bannerbannerbanner
Мосты в бессмертие

Татьяна Беспалова
Мосты в бессмертие

Полная версия

© Беспалова Т. О., 2015

© ООО «Издательство «Вече», 2015

* * *

…Русский Бог велик, и то, что делается у нас впотьмах и наобум, иным и при свете не удастся сделать.

При нашем несчастии нас балует какое-то счастие. Провидение смотрит за детьми, пьяными и за русскими…

П. А. Вяземский

Пролог

Кислый, уксусный запах щекотал ноздри. Гаша протянула руку. Родимая темнота знакомого с детства места. Старый подвал. Задолго до рождения Гаши, до революции, дед переоборудовал его в винный погреб. Гаша опиралась на округлый, шершавый бок дубовой бочки. Рассеянно водила пальчиком по крану, слизывала влагу, припоминая ядреный вкус яблочного уксуса. Разрывы слышались все ближе, и Гаша крепче сжимала образок. Серебряная подвеска с изображением Казанской Богоматери покоилась у нее на груди. Еще один глухой удар. Подвал вздрогнул. С темного потолка на голову ссыпалась струйка цементной пыли. Наверху, на улице, что-то рушилось с глухим грохотом. Гаша слышала прерывистое, на грани истерики, дыхание матери.

– Мама?

– Да…

– Скоро все кончится?..

Еще один удар. На этот раз прямо у них над головой. Уши заложило, но она все равно слышала грохот. Стало трудно дышать. В горле першило. Мать прижималась к ней, и Гаша чувствовала, как сотрясается от кашля ее тело. Гаша и сама закашлялась. Сквозь пыльную пелену Гаша видела, как оседает кирпичная стена. В подвал проник узкий солнечный луч. Он, словно следопыт, пробивался через клубы цементной пыли, увлекая за собой собратьев. Гаша во все глаза смотрела на него.

– Мама, солнышко! – едва слышно прошептала она.

Гаша вцепилась ладонями в мягкое плечо матери. Та дрожала, но была жива. Жива! Следом за солнечным лучом в помещение ворвалось нестерпимое зловоние. Горло сдавил невыносимый спазм, кровь ударила в голову. Превозмогая нахлынувшую дурноту, Гаша вслушивалась в надсадный кашель матери – слава Богу, она в сознании. В луче света, проникавшего в подвал через пробоину, играли юркие, словно стрекозы, оранжевые пылинки. Гаша невольно залюбовалась ими, улыбнулась.

– Ну и нервы у тебя, Гаша… – выдохнула Александра Фоминична.

– Не волнуйся, мама, мне тоже страшно, – Гаша откашлялась и принялась пробираться через кирпичное крошево ближе к пробоине в стене.

– Не спеши, дочка! Может быть еще…

Словно в подтверждение ее слов, неподалеку ухнул новый взрыв. Гул каменной осыпи последовал за ним. На озаренной ярким солнцем улице взметнулись клубы пыли. Твердые кулачки осколков застучали по кирпичам, обращая их в пыльное крошево. Гаша сосчитала про себя до ста, подползла к пробоине и отважно выглянула наружу. В конце проезжей части, там, где начиналась ограда сквера Юных ленинцев, среди запыленных свежих руин, метались сполохи пламени. Где-то заходился плачем ребенок, слышались истошные крики, грохот железа, звон осыпающегося стекла. А Гаша уже стояла под небом. Задрав голову к затуманенной цементной пылью синеве, она осматривала стену дома. Им снова повезло. Взрывная волна смела столбики крыльца, выбила стекла на втором этаже, но дом устоял. Гаша прислушивалась. Рокота авиационных моторов не было слышно. Над Кухмистерской слободой[1] висел лишь отдаленный, ставший привычным гул орудийной канонады.

Через полчаса руины начали оживать. Из подвалов вылезали люди. Словно тени брели они по уличкам, лавируя между грудами битого кирпича. Счастливцев поглощали черные зевы уцелевших парадных, прочие лезли на свежие руины, пытаясь разыскать между обломков остатки утраченного добра.

Внезапно кто-то ухватил Гашу за подол.

– Ленка, ты?

– Я! – отозвалась девчонка. Высокая, худенькая, в испачканном гарью платье, она подняла на Гашу узкое, покрытое свежим загаром лицо.

– Мы пересидели бомбежку в подвале восьмого дома, – серьезно сказала девочка, указывая грязным пальцам на распахнутый лаз в подвал соседнего дома. – Но мама спешит… Все время спешит…

– Наконец-то мы нашли вас! – закричала Женя.

Гаша посмотрела на сестру. Женька спешила к ней по полуразрушенной улице. Оленька цеплялась смуглыми ручками за ее шею, а ножками обнимала Женю за талию. Обе показались Гаше отчаянно худыми, черными, как чертенята, словно вся гарь киевских пожарищ осела на их тела.

– Глафиа! Глафиа! – верещала Оленька.

– Да тише ты! – ответила дочери Женька, скидывая с плеч и ее, и тощий вещмешок.

На Женьке вместо обычного цветного шелка были надеты солдатские латаные штаны. Из-под кургузого пиджачишки выглядывала мужская сорочка.

– Мы роем траншеи… – устало выдохнула она. – Совсем скоро они придут, и девочкам там оставаться больше нельзя. Меня ненадолго отпустили за реку. А тут снова налет…

– Мы потеаяли сумку с едой! – крикнула Оля.

– Она все время кричит, – выдохнула Женя, указывая на младшую дочь. – Киев бомбят непрерывно, и они по половине дня проводят в убежище с тетей Симой. А вчера…

Женька внезапно обняла Гашу. Ах, сколько силы оказалось в ее тонких, исхудалых руках.

– Тетю Симу вчера разорвало… – шептала она в гашино ухо. – Нашли только голову… кисть левой руки опознали по колечку. Ты помнишь ли ее колечко? Обручальное, с бриллиантиком?

– Как не помнить… – растерянно отозвалась Гаша, освобождаясь из сестриных объятий.

– Мне не с кем их оставить, и я привела их к вам, – закончила Женя.

– А Павел?

– Он в ополчении. От него нет вестей с тех пор, как их полк ушел в сторону Хотова…[2] Скоро, скоро они придут сюда! Спасайтесь!

– Что с тобой? – усмехнулась Гаша. – Ты перестала верить в красных идолов?

Женькин рот брезгливо скривился.

– Ты моя младшая сестра, и я должна любить тебя, а потому не стану лгать: скоро, скоро все мы умрем. Но только не ты, не мама, не мои дети! Бегите! Скоро немцы будут здесь!

Внезапно, словно подтверждая Женькины слова, звуки разрывов сделались громче.

– Слышишь? – Женька запахнула пиджачишко. – Мне пора!

Женя подобрала с земли вещмешок, сунула его в руки сестры и снова порывисто обняла.

– Я ухожу, ухожу… – шептала Женька, и глаза ее оставались сухими.

Гаша, отстраняясь от нее, сняла через голову образок. Крупные звенья потемневшей от времени цепочки крепились к золоченому ушку образка. Гравированные по золотой фольге лики Богоматери и Младенца истерлись и потемнели. Образок передала Гаше младшая сестра их прабабушки, княжна Ворошилова. Гаша помнила, как мать ворчала тогда, называя образок залогом вечной девственности. Умоляла Гашу спрятать подальше семейную реликвию князей Ворошиловых – новая власть не верила в Бога и не жаловала верующих. В роду Ворошиловых, из которого происходила Александра Фоминична, было принято считать, будто древний этот образок дарует своей носительнице долголетие, но отпугивает женихов, обрекая на долгую жизнь в безбрачии.

– Оставь это! – воскликнула Женька, отталкивая руку сестры с образком. – Передай маме… скажи ей, что я люблю ее!

Женя заторопилась в сторону полуразрушенного сквера. Битое стекло истошно визжало под ее тяжелыми, солдатскими башмаками.

– Постой! – Гаша кинулась следом, отрывая от подола вопящих девчонок.

Она догнала Женьку, бесцеремонно схватила за ворот пиджака, дернула на себя. Младше сестры на десяток лет и на голову выше ее, она без труда справилась с Женькой. Без лишних слов, избегая Женькиного разгневанного взгляда, она надела ей на шею образок, спрятала древнюю Богоматерь под ворот сорочки, между грудей.

– Не вздумай снимать и проживешь как княжна Ворошилова до ста десяти лет! И вечная девственность тебе уж не грозит… – хрипло приговаривала Гаша. – А за нас не волнуйся. Ночи ждать не станем, засветло уйдем! Ищи нас после войны у тетки, в Запорожье. Слышишь, Женя!

Гаша старалась перекричать вой перепуганных девчонок и отдаленный, нарастающий грохот. Оля и Лена, цеплялись за нее руками, смотрели вслед матери. А Женя убегала от них между дымящихся руин в сторону прекрасного Днепра, туда, где грохотало.

– Слышишь грохот, Глафира? – Лена подняла к ней узкое лицо.

Гаша кивнула.

– Там огненный великан на раскаленной наковальне кует наше горе…

– Да ты еще не знаешь, что такое горе, дитя, – Александра Фоминична подошла к ним, подняла Оленьку на руки.

Глава 1. Костя

Дрищ ловко поддел фомкой дверной косяк. Его широкие, обтянутые офицерской кожанкой плечи напряглись. Поверхность доски вздыбилась, пошла трещинами, раздался хруст.

– Еще немного поднажми, – пробормотал Мика-Мотылек. Неприметный, в сером длиннополом плаще, он подпирал сутулым плечом пыльную, испещренную трещинами штукатурку. Лицо его белело в полумраке подвального коридора. Под потолком из-под забранного решеткой плафона тускло светила лампочка в сорок ватт.

Нетерпеливо подпрыгивая, Мотылек скинул намокший бычок с нижней оттопыренной губы. Костя Липатов подпирал цементную стену рядом с ним. В его руке тускло горел фонарик, бросая бледное желтое пятно на раскуроченный дверной косяк и обшарпанную дверь.

Дрищ уже примерился сковырнуть второй, навесной замок.

 

– Чей-то, ж? – просил он и тяжелая фомка, вывалившись из его руки, звонко грянулась об пол. – Замок-то… это… не заперт ить.

– Э? – Мика отжал Дрища плечом и неслышно порхнул в темноту склада.

Костя, последовав примеру Дрища, снял пистолет с предохранителя.

Дрищ показал Косте сначала растопыренную пятерню, затем кулак. Это означало, что надо сосчитать до пятидесяти. Костя вздохнул. Его, Костин счет, редко совпадал со счетом Дрища, тот мог досчитать только до десяти. В промежутке между первым и вторым десятком неизменно сбивался.

– Тридцать один, – едва заметно ухмыляясь, произнес Костя, когда Дрищ шмыгнул за дверь.

Луч карманного фонарика вырвал из мрака часть склада. Мешки с солью и сахаром, консервы, короба спичек. Богатство! Вот в рядок выстроились керосиновые лампы. Плафоны покрыты толстым слоем пыли, но фитили новые. Костя достал из кармана спички.

– Смотри, Костян, спички не зажигай! Тут все керосином полито, того и гляди вспыхнет, – голос Мотылька звучал глухо.

Костя взял в руки фонарик. В его прыгающем луче стали видны низкой потолок, грязный, цементный пол, нога в новом кирзовом сапоге. Зачем это Мотылек на полу разлегся? На стене выключатель и витой электрический провод. Костя навел луч фонарика на потолок. Все нормально: вот забранные решетчатыми абажурами плафоны. Много, по пять в ряд.

– Зачем же ты керосин разлил, собака? – ворчал Дрищ. – Ишь как воняет та….

Но Мике не пришлось отвечать на этот вопрос. Луч фонарика наконец нашарил Мотылька. Тот стоял, низко надвинув на брови хороший еще пыжиковый треух. Его грациозную не по годам фигуру украшала новая летная куртка, со светлой овчинной оторочкой. Галифе и офицерские хромовые сапоги тоже были новыми. В целом Мотылек мог бы выглядеть франтом, если б не обвисшие щеки и вылинявшие, обведенные темными кругами глаза.

– Зачем ты керосин извел? – ныл Дрищ, шаря по стеллажам. – Ну-ка, Длинный, посвети-ка сюда…

Он сгребал в мешок, лежавшие насыпью коробки с папиросами и пачки с махоркой.

– Чего застыли ссыкуны? Сгребайте товар! Или, думаете, товарищ подполковник даст вам время и после отбоя тревоги?

– Послушай, Дрищ… – начал Костя, но тут на полу, под ногами у Мотылька, что-то захлюпало.

– Эй, чего это там? – Дрищ остановился, а Костя недолго думая нажал на выключатель.

Он надеялся, что под низким потолком зажжется хотя бы одна лампочка, если, конечно, в сети есть напряжение. Пусть бы горела хоть в полнакала. Но лампочек вспыхнуло три. И каждая была ватт на сорок, и они горели полным накалом. В ярком свете удалось рассмотреть плоды немалых микиных трудов. На давно не мытом цементном полу лежали трое мужчин в советской военной форме строевой стрелковой части. Вроде бы двое рядовых, а третий – ефрейтор. Двое из них имели одинаковые раны. Мика колол, как обычно, спереди, в основание шеи. Бил он, молниеносно перерезая сонную артерию, не оставляя жертве никаких возможностей для сопротивления. Ефрейтор еще жил. Зная Микину натуру, Костя предположил, что Мотылек нарочно недорезал старшего. Хотел допросить. И теперь тот тихо подвывал, корчась на полу с располосованным крест-накрест животом. Мика же флегматично стирал кровь со своего, ставшего знаменитым среди московской шпаны, тесака. Тесак этот изготовил один теплый фраер в слесарных мастерских на Шарикоподшипнике. Обоюдоострый, рукоятка украшена резьбой, раскрашена в яркие красно-синие цвета. Длинная, ухватистая, она казалась чрезвычайно удобной, тем более что со стороны, противоположной лезвию, к ней крепился стержень с игольчатым острием. Этим-то стержнем Мика и протыкал своим жертвам сонные артерии. Зачем старому замоскворецкому бандиту понадобилось столь вычурное оружие, Костя так никогда и не смог уразуметь. С самого начала войны Мика повсюду таскал его с собой под курткой, в искусно выделанных ножнах из свиной кожи. Между тем раненый на полу потихоньку отходил.

– Mutter, Patronin, heilige Bonifatius und heilige Nikolaus, rette mich!..[3] – едва слышно бормотал он.

– Что он говорит? – спросил Дрищ.

– Молится, – ответил Костя.

– А до этого по-русски балакал, – заявил Мотылек.

– И что же он тебе по-русски набалакал? – Дрищ начинал злиться.

– А вот то ж.

И Мотылек извлек откуда-то из-за спины, из темного угла, коричневый планшет.

– Посмотри-ка, Длинный. Что там? Бабло?

Костя поймал планшет, расстегнул, раскрыл карту, хранившуюся в нем.

– Это палево, Дрищ, – быстро сказал Костя. – Немецкая карта Москвы.

– Диверсанты! – Дрищ приблизился к раненому и что есть силы ударил сапогом ему в живот туда, где из-под переплетенных пальцев сочилась кровь.

Костя на миг оглох от крика. Захватив с собой пару ящиков с консервами, он поспешно покинул склад, подальше от неистовых воплей и кровищи.

Костя взбирался вверх по крутой лестнице, над ним в бледном квадрате распахнутой двери серело предзимнее небо. За спиной, в помещении склада, он слышал трескучую брань и возню, перемежающуюся нестерпимыми для костиного уха стонами.

Четвертый диверсант ждал его у выхода из подвала. Первый удар приклада пришелся в нижнюю челюсть, но Костя успел уклониться и приклад скользнул по уху. Терпимо. Инерция удара приблизила голову нападавшего к Костиному лицу. Они были примерно одного роста, и Костя ударил его лбом в переносицу. Отбросив один из тяжелых ящиков в сторону, перехватил второй обеими руками и нанес удар по туловищу, наобум. Диверсант охнул, но справился с дыханием и ударил Костю подвздох. Тот ожидал такого приема, он склонился, словно в земном поклоне. Быстрым, выверенным движением, Костя выхватил из-за голенища большой, самодельный, обоюдоострый нож с костяной рукояткой. Ощутив в руке приятную, знакомую тяжесть, почувствовал себя уверенней, перевел дыхание, поднял голову, уклонился от пинка. На один лишь миг взгляды их встретились. Костя увидел тонконосое веснушчатое лицо, трезвый, не затуманенный болью взгляд, плотно сомкнутые губы. Намерен убить, не иначе.

– Ну что ж тут поделать? – Костя сделал глубокий вздох и бросился в атаку.

Диверсант оказался тяжелым противником – хорошо обученным, выносливым, безжалостным. Косте, привыкшему к кровавым уличным потасовкам, бессмысленным, буйным, но редко по-настоящему опасным, стало не по себе. Его хотят убить? Всерьез, так вот, походя, не из корысти, не из мести, не по пьяни, а просто потому, что оказался под рукой? Он изрезал противнику обе руки, несколько раз достал до туловища, но там на пути клинка оказался бронежилет. Дотянуться до горла опытный противник не позволял. Косте удалось выбить у стервеца автомат, завалить на землю, подмять под себя, да так удачно, что оставалась возможность для мало-мальского замаха, и Костя вонзил широкое лезвие в правую глазницу врага.

– У-а-а-а-а! – взревел противник, широко разевая рот.

– Эх, зубы хорошие! Жаль портить! – пробормотал Костя, выдергивая клинок. Второй удар пришелся противнику в раскрытый рот. Костя еще пару минут сидел верхом на дергающемся теле, сжимая его бока коленями. Он подождал, пока враг перестанет дышать, неторопливо поднялся, вытер об его одежду лезвие, собрал в ящики разбросанные тут и там жестяные банки, подобрал и закинул в кузов полуторки автомат. Поудобней перехватив ящики левой рукой, Костя правой быстро перекрестился, пробормотал:

– Упокой, Господи, вражьи души….

– Да ты еще и верующий! – услышал он насмешливый голос. – Эх, чего только не увидишь в осажденной Москве?! Подумать только! И верующий, и бандит!

Говоривший оказался высоким человеком в военной форме с нашивками капитана ВВС. Костя посмотрел в сторону кузова, туда, где лежал автомат.

– Да ладно! Не кипятись! – открытая улыбка сияла на симпатичном лице летчика.

Он был среднего роста, рыжеват, широкоплеч, на вид лет сорока. В принципе ничем не примечательный мужик. Но что-то мелькало в его взгляде, когда он смеялся. Хищная отвага? Необузданное бесстрашие? Костя огляделся. Никого. В переулке между набережной и Павловской улицей не оказалось ни души. Из кабины полуторки не доносилось ни звука. Уж не заснул ли Пахомыч? А может, мертв?

– Водителя вашего я повязал, – снова засмеялся летчик.

Костя осторожно протолкнул ладонь в карман брюк. Браунинг оказался на месте, не выпал во время драки.

– Не надо! – взгляд летчика сделался твердым. – По нынешней панике в Москве, наверное, все можно, но ты не доставай из кармана… Что у тебя там?

– Браунинг, трофейный, – неожиданно для себя признался Костя и зачем-то показал летчику пустую ладонь.

Летчик смотрел на него, подняв обе раскрытые ладони, но на дне его глаз таилась угроза.

– Так ты отпускаешь меня, капитан? – угрюмо спросил Костя.

Ему ответил голос Дрища из-за распахнутой двери подвала:

– Эй, Длинный! Шаркай сюда! Прими товар! Ить тяжело мне.

– Меня зовут Иван Фролов, – сказал офицер. – Простое имя, запомнишь. Если надумаешь, до десятого ноября приходи на Донскую улицу. Институт глухонемых знаешь?

Костя рассеянно кивнул:

– Там теперь призывной пункт.

– Как придешь, подойди к майору Шаранову, попросись ко мне в команду.

Капитан быстро развернулся и зашагал прочь по улице.

– Бери тушенку, Длинный! – тяжело нагруженный Дрищ лез из подвала. Добротное пальто висело на нем, подобно больничному халату, французская папироска во рту испускала отечественное, дешевое зловоние. Растоптанные лаковые ботинки, шляпа хорошего фетра выглядели на нем нелепо, словно дорогая упряжь на полуживом мерине. Костя предпочитал держаться подальше от Дрища, справедливо полагая, что пребывание того на свободе уже сильно затянулось.

– Чего застыл, комсомолец? Там еще сигареты американские, пару бы ходок сделать!

Над их головами заныла гнусаво сирена воздушной тревоги, и тут же в отдалении прогрохотали первые взрывы.

Костя кинулся в подвал, за его спиной топотал Дрищ.

Внизу Мотылек не терял времени даром. Мертвецов и след простыл, лишь из-под нижней полки стеллажа торчала ступня в армейском кирзовом сапоге.

– Эй, пыжик! – Дрищ пихнул Мотылька мыском подкованного сапога. – Поторопись! Допрыгаем до барыги, пока фашист на головы совдепов бомбы мечет.

– Сам ты совдеп! – огрызнулся Мотылек, сдергивая с крюка новые, пахнущие влажной шерстью валенки. Черно-серые, скрепленные продетой сквозь голенище бечевкой, они висели над полками с бакалейным товаром, словно настенное украшение.

– На что тебе обувка? Жратва ныне в цене! Жратва! Через неделю в Москву войдет немец, и тогда мы с тобой, плюгавый, сбагрим спички и керосин в обмен на твердую валюту! Дойчмарки это тебе не червонцы отца народов! – кудахтал Дрищ, кривобоко переваливаясь к выходу со склада. – Давай! Шевели крылышками, Мотылек! – Дрищ не умолкал. – Пахомыч уж заждался и, слышь-ка, бомбят за рекой Тверскую! Самое время сваливать!

Костя шумно вздохнул. Он уже перекинул через плечо наполненный добычей мешок.

– Что стонешь, Константин? – хмыкнул Дрищ. – Зубы болят?

– Одуряюще скучный гон, – буркнул в ответ Костя.

– Я те говорил, Дрищ. А малый-то непросто скроен. Не только ноги у него длиннаи! – заржал Мотылек. – Давай, давай! Двигай на выход, баклан! Сейчас янычары нагрянут!

А Костя уже поднимался по лестнице. На верхней ступеньке лестницы топтались пыльные, воняющие дегтем копыта Пахомыча.

– Жив, Пахомыч? – мимоходом, протискиваясь мимо него по узкой лестнице спросил Костя.

– Дак он вернулся, – Пахомыч сплюнул. – Я думал – хана, прирежет. А он только веревки перепилил – и ходу. Справедливый фраер.

– Освободил тебя?

– Да…

– Как же ты, старик, дал себя и повязать, и развязать?

Пахомыч широко улыбался, показывая Косте ряд блестящих железных зубов. Он крутил на пальце латунное колечко, звенел нанизанными на него разномастными ключами.

– А я ему твою молодую душу на откуп пообещал. Он хвалил тебя и приветы передавал… Понравилось ему, как ты дерешься… – Пахомыч принял мешок, бросил его в обшарпанный кузов полуторки.

Дрищ и Мотылек выволакивали из подвала мешки с обмундированием и короба с провиантом.

– А что со жмуриками станем делать? – спросил Пахомыч.

– Может, немчиков попросту щебенкой закидать? – предложил Дрищ. – Свои ж и похоронят потом…

Но Пахомыч вместе с Мотыльком уж покидали тела в кузов полуторки. Пахомыч еще несколько минут копошился в кузове, закрывая поклажу брезентом.

 

– В Москву-реку мертвяков кинем. Подумают, будто с Усово принесло, если выловят. Немцы уж в Усово, в Усово… – приговаривал старик, накручивая вороток.

Костя закурил. Прислушивался, смотрел, щурясь от папиросного дыма. Наконец двигатель полуторки завелся, зарычал, исторгая из прогорелой трубы сизый выхлоп.

– Садись в кабину, Длинный! – Мотылек гостеприимно распахнул пассажирскую дверь, скользнул задом по драной оббивке ближе к насупленному Пахомычу. Но Костя в кабину лезть не стал. Буркнул раздраженно:

– Теперь я на стреме побуду!

Полуторка тронулась, а Костя так и остался стоять на подножке со стороны пассажирской двери. Одной рукой он держался за стойку кабины, другой нащупал в кармане холодное тело браунинга.

Пахомыч, умело лавируя, колесил по переулкам между Павловской и Большой Тульской.

– Держись подальше от вокзала, – поучал водителя Мотылек. – Там энкавэдэшников, что камней в брущатной кладке, на каждом углу, на каждом шагу…

Пересекли Серпуховскую площадь. Костя соскочил на углу, там, где Полянка ответвляется от Якиманки. Грузовик загромыхал по разбитой брусчатке в сторону Каменного моста. Дрищ что-то кричал ему из кузова, размахивая длинными руками, но Костя скользнул в подворотню, затаился в густой тени арки. Мимо него по улице шмыгали сутулые тени – первые прохожие. Наступало холодное утро шестнадцатого октября. Немецкие дивизии стояли под Москвой.

* * *

– Мишка! Просыпайся! – голосила Мария Матвеевна, ударяя пухлым кулачком по обшарпанной филенке. – Просыпайся, злодей! Вода снова выкипела… Дрыхнет, словно мертвый – боец трудового фронта! Вставай! Я снова воду поставила! Эх, делать-то мне больше нечего… Вставай, пока газ есть!

Костя, вжимаясь лопатками в неровную стену коридора, попытался пробраться в свою комнату.

– Костя, внучек! – Мария Матвеевна обернулась. Неожиданно стремительным для такого дородного тела движением, она надвинулась на Костю и приперла его животом к стене.

– Бабуля! – заныл Костя. – Ну, пожалуйста…

– Ночью была бомбежка! Я тряслась от страха в убежище, а Ивановы спали крепким сном! Колька даже не проснулся, когда у них взрывной волной стекло выбило! Чувствуешь, как из-под их двери тянет? Надо бы хоть фанерой забить. Ты бы лучше помог, чем шляться под бомбами. Из домоуправления опять справлялись, дескать, почему ваш внук не вышел на дежурство. А что я отвечу? Так и сказала: шляется мой внук неизвестно где. Есть у моего внука дела поважнее, чем ваши зажигалки тушить.

– Я видел, в четвертом Голутвинском дом сгорел, – попытался отвлечь бабулю Костя.

– …и наш бы сгорел вместе с ним, если б все были такими ж обязательными, как ты! В пятый дом бомба попала. Взрыв был!!! Вот у Ивановых стекла-то и вынесло, – стояла на своем бабуля. – Хоть бы банда твоя тебя поперла вон! Хоть бы страх их из Москвы выгнал! Хоть бы их поубивало! Вот я теперь знаю, что такое прямое попадание! Видела! Уж думала, все повидала на своем веку…

Губы Марии Матвеевны дрожали, лицо сделалось красным, юркие, серые лаза наполнились слезами гнева. И она заговорила на английском языке:

– Think about a father and mother! They are gone! They are gone! Looking for the same fate? And you thought of me? No! I can not bear it! Denounced gang and you written off sins![4]

– Бабуля! О чем ты? Какая банда?

Но она не давала ему говорить, зажимала рот мягкой, пахнущей кофейной гущей рукой и лопотала на французском языке:

– Ah, que le diable faites-les glisser dans un enfer brûlant! Écume Rotten, canaille, des pilleurs![5]

– Да они уж сами смылись, бабуля! Зачем ты о чертях? Нехорошо… – попытался отпереться Костя. Но Мария Матвеевна не унималась, она перешла к благородной латыни и говорила теперь совсем тихо, словно силы совсем оставили ее:

– Parvulus es, bonus puer sis! Respice in servos tuos et septem annos, ita ut comprehendat; Manu valida mas non intelligo, quia contingi ac latrones. Et ego? Quid faciam?[6]

Костя отрешенно рассматривал бабушкину седую макушку, обрамленную короной тугих кос, острый кончик ее носа, покрытый гневным румянцем, ожерелье из полированных аметистов на ее выдающейся груди. А бабушкины увещевания между тем продолжали метаться между гневной бранью и жалобными мольбами. Но Костя с облегчением отметил, что она наконец перешла на немецкий язык – значит, дело двигалось к концу. Выдав в родственную грудь залп отборных немецких ругательств, Мария Матвеевна иссякла.

– Тебя все равно поймают и отправят на фронт, – сказала она, устало отступая к мишкиной двери. – Штрафбат! Вот что тебе светит! А если сам явишься, может быть, попадешь в хорошую часть. В марте тебе исполнится восемнадцать и тогда…

– Сейчас все части хороши, – проговорил Мишка, подавляя зевок. Его очкастая физиономия высунулась из-за обшарпанной двери. – А почему, тетя Маня, вы не отведете его за руку на призывной пункт? Я слышал, Гришаню из двадцатой квартиры взяли. А ведь Гришаня на полгода Кости младше.

Теперь Мишка целиком выдвинулся из-за двери. На нем была латаная-перелатаная пижама. Костлявые, покрытые сетью синих вен ноги он всунул в старые, стоптанные, потерявшие цвет ботинки. Мишка разволновался, и очки в запаянной никелевой оправе подрагивали на его курносом носу.

– Гришаня на призывной пункт подался. Винтовку мечтал получить, дурачок. А винтовки-то ему не дали. Так посадили их в кузов – и на передовую…

– Да не ври, – вздохнул Костя. – Какие вояки без оружия? Пусть даже ополченцы.

– …посадили в кузов и на передовую, – гнул свое Мишка. – Старшина сказал, дескать, оружие возьмете у врага. Я сам слышал!

– Не смущай его разум, бездельник! – Мария Матвеевна снова покраснела. – Слухами земля полнится, и один слух хуже другого. Уж лучше я пойду и посмотрю, не закипела ли твоя вода, боец трудового фронта.

Она повернулась и, шаркая домашними туфлями, направилась на кухню. Ее приземистый, округлый силуэт темнел на фоне высокого кухонного окна. Она долго шлепала по длинному коридору огромной, полупустой коммунальной квартиры. Мария Матвеевна торопилась к плите. Там, на прокопченных чугунных конфорках исходил раскаленным паром чайник, там булькала в кастрюльке горячо любимая Костей пшенная каша с добытой неправедным путем сгущенкой.

Доходный дом в Третьем Голутвинском переулке, на углу. Летом, широко распахивая окно своей комнаты, Костя слышал Москву-реку. Она была совсем рядом, двигалась, дышала там, за крышами приречных домишек, за кронами старых яблонь и тополей. Он любил, отпустив педали, скатываться на велике по Третьему Голутвинскому вниз, к набережной. Там, на стрелке высились краснокирпичные корпуса кондитерской фабрики. Любил гонять по набережной до сумерек, пугая треньканьем велосипедного звонка гуляющие парочки, любил прибрежный парк. А школу не любил, часто прогуливал, учился спустя рукава. У бабушки вечно не доходили до него руки. Дочка кремлевского истопника, она по вечерам любила рассказывать ему, сонному, о прадеде, о том, как сама она частенько бывала в Кремлевском дворце на праздниках, устраиваемых комендантом для детей прислуги, о мозаичных полах, расписных потолках, о каминах, выложенных чудесными изразцами. Бабуля любила приврать, и Костя долго верил во вредных печных духов и добрых фей дворцовых фонтанов, в ангелов, хранящих покой царской усыпальницы, в пернатого демона, обитающего на могиле Грозного царя Иоанна. Бабуля, женщина характерная и даже вредная, нарочно вела разговоры с ним то на немецком, то на французском языке. Реже на английском. Подсовывала книжки, выслеживала, корила памятью давно сгинувших родителей. Да куда ей! Шустрый внук неизменно утекал из-под надзора, шатался по дворам, прибиваясь то к одной компании, то к другой.

В огромной, многонаселенной их квартире Костю считали никудышным лентяем. А Мария Матвеевна, не в пример внуку, исправная труженица, чуть свет спешила в почтовое отделение и всю первую половину дня бродила по дворам в районе Большой и Малой Якиманки с объемистой коричневой сумкой. Бабуля работала почтальоном. Вся округа знала и ее тяжелую походку, и ее непутевого внука. Они с бабулей жили просторно, занимая в огромной многонаселенной квартире две небольшие, смежные комнаты. Соседнюю, самую большую в квартире комнату занимало семейство репрессированного офицера Иванова: Клавдия Игнатьевна, ее двое сыновей и годовалая дочь Галя. Мишка Паустовский, такой же, как Липатовы квартирный старожил, разгородил свою хоромину на две части: переднюю, без окна, и заднюю, с окном во двор. Спал Мишка крепко, дверь передней комнаты запирал на ключ: случись чего – не достучишься. Дверь в дверь с Мишкой проживал инвалид империалистической войны Передреев, человек без правой руки, угрюмый и озлобленный. Далее в апартаментах окнами на Голутвинский переулок множились рабочие семейства Токаревых и Рыбаковых. У Марии Матвеевны с Костей вечно выходил спор о том, сколько детей в семействе Токаревых и сколько у Рыбаковых. Бабушка с внуком находили консенсус лишь по общей численности: двенадцать. При этом Костя считал, что из общего числа детворы Валя Токарева произвела на свет семерых, а остальных родила Люда Рыбакова. Мария Матвеевна считала, что Люда и Валя честно поделили свое потомство поровну, как это принято у пролетариев. Спорный пацаненок, Васька Токарев, самый удачливый из жильцов квартиры, почитался Марией Матвеевной сыном Николая Рыбакова. Бабуля по-старорежимному называла его внебрачным. В бывшей комнате для прислуги жила старая горничная бывших хозяев квартиры Изольда Власьевна Лыкова, тугая на ухо старушка – божий одуванчик. Провидение избавило ее от страхов новой войны, она не слышала воя сирен, не страшилась грохота разрывов. День и ночь сидела она в полутемной комнате. Проходя мимо ее двери, Костя неизменно слышал один и тот же звук – перестук коклюшек неутомимой кружевницы. В бывшей детской, выходившей двумя узкими окнами в торец дома, обитала бухгалтер с «Красного Октября» Валентина Георгиевна Закутова. Ее бабуля с уважением величала «Дамой в модном пальто». Там, в бывшей детской, напротив облицованной кафелем печки, стояло пианино марки «Циммерманн». В те счастливые времена, когда Марии Матвеевне было еще по силам удержать Костю, Валентина Георгиевна сажала его за «Циммерманн». Он наловчился довольно чисто исполнять пару простеньких этюдов, но сольфеджио одолеть так и не смог.

1Кухмистерская слобода – пригород Киева, полностью разрушенный во время войны.
2Хотов – пригород Киева.
3Матушка, заступница, святой Бонифаций и святой Николас, спасите меня! (нем.)
4Вспомни об отце и матери! Они сгинули! Они пропали! Ищешь такой же судьбы? А обо мне ты подумал? Нет! Я этого не переживу! Донеси на банду, и тебе спишутся грехи! (англ.)
5Ах, пусть черти тащат их в огненное пекло! Поганое отребье, шпана, мародеры! (фр.)
6Ты совсем юный, ты хороший мальчик! В твои семнадцать лет так много постичь! Я понимаю, тебе не хватало сильной мужской руки, потому ты и связался с ворами. А я? Что я могу? (лат.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru