его приспешниками. Молитвами святого Дунстана, святого Дубрика, святых Винибальда и Винифреда, святых Суиберта и Уиллика, а также святого Фомы Кентского, не считая моих собственных малых заслуг перед богом, я ни во что не ставлю чертей, как хвостатых, так и бесхвостых. Но по секрету скажу вам, друг мой, что никогда не упоминаю о таких предметах до утренней молитвы.
Он перевел разговор на другое, и попойка продолжалась на славу. Уже много песен было спето обоими, как вдруг их веселую пирушку нарушил сильнейший стук в дверь лачуги.
Чем была вызвана эта помеха, мы сможем объяснить только тогда, когда возвратимся к другим действующим лицам нашего рассказа, ибо, по примеру старика Ариосто, мы не любим иметь дело только с одним каким-нибудь героем, охотно меняя и персонажей, и обстановку нашей драмы.
– Вперед! Пойдем мы долом и лощиной,
Где молодой олень бежит за ланью,
Где дуб широкий крепкими ветвями
Свет не пускает в просеку лесную.
Вперед! Ведь хорошо идти по тропам,
Пока на троне радостное солнце;
Пусть станет мрачным и небезопасным
В обманчивом мерцании Дианы.
«Эттрикский лес»
Когда Седрик Сакс увидел, как сын его упал без чувств на ристалище в Ашби, первым его побуждением было послать своих людей позаботиться о нем, но эти слова застряли у него в горле.
В присутствии такого общества он не мог заставить себя признать сына, которого изгнал из дома и лишил наследства. Однако он приказал Освальду не выпускать его из виду и с помощью двух крепостных слуг перенести в Ашби, как только толпа разойдется. Но Освальд опоздал с исполнением этого распоряжения: толпа разошлась, а рыцаря уже нигде не было видно.
Напрасно кравчий Седрика озирался по сторонам, отыскивая, куда девался его молодой хозяин; он видел кровавое пятно на том месте, где лежал юный рыцарь, но самого рыцаря не видел: словно волшебницы унесли его куда-то. Может быть, Освальд именно так и объяснил бы себе исчезновение Айвенго (потому что саксы были крайне суеверны), если бы случайно не бросилась ему в глаза фигура человека, одетого оруженосцем, в котором он признал своего товарища Гурта. В отчаянии от внезапного исчезновения своего хозяина бывший свинопас разыскивал его повсюду, позабыв всякую осторожность и подвергая себя нешуточной опасности. Освальд счел своим долгом задержать Гурта, как беглого раба, чью судьбу должен был решить сам хозяин.
Кравчий продолжал расспрашивать всех встречных, не знает ли кто, куда делся Айвенго. В конце концов ему удалось узнать, что несколько хорошо одетых слуг бережно положили раненого рыцаря на носилки, принадлежавшие одной из присутствовавших на турнире дам, и сразу же унесли за ограду. Получив эти сведения, Освальд решил воротиться к своему хозяину за дальнейшими приказаниями и увел с собой Гурта, считая его беглецом.
Седрик Сакс был во власти мучительных и мрачных предчувствий, вызванных раной сына. Его патриотический стоицизм сакса боролся с отцовскими чувствами. Но природа все-таки взяла свое. Однако стоило ему узнать, что Айвенго, по-видимому, находится на попечении друзей, как чувства оскорбленной гордости и негодования, вызванные тем, что он называл «сыновней непочтительностью Уилфреда», снова взяли верх над родительской привязанностью.
– Пускай идет своей дорогой, – сказал он. – Пусть те и лечат его раны, ради кого он их получил. Ему больше подходит проделывать фокусы, выдуманные норманскими рыцарями, чем поддерживать честь и славу своих английских предков мечом и секирой – добрым старым оружием нашей родины.
– Если для поддержания чести и славы своих предков, – сказала Ровена, присутствовавшая здесь же, – достаточно быть мудрым в делах совета и храбрым в бою, если достаточно быть отважнейшим из отважных и благороднейшим из благородных, то кто же, кроме его отца, станет отрицать…
– Молчите, леди Ровена! Я не хочу вас слушать! Приготовьтесь к вечернему собранию у принца. На сей раз нас приглашают с таким небывалым почетом и любезностью, о каких саксы и не слыхивали с рокового дня битвы при Гастингсе. Я отправлюсь туда немедленно, хотя бы для того, чтобы показать гордым норманнам, как мало меня волнует участь сына, даром что он победил сегодня их храбрейших воинов.
– А я, – сказала леди Ровена, – туда не поеду, и, прошу вас, остерегайтесь, потому что те качества, которые вы считаете твердостью и мужеством, можно принять за жестокосердие.
– Так оставайся же дома, неблагодарная! – отвечал Седрик. – Это у тебя жестокое сердце, если ты жертвуешь благом несчастного, притесняемого народа в угоду своему пустому и безответному чувству! Я найду благородного Ательстана и с ним отправлюсь на пир к принцу Джону Анжуйскому.
И он поехал на этот пир, главные события которого мы описали выше. После возвращения из замка саксонские таны в сопровождении всей своей свиты сели на лошадей. Тут-то в суматохе отъезда беглый Гурт в первый раз и попался на глаза Седрику. Мы уже знаем, что благородный сакс возвратился с пиршества отнюдь не в мягком настроении, и ему нужен был повод, чтобы выместить на ком-нибудь свой гнев.
– В кандалы его! В кандалы! – закричал он. – Освальд! Гундиберт! Подлые псы! Почему этого плута до сих пор не заковали?
Не смея противоречить, товарищи Гурта связали его ременным поводом, то есть первым, что попалось под руку. Гурт подчинился этому без сопротивления, но укоризненно взглянул на хозяина и только сказал:
– Вот что значит любить вашу плоть и кровь больше своей собственной!
– На коней – и вперед! – крикнул Седрик.
– И давно пора, – сказал высокородный Ательстан. – Боюсь, что, если мы не поторопимся, у достопочтенного аббата Вальтоффа испортятся все кушанья, приготовленные к ужину.
Однако путешественники ехали так быстро, что достигли монастыря святого Витольда прежде, чем произошла та неприятность, которой опасался Ательстан. Настоятель, родом из старинной саксонской фамилии, принял знатных саксонских гостей с таким широким гостеприимством, что они просидели за ужином до поздней ночи – или, вернее, до раннего утра. На другой день они только после роскошного завтрака смогли покинуть кров своего гостеприимного хозяина.
В ту минуту, как кавалькада выезжала с монастырского двора, произошел случай, несколько встревоживший саксов. Из всех народов, населявших в то время Европу, ни один с таким вниманием не следил за приметами, как саксы; большая часть всяких поверий, до сих пор живущих в нашем народе, берет начало от их суеверий. Норманны в то время были гораздо лучше образованны, притом они были смесью весьма различных племен, с течением времени успевших освободиться от многих предрассудков, вынесенных их предками из Скандинавии; они даже чванились тем, что не верят в приметы.
В данном случае предсказание об угрожающей беде исходило от такого малопочтенного пророка, каким являлась огромная тощая черная собака, сидевшая на дворе. Она подняла жалобный вой в ту минуту, когда передовые всадники выехали из ворот, потом вдруг громко залаяла и, бросаясь из стороны в сторону, очевидно, намеревалась присоединиться к отъезжающим.
– Не люблю я этой музыки, отец Седрик, – сказал Ательстан, называвший его таким титулом в знак почтения.
– И я тоже не люблю, дядюшка, – сказал Вамба. – Боюсь, как бы нам не пришлось заплатить волынщику.
– По-моему, – сказал Ательстан, в памяти которого эль настоятеля оставил благоприятное впечатление (ибо городок Бертон уже и тогда славился приготовлением этого живительного напитка), – по-моему, лучше бы воротиться и погостить у аббата до обеда. Не следует трогаться в путь, если дорогу перешел монах, или перебежал заяц, или если завыла собака. Лучше переждать до тех пор, пока не минует следующая трапеза.
– Пустяки! – сказал Седрик нетерпеливо. – Мы и так потеряли слишком много времени. А собаку эту я знаю. Это пес моего беглого раба Гурта – такой же бесполезный дармоед, как и его хозяин.
С этими словами Седрик приподнялся на стременах и пустил дротик в бедного Фангса – так как это действительно был Фангс, повсюду сопровождавший своего хозяина и на свой лад выражавший теперь свой восторг по поводу того, что вновь обрел его. Дротик задел плечо собаки и едва не пригвоздил ее к земле. Бедный пес взвыл еще пуще прежнего и опрометью кинулся прочь с дороги разгневанного тана.
У Гурта сердце облилось кровью при этом зрелище: Седрик хотел убить его верного друга и помощника, и это задело его гораздо больше, чем то жестокое наказание, которое он сам только что вынес. Он тщетно старался вытереть себе глаза и наконец сказал Вамбе, который, видя своего господина не в духе, счел более безопасным держаться подальше от него:
– Сделай милость, пожалуйста, вытри мне глаза полой твоего плаща, их совсем разъела пыль, а ремни не дают поднять руки.
Вамба оказал требуемую услугу, и некоторое время они ехали рядом. Гурт все время угрюмо молчал. Наконец он не выдержал и отвел свою душу такой речью.
– Друг Вамба, – сказал он, – из всех дураков, находящихся в услужении у Седрика, ты один только так ловок, что можешь угождать ему своей глупостью. А потому ступай и скажи ему, что Гурт ни из любви, ни из страха не станет больше служить ему. Он может снять с меня голову, может отстегать меня плетьми, может заковать в цепи, но я ему больше не слуга. Поди скажи ему, что Гурт, сын Беовульфа, отказывается ему служить.
– Хоть я и дурак, – отвечал Вамба, – но таких дурацких речей и не подумаю передавать ему. У Седрика за поясом еще довольно осталось дротиков, и ты знаешь, что иной раз он очень метко попадает в цель.
– А мне все равно, – сказал Гурт, – пускай хоть сейчас убьет меня. Вчера он оставил валяться в крови на арене Уилфреда, моего молодого хозяина, сегодня хотел убить у меня на глазах единственную живую тварь, которая ко мне привязана. Призываю в свидетели святого Эдмунда, святого Дунстана, святого Витольда, святого Эдуарда Исповедника и всех святых саксонского календаря (надо заметить, что Седрик никогда не произносил имен тех святых, которые были не саксонского происхождения, и все его домочадцы также урезывали свои святцы), – я никогда ему этого не прощу!
– А по-моему, – возразил Вамба, нередко выступавший в роли миротворца, – Седрик вовсе не собирался убивать Фангса, а хотел только попугать его. Ты заметил, что он привстал на стременах, чтобы пустить дротик через голову собаки, но, на беду, Фангс в эту самую минуту подпрыгнул. Вот он и получил эту царапину, которую я берусь залечить комочком дегтя.
– Если бы так, – сказал Гурт, – если бы я мог так думать!.. Да нет! Я видел, как метко он целился, и слышал, как дротик зажужжал в воздухе, а потом, воткнувшись в землю, все еще дрожал, как будто с досады, что не попал в цель. Так бросить можно только со злым умыслом. Нет, клянусь любимой свиньей святого Антония, не стану я ему служить!
И возмущенный свинопас снова погрузился в мрачное молчание, из которого шут не мог его вывести.
Между тем Седрик и Ательстан, ехавшие впереди, беседовали о состоянии страны, о несогласиях в королевской фамилии, о распрях и вражде среди норманских дворян; они обсуждали, возможно ли во время приближавшейся междоусобной войны избавиться от норманского ига или по крайней мере добиться большей национальной независимости. Говоря о подобных предметах, Седрик всегда воодушевлялся. Восстановление независимости саксов было кумиром его души, и этому кумиру он добровольно принес в жертву свое семейное счастье и судьбу своего сына. Но для того чтобы осуществить этот великий переворот в пользу коренных англичан, необходимо было объединиться и действовать под водительством вождя, и этот вождь должен был происходить из древнего королевского рода. Это требование выдвигали те, кому Седрик поверял свои тайные замыслы и надежды. Ательстан удовлетворял этому условию. Правда, он не отличался большим умом и не блистал никакими талантами, однако у него была довольно представительная фигура, он был не трус, искусен во всяких военных упражнениях и, казалось, охотно прислушивался к советам людей поумнее себя. Сверх того, было известно, что он человек щедрый, гостеприимный и добрый. Но каковы бы ни были достоинства Ательстана, многие из саксов склонны были признавать первенство за леди Ровеной. Она происходила от короля Альфреда, а ее отец настолько прославился своей мудростью, отвагой и благородным нравом, что память его высоко чтили все его соотечественники.
Если бы Седрик захотел, ему бы ничего не стоило стать во главе третьей партии, не менее сильной, чем две другие. За Ательстана и леди Ровену говорило их королевское происхождение, но он мог противопоставить им свою храбрость, деятельный нрав, энергию и, главное, ту страстную преданность делу, которая заставила земляков прозвать его Саксом. А по рождению он сам был так знатен, что в этом смысле никому не уступал, за исключением Ательстана и своей питомицы. Но даже тень тщеславного себялюбия была чужда Седрику, и, вместо того чтобы еще более разъединить свой и без того слабый народ созданием собственной партии, Седрик стремился устранить уже существовавший раскол; важной частью его плана было выдать леди Ровену замуж за Ательстана и таким образом слить воедино обе партии. Препятствием к его осуществлению служила взаимная привязанность леди Ровены и его сына. Это и было главной причиной изгнания Уилфреда из родительского дома.