bannerbannerbanner
Айвенго

Вальтер Скотт
Айвенго

Полная версия

– Бриан де Буагильбер, – сказал гроссмейстер, – ты слышал вопрос нашего брата Гудольрика? Повелеваю тебе ответить ему!

Буагильбер повернул голову в сторону гроссмейстера, но продолжал безмолвствовать.

– Он одержим бесом молчания, – сказал гроссмейстер. – Сгинь, сатана! Говори, Бриан де Буагильбер, заклинаю тебя крестом, этим символом нашего ордена!

Буагильбер с величайшим усилием подавил в себе возрастающее негодование и презрение, зная, что, обнаружив их, он ничего не выиграет.

– Бриан де Буагильбер, – отвечал он, – не может отвечать, высокопреподобный отец, на такие дикие и нелепые обвинения. Но если затронут его честь, он будет защищать ее своим телом и вот этим мечом, который нередко сражался на пользу христианства.

– Мы тебе прощаем, брат Бриан, – сказал гроссмейстер, – хотя ты и согрешил перед нами, похваляясь своими боевыми подвигами, ибо восхваление собственных заслуг идет от дьявола. Но мы даруем тебе прощение, видя, что ты говоришь не сам от себя, а по наущению того, кого мы, с божьей помощью, изгоним из среды нашей.

Презрение и злоба сверкнули в черных глазах Буагильбера, но он ничего не ответил.

– Ну вот, – продолжал гроссмейстер, – хотя на вопрос нашего брата Гудольрика и не было дано прямого ответа, но мы будем продолжать наше расследование, братия. С благословения нашего святого покровителя мы до конца раскроем тайну этого зла. Пусть те, кому что-либо известно о жизни и поступках этой женщины, выступят вперед и свидетельствуют о том перед нами.

В дальнем конце зала послышались какой-то шум и суматоха; на вопрос гроссмейстера, что там происходит, ему отвечали, что в толпе есть калека, которому подсудимая возвратила возможность двигаться, излечив его чудодейственным бальзамом.

Из толпы вытолкнули вперед бедного крестьянина, саксонца родом. Он был в смертельном страхе, ожидая наказания за то, что его вылечила от паралича еврейка. Однако это излечение не было полным: бедняга до сих пор мог передвигаться только на костылях.

Крайне неохотно, с горькими слезами рассказал он, что два года тому назад, когда он проживал в Йорке и работал столяром у богатого еврея Исаака, он внезапно заболел и слег в постель; тогда Ревекка стала лечить его каким-то бальзамом, пахнувшим пряностями, который вернул ему способность двигаться. А когда он немного поправился, она дала ему с собой баночку этой драгоценной мази и денег на возвращение домой, к отцу, живущему вблизи обители Темплстоу.

– И дозвольте доложить вашей преподобной милости, – закончил свидетель, – не может того быть, чтобы эта девица имела на меня злой умысел, хотя и правда, на ее беду, она еврейка. Однако, когда я мазался ее зельем, я всякий раз читал про себя «Отче наш» и «Верую», а снадобье от того действовало не хуже.

– Молчи, раб, – сказал гроссмейстер, – и ступай прочь! Таким скотам, как ты, только и пристало лечиться у дьявольских знахарей да работать на пользу исчадий сатаны! Я тебе говорю: враг рода человеческого насылает болезнь только для того, чтобы ее вылечить и тем вызвать доверие к дьявольскому врачеванию. У тебя еще осталась та мазь, о которой ты говоришь?

Крестьянин дрожащей рукой полез себе за пазуху и вытащил оттуда маленькую баночку с крышкой, на которой было написано несколько слов еврейскими буквами. Для большинства присутствующих это было явным доказательством, что сам дьявол стряпал снадобье. Бомануар перекрестился, взял в руки баночку и, хорошо зная восточные языки, без труда прочел надпись: «Лев из колена Иуды победил».

– Удивительна власть сатаны! – молвил гроссмейстер. – Ведь сумел же он обратить Священное писание в орудие богохульства, смешав отраву с необходимою нам пищей! Нет ли здесь лекаря, который мог бы нам сказать, из чего приготовлена эта волшебная мазь?

Двое медиков, как они себя величали, – один монах, а другой цирюльник, – выступили вперед и, рассмотрев бальзам, объявили, что состав этой мази им совершенно неизвестен, а пахнет она миррой и камфарой, каковые суть, по их мнению, восточные травы. Однако, движимые профессиональною ненавистью к успешной сопернице по ремеслу, они не преминули намекнуть, что мазь сделана из каких-нибудь таинственных, колдовских зелий противозаконным способом; что сами они хотя и не колдуны, но основательно знакомы со всеми отраслями медицины, насколько она совместима с исповеданием христианской веры. По окончании этой врачебной экспертизы сакс смиренно попросил, чтобы ему возвратили мазь, приносившую облегчение, но гроссмейстер нахмурился и спросил его:

– Как тебя зовут?

– Хигг, сын Снелля, – отвечал крестьянин.

– Так слушай же, Хигг, сын Снелля, – сказал Бомануар, – лучше быть прикованным к ложу, чем исцелиться, принимая снадобья нечестивых еретиков, и начать ходить. И лучше также вооруженной рукой отнять у еврея его сокровища, нежели принимать от него подарки или работать на него за деньги. Ступай и делай, как я приказываю.

– Ох, – сказал крестьянин, – как угодно вашей преподобной милости! Для меня-то уж поздно последовать вашему поучению – я ведь калека, – но у меня есть два брата, они служат у богатого раввина Натана Бен-Самуэля, так я передам им слова вашего преподобия, что лучше ограбить еврея, чем служить ему честно и усердно.

– Что за вздор болтает этот негодяй? Гоните его вон! – сказал Бомануар, не зная, как опровергнуть этот практический вывод из своего наставления.

Хигг, сын Снелля, смешался с толпой, но не ушел, ожидая решения участи своей благодетельницы. Он остался послушать, чем кончится ее дело, хотя и рисковал при этом снова встретиться с суровым взглядом судьи, перед которым трепетало от ужаса все его существо.

В эту минуту гроссмейстер приказал Ревекке снять покрывало. Она впервые нарушила свое молчание и сказала со смиренным достоинством, что для дочерей ее племени непривычно открывать лицо, если они находятся перед собранием незнакомцев. Ее нежный голос и кроткий ответ пробудили в присутствующих чувство жалости. Но Бомануар, считавший особой заслугой подавлять в себе всякие чувства, когда речь шла об исполнении того, что он считал своим долгом, повторил свое требование. Стража бросилась вперед, намереваясь сорвать с нее покрывало, но она встала и сказала:

– Нет, заклинаю вас любовью к вашим дочерям. Увы, я позабыла, что у вас не может быть дочерей! Хотя бы в память ваших матерей, из любви к вашим сестрам, ради соблюдения благопристойности, не дозволяйте так обращаться со мною в вашем присутствии! Но я повинуюсь вам, – прибавила она с такой печальной покорностью в голосе, что сердце самого Бомануара дрогнуло, – вы старейшины, и по вашему приказанию я сама покажу вам лицо несчастной девушки.

Она откинула покрывало и взглянула на них. Лицо ее отражало и застенчивость, и чувство собственного достоинства. Ее удивительная красота вызвала общее изумление, и те из рыцарей, которые были помоложе, молча переглянулись между собой. Эти взгляды, казалось, говорили, что необычайная красота Ревекки гораздо лучше объясняет безумную страсть Буагильбера, чем ее мнимое колдовство. Но особенно сильное впечатление произвело выражение ее лица на Хигга, сына Снелля.

– Пустите меня, пустите! – закричал он, обращаясь к страже, охранявшей выходную дверь. – Дайте мне уйти отсюда, не то я умру с горя – ведь я свидетельствовал против нее!

– Полно, бедняга, успокойся, – сказала Ревекка, услышавшая его восклицание. – Ты не сделал мне вреда, сказав правду, и не можешь помочь мне слезами и сожалением. Успокойся, прошу тебя, иди домой и позаботься о себе.

Стража сжалилась над Хиггом и, опасаясь, что его громкие причитания навлекут на них гнев начальства, решила выпроводить его из зала. Но он обещал молчать, и ему позволили остаться.

Вызвали двух наемников, которых Альберт Мальвуазен заранее научил, что им показывать. Хотя они оба были бессердечными негодяями, однако даже их поразила дивная красота пленницы. В первую минуту оба как будто растерялись; однако Мальвуазен бросил на них такой выразительный взгляд, что они опомнились и снова приняли уверенный вид. С точностью, которая могла бы показаться подозрительной менее пристрастным судьям, они дали целый ряд показаний. Многие из них были целиком вымышлены, другие касались простых, естественных явлений, но обо всем этом рассказывалось в таком таинственном тоне и с такими подробностями и толкованием, что даже самые безобидные происшествия принимали зловещую окраску. В наше время подобные свидетельские показания были бы разделены на два разряда, а именно – на несущественные и на невероятные. Но в те невежественные и суеверные времена эти показания принимались за доказательства виновности.

Так, например, свидетели говорили о том, что иногда Ревекка что-то бормочет про себя на непонятном языке, а поет так сладко, что у слушателей начинает звенеть в ушах и бьется сердце; что по временам она разговаривает сама с собою и поднимает глаза кверху, словно в ожидании ответа; что покрой ее одежды странен и удивителен – не такой, как у обыкновенной честной женщины; что у нее на перстнях есть таинственные знаки, а покрывало вышито какими-то диковинными узорами.

Все эти рассказы об обыкновенных вещах были выслушаны с глубочайшей серьезностью и зачислены в разряд если не прямых доказательств, то косвенных улик, подтверждающих явные сношения Ревекки с нечистой силой.

Но были и другие показания, более важные, хотя и явно вымышленные; тем не менее невежественные слушатели отнеслись к ним с полным доверием. Один из солдат видел, как Ревекка излечила раненого человека, вместе с ним прибывшего в Торкилстон. По его словам, она начертила какие-то знаки на его ране, произнося при этом таинственные слова (которых он, слава богу, не понял), и вдруг из раны вышла железная головка стрелы, кровотечение остановилось, рана зажила, и умиравший человек спустя четверть часа сам вышел на крепостную стену и стал помогать свидетелю устанавливать машину для метания камней в неприятеля. Эта выдумка сложилась, вероятно, под впечатлением того, что Ревекка ухаживала за раненым Айвенго, привезенным в Торкилстон. В заключение свидетель подтвердил свое показание, вытащив из сумки тот самый наконечник, который, по его уверению, так чудесно вышел из раны. А так как эта железная штука оказалась весом в целую унцию, то не оставалось никаких сомнений в достоверности рассказа, каким бы чудесным он ни казался.

 

Товарищ его с ближайшей зубчатой стены укреплений видел, как Ревекка во время разговора с Буагильбером вскочила на парапет и собиралась броситься с башни. Чтобы не отстать от собрата, этот молодец рассказал, что, став на край парапета, Ревекка обернулась белоснежным лебедем, трижды облетела вокруг замка Торкилстон, потом снова опустилась на башню и приняла вид женщины.

И половины этих веских показаний было бы достаточно, чтобы уличить в колдовстве бедную безобразную старуху, даже если бы она не была еврейкой. Но даже молодость и дивная красота Ревекки не могли перевесить всей тяжести этих улик, усугубляемых тем, что обвиняемая была еврейкой.

Гроссмейстер собрал мнения своих советников и торжественно спросил Ревекку, что она может сказать против смертного приговора, который он намерен сейчас произнести.

– Взывать к вашему состраданию, – сказала прекрасная еврейка голосом, дрогнувшим от волнения, – было бы, как я вижу, напрасно и унизительно. Объяснить вам, что лечение больных и раненых не может быть неугодно богу, в которого все мы верим, было бы тщетно. Доказывать, что многие поступки, в которых обвиняют меня эти люди, совершенно невозможны, бесполезно: по-видимому, вы верите в их возможность. Точно так же бессмысленно оправдываться в том, что моя одежда, мой язык и мои привычки чужды вам, ибо свойственны моему народу – я чуть не сказала: моей родине, но, увы, у нас нет отечества. В свое оправдание я не стану даже разоблачать моего притеснителя, который стоит здесь и слышит, как на меня возводят ложные обвинения, а его из тирана превращают в жертву. Пусть бог рассудит меня с ним, но мне легче перенести любую казнь, какую вам угодно будет присудить мне, чем выслушивать предложения, которыми этот воплощенный дьявол преследовал меня, свою пленницу, беззащитную и беспомощную девушку. Но он одной с вами веры, а потому малейшее его возражение имеет в ваших глазах большую цену, чем торжественные клятвы несчастной еврейки. Стало быть, бесполезно было бы пытаться обратить против него возведенные на меня обвинения. Но я спрашиваю его – да, Бриан де Буагильбер, я обращаюсь к тебе самому, – скажи, разве все эти обвинения не ложны? Разве все это не самая чудовищная клевета, столь же нелепая, как и смертоносная?

Наступило молчание. Взоры всех устремились на Бриана де Буагильбера. Он молчал.

– Говори же, – продолжала она, – если ты мужчина, если ты христианин! Говори! Заклинаю тебя одеянием, которое ты носишь, именем, доставшимся тебе в наследие от предков, рыцарством, которым ты похваляешься. Честью твоей матери, могилой и прахом твоего отца! Молю тебя, скажи: правда ли все, что здесь было сказано?

– Отвечай ей, брат, – сказал гроссмейстер, – если только враг рода человеческого, с которым ты борешься, не одолел тебя.

Буагильбера, казалось, обуревали противоречивые страсти, которые исказили лицо его судорогой. Наконец он смог только с величайшим усилием выговорить, глядя на Ревекку:

– Письмена, письмена…

– Вот, – молвил Бомануар, – вот это поистине неоспоримое свидетельство. Жертва ее колдовства только и могла сослаться на роковые письмена, начертанные заклинания, которые вынуждают его молчать.

Но Ревекка иначе истолковала эти слова. Мельком взглянув на обрывок пергамента, который она продолжала держать в руке, она прочла написанные там по-арабски слова: «Проси защитника».

Гул, прошедший по всему собранию после странного ответа Буагильбера, дал время Ревекке не только незаметно прочесть, но и уничтожить записку. Когда шепот замолк, гроссмейстер возвысил голос.

– Ревекка, – сказал он, – никакой пользы не принесло тебе свидетельство этого несчастного рыцаря, который, видимо, все еще находится во власти сатаны. Что ты можешь еще сказать?

– Согласно вашим жестоким законам мне остается только одно средство к спасению, – сказала Ревекка. – Правда, жизнь была очень тяжела для меня, по крайней мере в последнее время, но я не хочу отказываться от божьего дара, раз господь дарует мне хоть слабую надежду на спасение. Я отрицаю все ваши обвинения, объявляю себя невиновной, а показания ложными. Требую назначения божьего суда, и пусть мой защитник подтвердит мою правоту.

– Но кто же, Ревекка, – сказал гроссмейстер, – согласится выступить защитником еврейки, да еще колдуньи?

– Бог даст мне защитника, – ответила Ревекка. – Не может быть, чтобы во всей славной Англии, стране гостеприимства, великодушия и свободы, где так много людей всегда готово рисковать жизнью во имя чести, не нашлось человека, который захотел бы выступить во имя справедливости. Я требую назначения поединка. Вот мой вызов.

Она сняла со своей руки вышитую перчатку и бросила ее к ногам гроссмейстера с такой простотой и с таким чувством собственного достоинства, которые вызвали общее изумление и восхищение.

Глава XXXVIII

…Тебе бросаю вызов

И храбрость воинскую покажу

В единоборстве нашем.

«Ричард II»

Красота и выражение лица Ревекки произвели глубокое впечатление даже на самого Луку Бомануара. От природы он не был ни жестоким, ни даже суровым. Но он всегда был человеком бесстрастным, с возвышенными, хотя и ошибочными представлениями о долге, и сердце его постепенно ожесточилось благодаря аскетической жизни и могущественной власти, которой он пользовался, а также вследствие его уверенности в том, что на нем лежит обязанность карать язычников и искоренять ересь. Суровые черты его лица как будто смягчились, пока он смотрел на стоявшую перед ним прекрасную девушку, одинокую, беспомощную, но защищавшуюся с удивительным присутствием духа и редкой отвагой. Он дважды осенил себя крестным знамением, как бы недоумевая, откуда явилась такая необычайная мягкость в его душе, в таких случаях всегда сохранявшей твердость несокрушимой стали. Наконец он заговорил.

– Девица, – сказал он, – если та жалость, которую я чувствую к тебе, есть порождение злых чар, наведенных на меня твоим лукавством, то велик твой грех перед богом. Но думаю, что чувства мои скорее можно приписать естественной скорби сердца, сетующего, что столь красивый сосуд заключает в себе гибельную отраву. Покайся, дочь моя, сознайся, что ты колдунья, отрекись от своей неправой веры, облобызай эту святую эмблему спасения, и все будет хорошо для тебя – и в этой жизни, и в будущей. Поступи в одну из женских обителей строжайшего ордена, и там будет тебе время замолить свои грехи и подвергнуться достойному покаянию. Сделай это – и живи. Чем тебе так дорог закон Моисеев, что ты готова умереть за него?

– Это закон отцов моих, – отвечала Ревекка, – он снизошел на землю при громе и молнии на вершине горы Синай из огненной тучи. Если вы христиане, то и вы этому верите. Но, по-вашему, этот закон сменился новым, а мои наставники учили меня не так.

– Пусть наш капеллан выступит вперед, – сказал Бомануар, – и внушит этой нечестивой упрямице…

– Простите, если я вас прерву, – кротко промолвила Ревекка, – но я девушка и не умею вести религиозные споры. Однако я сумею умереть за свою веру, если на то будет воля божия. Прошу вас ответить на мою просьбу о назначении суда божьего.

– Подайте мне ее перчатку, – сказал Бомануар. – Вот поистине слабый и малый залог столь важного дела, – продолжал он, глядя на тонкую ткань маленькой перчатки. – Видишь, Ревекка, как непрочна и мала твоя перчатка по сравнению с нашими тяжелыми стальными рукавицами, – таково и твое дело по сравнению с делом Сионского Храма, ибо вызов брошен всему нашему ордену.

– Положите на ту же чашу весов мою невиновность, – отвечала Ревекка, – и шелковая перчатка перетянет железную рукавицу.

– Стало быть, ты отказываешься признать свою вину и все-таки повторяешь свой смелый вызов?

– Повторяю, благородный сэр, – отвечала Ревекка.

– Ну, да будет так, во имя божие, – сказал гроссмейстер, – и пускай господь обнаружит истину!

– Аминь! – произнесли все прецепторы, а за ними и все собрание хором повторило то же слово.

– Братия, – сказал Бомануар, – вам известно, что мы имели полное право отказать этой женщине в испытании божьим судом, но хоть она и еврейка, и некрещеная, все-таки она существо одинокое и беззащитное. Она прибегла к покровительству наших мягких законов, и мы не можем ответить ей отказом. Кроме того, мы не только духовные лица, но рыцари и воины, а потому для нас было бы позорно уклоняться от поединка. Следовательно, дело обстоит так: Ревекка, дочь Исаака из Йорка, на основании многочисленных веских улик обвиняется в том, что околдовала одного из благородных рыцарей нашего ордена, а в оправдание свое вызвала нас на бой – по суду божию. Как по-вашему, преподобные братья, кому следует вручить этот залог, назначив его в то же время защитником нашей стороны в предстоящей битве?

– Бриану де Буагильберу, – сказал прецептор Гудольрик, – тем более что ему лучше всех известно, на чьей стороне правда.

– Однако, – сказал гроссмейстер, – как же быть, если наш брат Бриан все еще находится под влиянием чар или талисмана? Впрочем, мы сделали эту оговорку лишь ради предосторожности, ибо ничьей доблестной руке из всего нашего ордена не доверили бы мы с большею готовностью как это, так и любое другое важное дело.

– Преподобный отец, – отвечал прецептор Гудольрик, – никакой талисман не в силах одолеть рыцаря, который выступает на бой за правое дело на божьем суде.

– Ты рассудил правильно, брат, – согласился гроссмейстер. – Альберт Мальвуазен, вручи этот залог Бриану де Буагильберу. Тебе, брат Бриан, поручаем мы это дело, дабы ты мужественно вступил в бой, не сомневаясь в том, что победа достанется правому. А тебе, Ревекка, мы даем два дня сроку, чтобы найти себе защитника.

– Не много же вы даете мне времени, – сказала Ревекка. – Я чужестранка и не вашей веры, так что нелегко мне будет найти человека, который рискнул бы своей жизнью и честью ради меня, да еще в бою против рыцаря, слывущего знаменитым бойцом.

– Более мы не можем откладывать, – отвечал гроссмейстер, – битва должна состояться в нашем присутствии, а важные дела заставляют нас отбыть отсюда не позже как через три дня.

– Да будет воля божия, – молвила Ревекка. – Возлагаю на него все мое упование – у господа одно мгновение имеет такую же силу, как целый век.

– Это ты хорошо сказала, девица, – заметил гроссмейстер, – но нам отлично известно, кто умеет принимать на себя ангельский образ. Значит, остается лишь назначить место, приличное для битвы, а также, если понадобится, то и для казни. Где прецептор здешней обители?

Альберт Мальвуазен, все еще державший в руке перчатку Ревекки, стоял возле Буагильбера и что-то горячо ему доказывал вполголоса.

– Как, – сказал гроссмейстер, – он не хочет принимать залог?

– Нет, он хочет, он принял залог, высокопреподобный отец, – отвечал Мальвуазен, проворно сунув перчатку под свою мантию. – Что же касается места для поединка, то, по моему мнению, для этой цели всего пригоднее ристалище святого Георгия, близ нашей прецептории.

– Хорошо, – сказал гроссмейстер. – Ревекка, на это ристалище ты должна представить своего защитника. Если же ты не исполнишь этого или если твой защитник будет побежден на суде божьем, ты умрешь, как колдунья, согласно приговору. Пусть наш суд и решение будут записаны и это решение прочитано во всеуслышание, дабы никто не мог отговориться незнанием нашего постановления.

Один из капелланов, исправлявших должность писцов, внес протокол заседания в огромную книгу, куда записывались все деяния рыцарей Храма, собиравшихся ради подобных целей. Когда он кончил, другой капеллан громко прочитал вслух приговор гроссмейстера, который в переводе с нормано-французского языка звучит следующим образом:

«Ревекка, еврейка, дочь Исаака из Йорка, будучи обличаема в колдовстве, обольщении и иных пагубных деяниях против одного из рыцарей святейшего ордена Сионского Храма, не признала себя виновною; она утверждает, что свидетельские показания, в сей день данные против нее, лживы, злостны и недобросовестны. Посредством законного отвода собственной особы, как непригодной для ратного дела, она предлагает выставить себе защитника, дабы решить дело божьим судом, и ручается, что оный ее защитник сразится за нее по всем правилам истинных рыцарских законов и обычаев, в чем представила свой залог, приняв на себя ответственность за все расходы и убытки. Оный залог ее вручен благородному дворянину и рыцарю Бриану де Буагильберу, члену святого ордена Храма, и рыцарь этот должен биться в помянутом поединке от имени своего ордена и ради собственной защиты, так как лично пострадал от порчи и вредоносных волхвований жалобщицы. А посему высокопреподобный отец и могущественный господин Лука, маркиз Бомануар, изволил удовлетворить означенное прошение и согласиться на замещение ее личности посредством полномочного заступника и назначил поединок на третий день от сего дня, а местом оного избрал ристалище в ограде святого Георгия, близ прецептории Темплстоу. Сверх того, гроссмейстер повелевает жалобщице явиться на поединок в лице своего заступника, в противном же случае она подвергнется казни, установленной законом за колдовство и волхвования. Равно повелевает он явиться в назначенный срок на ристалище и защитнику ордена, угрожая провозгласить его в противном случае подлым предателем. При сем оный благородный лорд и высокопреподобный отец назначил помянутой битве состояться в его личном присутствии, с соблюдением всех правил и обычаев, пристойных для настоящего случая. И да поможет бог правому делу».

 

– Аминь! – произнес гроссмейстер, а за ним повторили все присутствующие.

Ревекка ничего не сказала, но, сложив руки, устремила глаза к небу. Потом скромно напомнила гроссмейстеру, что следует дозволить ей снестись со своими друзьями, чтобы известить их о том положении, в котором она находится, и просить их отыскать защитника, который может за нее сразиться.

– Это законно и справедливо, – сказал гроссмейстер. – Избери сама посыльного, которому могла бы довериться, и мы дозволим ему свободный доступ в ту келью, где ты содержишься.

– Нет ли здесь кого-нибудь, – сказала Ревекка, – кто из любви к справедливости или за щедрое вознаграждение согласился бы исполнить поручение несчастной девушки, находящейся в бедственном положении?

Все молчали. В присутствии гроссмейстера никто не решался выказать участие к оклеветанной пленнице, из опасения, что его могут заподозрить в сочувствии к евреям. Этот страх был так силен, что пересиливал даже охоту получить обещанную награду, а о чувстве сострадания нечего было и говорить. Несколько минут Ревекка в невыразимой тревоге ждала ответа и наконец воскликнула:

– Да неужели в такой стране, как Англия, я буду лишена последнего, жалкого способа спасти свою жизнь из-за того, что никто не хочет оказать мне милости, в которой не отказывают и худшему из преступников!

Хигг, сын Снелля, наконец подал голос. Он сказал:

– Хотя я калека, но все же кое-как могу двигаться благодаря ее милосердной помощи. Я исполню твое поручение, – продолжал он, обращаясь к Ревекке, – я постараюсь поспешить, насколько могу при моем убожестве. Уж как бы я был рад, если бы мои ноги были так быстры, чтобы исправить зло, какое наделал тебе мой язык! Ох, когда я поминал о твоем милосердии, не думал я, что тебе же от того будет хуже.

– Все в руках божьих, – сказала Ревекка. – Он может и слабейшим орудием выручить из плена иудеев. А для выполнения его предначертаний и улитка годится не хуже сокола. Отыщи Исаака из Йорка. Вот тебе деньги, тут их довольно для уплаты за лошадь и за посыльного. Доставь ему письмо от меня. Не знаю, быть может, само небо внушает мне это чувство, а только я убеждена, что не этой смертью мне суждено умереть и что найдется для меня заступник. Прощай. Жизнь и смерть зависят от твоего проворства.

Крестьянин принял из ее рук письмо, заключавшее несколько строк на еврейском языке. Многие в толпе уговаривали его не прикасаться к нечестивой записке. Но Хигг твердо решил оказать услугу своей благодетельнице. Она, по его словам, спасла ему тело, и он был уверен, что она не захочет погубить его душу.

– Я достану себе, – сказал он, – добрую лошадь у соседа Ботана и на ней поскачу в Йорк.

Но, по счастью, ему не пришлось так спешить: за четверть мили от ворот прецептории навстречу ему попались два всадника, которых он по их одежде и высоким желтым шапкам тотчас признал за евреев. Поравнявшись с ними, он увидел, что один из них был его прежний хозяин Исаак из Йорка, а другой – раввин Бен-Самуэль. Они прослышали, что в прецептории собрался капитул ордена храмовников под председательством гроссмейстера и что там происходит суд над колдуньей. Поэтому они и направились к прецептории, но держались несколько поодаль от нее.

– Брат Бен-Самуэль, – говорил Исаак, – не знаю отчего, но моя душа неспокойна. Обвинения в колдовстве часто возводят на людей нашего племени и такой клеветой прикрывают обычно злодейства, учиняемые над евреями.

– Будь спокоен, брат, – отвечал лекарь, – ты имеешь возможность всегда поладить с назареянами, потому что богат, а следовательно, во всякое время можешь купить себе у них всякие льготы. Деньги имеют такую же власть над грубыми умами этих нечестивцев, как в древности печать Соломона над злыми духами… Но что за жалкий калека идет к нам по дороге, опираясь на костыли? Он, верно, хочет со мной посоветоваться. Друг мой, – продолжал он, обращаясь к Хиггу, сыну Снелля, – я не откажу тебе во врачебной помощи, но я никогда не даю нищим, просящим милостыню на большой дороге. Ступай прочь. Что это? У тебя, кажется, ноги парализованы? Но ты можешь все-таки заработать себе пропитание руками. Правда, на посылки ты не годишься, и хорошим пастухом тоже не будешь, и в солдаты тебя не примут, и к нетерпеливому хозяину на службу лучше не поступай, но все-таки есть такие занятия… Брат, что с тобой? – воскликнул он, прервав свою речь и повернувшись к Исааку; тот, пробежав письмо, поданное Хиггом, испустил глубокий стон, упал со своего мула на землю и лежал без сознания, как умирающий.

В великом смятении раввин соскочил с седла и поспешил пустить в ход все средства, чтобы привести в чувство своего друга. Он достал даже из кармана инструмент для пускания крови, как вдруг Исаак ожил, сорвал с себя шапку и, схватив горсть дорожной пыли, осыпал ею голову. Сначала врач подумал, что столь внезапное и резкое проявление чувств есть признак умопомешательства, и еще раз взялся за ланцет, но вскоре убедился в противном.

– Дитя моей печали! – воскликнул Исаак. – Тебя следовало назвать не Ревеккой, а Бенони. Зачем, кому это нужно, чтобы твоя смерть свела меня в могилу и чтобы я в отчаянии скорбящего сердца, умирая, проклинал бога?

– Брат, – сказал потрясенный раввин, – ты ли произносишь такие слова, будучи отцом во Израиле? Ведь дочь твоя, надеюсь, еще жива?

– Жива, – ответил Исаак, – но лишь как Даниил, ввергнутый в ров со львами! Она в плену у этих дьяволов, и они обрекли ее на жестокую казнь, не пощадив ни юности ее, ни дивной красоты! А она ли не была венцом пальмовым, украшавшим свежей зеленью мою седую голову… И она должна увянуть в одну ночь, как тыква Ионы! Дитя любви моей! Дитя моих преклонных лет! О Ревекка, дочь Рахили! Смерть уже покрыла тебя своей мрачной тенью!

– Да ты прочти письмо, – сказал раввин, – быть может, мы еще найдем средство спасти ее.

– Читай лучше сам, брат, – отвечал Исаак, – мои глаза обратились в источник слез.

Лекарь взял письмо и прочел вслух по-еврейски:

«Исааку, сыну Адоникама, иноверцами называемому Исааком из Йорка, привет, да будет с тобой мир и благословение, обетование да умножится тебе на многие годы. Отец мой, я обречена на казнь за то, чего не ведала душа моя, – за колдовство и волхвование. Отец мой, если можно, найди сильного человека, который бы ради меня сразился мечом и копьем, по обычаю назареян, на ристалище близ Темплстоу на третий день от сего дня. Быть может, бог отцов наших даст ему силу защитить неповинную, заступиться за беззащитную. Если же это будет невозможно, пусть девушки нашего племени оплачут меня как умершую, ибо я погибну, как олень, пораженный рукою охотника, и как цветок, срезанный косой земледельца. А потому подумай, что можно сделать и есть ли возможность меня спасти. Есть один такой воин из назареян, который мог бы взяться за оружие в мою защиту. Это Уилфред, сын Седрика, у иноверцев именуемый Айвенго. Но он в настоящее время еще не в силах облечься в ратные доспехи. Тем не менее дай ему знать об этом, ибо он пользуется любовью и почетом среди могучих сынов своего племени и был в плену вместе с нами, а потому может найти мне защитника среди своих товарищей. И скажи ему, Уилфреду, сыну Седрика, что останется ли Ревекка в живых или умрет, она и в жизни, и в смерти неповинна в том грехе, в котором ее обвиняют. И если такова будет воля божия, что ты лишишься своей дочери, не оставайся, отец, в этой стране кровопролитий и жестокостей, но отправляйся в Кордову, где брат твой проживает в безопасности под покровительством трона, занимаемого Боабдилом, сарацином, ибо жестокость мавританского народа к сынам Иакова далеко не столь ужасна, как жестокость английских назареян».

Исаак довольно спокойно выслушал чтение письма, но как только Бен-Самуэль окончил его, он снова начал выражать свою скорбь, раздирая на себе одежды, посыпая голову пылью и восклицая:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru