bannerbannerbanner
Мосты в бессмертие

Татьяна Беспалова
Мосты в бессмертие

Полная версия

В тот день, шестнадцатого октября, огромная квартира показалась Косте пустынной. Оделив внука пшенной кашей, забеленной и подслащенной из предпоследней банки сгущенного молока, Мария Матвеевна поведала ему новости, несвежие и безрадостные. Она рассказала о том, что и Валя Токарева, и Люда Рыбакова, и «Дама в модном пальто», и старшая из дочерей Токаревых, Аннушка, – все роют окопы.

– А бабка все жива, – добавила Мария Матвеевна. – Все колюшками стучит, и война ей нипочем, и пожары, а случись наводнение, она его и не заметит. Не Изольда имя ее, а Евга… А я все таскаюсь по службе. Иной раз думаю: зачем? И все равно таскаюсь. Должен же быть в жизни хоть какой-нибудь порядок, когда все рушится? Как считаешь, Вася?

Последний вопрос был обращен к «внебрачному» Ваське Токареву, который не замедлил явиться на кухню, едва учуяв запах пригоревшего пшена. Вася прибежал, хлопая большими, не по размеру валенками. В его чумазом кулаке белел засаленный листок.

– Записка! – сказал малец, протягивая листок Константину.

На лице Марии Матвеевны тут же появилась самая ироничная из всех ее улыбок.

– Любовное послание! – торжественно возвестила она. – Пропахшая трудовым девичьим потом весточка от пролетарской принцессы замоскворецкому бандиту!

– Перестань! – досадуя, Костя спрятал непрочитанную записку в карман.

– Ешь кашу, Купидон! – смеялась Мария Матвеевна. Она вытерла клетчатым передником ложку и подала ее Ваське.

* * *

Снова загудела сирена. В сумрачном коридоре замелькали смутные тени. Костя слышал знакомые голоса.

– Я иду в убежище, – говорила его бабушка кому-то. – Нет, я не боюсь. Но если вас тут завалит, кто-то же должен вас спасать? Так пусть это буду я. Что, засобирались? А малую-то не забыли? Не то будет, как в прошлый раз, – сами спасаются, а ребенка бросили…

– Это Клавдея, – проговорил насытившийся Васька. – Жорик в прошлую бомбежку даже не проснулся, когда у них выбило окно…

– Да, я знаю… – рассеянно ответил Костя.

Он смотрел за окно, там, несмотря на воздушную тревогу, кипела жизнь. Перекрывая надсадный вой сирены ревом мотора, во двор вкатилась порожняя полуторка. Расхристанная, израненная во многих метах осколками, с откинутыми настежь бортами, с пробитой выхлопной трубой. А во дворе творилась суета неописуемая. Колченогий тесть управдома, дед Денис, отбросив в сторону трость, ковылял к мусорному баку. Да и как ему, инвалиду, удержать в руках верную опору, если руки его полны бумаг? Да не один раз сбегал дед Денис от конторы до бака с полными охапками. Костя ждал с тайным злорадством: вот споткнется хромой инвалид да свалится в лужу на радость немногочисленным зевакам, наблюдавшим за его суетой из окон. Но дед Денис не только наполнил мусорку конторским хламом, но и бензином облил, и ловко поджег. Жадное, щедро вскормленное горючим, пламя быстро растерзало картонные папки вместе со всем их содержимым.

– Ишь ты, как стараются, – усмехнулся Костя.

– Мамка говорила пло пликаз. Дядька в погонах плинес, – тарахтел «внебрачный сын пролетария». – Пликаз, понимаешь? Пликаз…

– Какой приказ? – нехотя спросил Костя.

– Все жжечь! – визгливо крикнул Васька и залился смехом.

– Надевай штаны, пойдем на крышу зажигалки гасить, – сказал Костя, не отрывая глаз от двора.

А там супруга управдома Аполинария Денисовна и сам управдом, называемый в народе Черепом, переругиваясь между собой, бойко грузили в полуторку домашний скарб. Между ними метался обезумевший от суеты и страха, взмыленный водитель, умоляя супругу управдома забыть о мебели.

– Поставил сундук на коробку с посудой! – вопила Аполинария Денисовна. – Эх, на что ж дана тебе лысая твоя башка? И снаружи она лысая и изнутри пустая! А шкаф-то, шкаф!

Но водитель уже спихнул тяжеловесное сооружение из потертого красного дерева на изрытый житейскими бурями асфальт двора.

– Мебель не повезу! – рявкнул он. – Мне еще на шоссе Энтузиастов надо троих человек с вещами забрать!

– Оставь, Полюшка! – вторил ему взмыленный управдом. – Водитель прав, прав…

Аполинарии Денисовне не дал возразить прогремевший неподалеку взрыв. Стекла кухонного окна жалобно задребезжали. Водитель полуторки прыгнул в кабину, включил первую скорость. Костя хохотал, наблюдая как семейство управдома на ходу втискивалось в кабину водителя, как сам Череп лез в наполненный добром кузов. Лохматая заячья шапка, слетев с его головы, осталась лежать посреди двора, словно подстреленное животное.

* * *

– Большое дело – маскировка, – говорил дед Егорьев из первого подъезда. – В империалистическую таких витийств мы не знали. Да и напасти этой, аеропланов, тогда было малым-мало. А теперь? Поверь мне, парень, конец света случится из-за аеропланов!

– Не елопланы, деда! Самолеты! – вставил «внебрачный» Васька.

Пацан надел-таки и штаны, и вязанную шапочку. Теперь он стоял рядом с Костей на крыше. В правой руке – ведерко с песком, левой держится за полу Костиной куртки. Поверхность кровли покатая, скользкая, слишком крутая для маленьких ножек, обутых в большие, не по размеру валенки. К тому же впопыхах Васька перепутал ноги. Но так ли это важно, когда над головой в скрещивающихся лучах мощных прожекторов мелькают юркие силуэты крылатых, смертоносных созданий? Когда пространство прошито строчками очередей, когда в уши ломится дробный перестук зениток и уханье недальних взрывов.

– Ну вот, я ж говорил – вы перестали бояться! – радовался дед Егорьев. – Главное, чтоб не пустили газы! И хорошо, ой как хорошо, что зенитки стреляют! Это значит – немец еще не вошел в Москву!

Костя всматривался в пространство за рекой. Ни церковных куполов, ни башенных шпилей было не видать. Зато сама река! Ее воды, словно окна в ночь, отражали в себе расцвеченное огненными вспышками небо. Река, подобно покрытому блестящей черной шкурой недоброму, опасному, сказочному существу, извивалась в цементном ложе. Из темного ее зеркала на древний город тысячами алчных очей смотрели смятение, страх, безысходность. По набережным, невзирая на запреты воздушной тревоги, не прекращали двигаться потоки людей, и никто не препятствовал им. Казалось, будто небо разлучилось с землей, будто собралось оно в единый плотный ком, переполненный последней, предсмертной мукой, чтобы пасть в реку, чтобы взорвать мир, чтобы дать людям возможность хоть какого-то исхода. Короткую свою жизнь Костя прожил в этом городе и никогда его не боялся. Да и чего ему, многим обделенному во младенчестве и не успевшему обрести своего, кровного, было бояться? Его тело, его душа, весь он являлся частью этой политой кровью и потом, плотно застроенной и вымощенной земли. Как он станет жить вне этого места, ведь любой орган умирает, если его отсекут от тела.

Косте стоило немалого труда раскурить папироску.

– Везет тебе, Коська, – пропищал Василий.

– В чем это мне везет?

– Ты большой. Можешь кулить, можешь Аньку тискать, можешь пойти воевать.

– А что, Костя, – внезапно спросил Егорьев. – Мария Матвеевна не собирается разве в Саранск? Я слышал, там у нее сестра.

– Нет, – коротко ответил Костя. Он озирался по сторонам в надежде, что свалившаяся с небес зажигалка поможет ему избежать новых расспросов.

– Ты же в десятый класс должен был пойти? – не унимался дед Егорьев. – Вот жалость-то! Останешься недоучкой!

– Я школу в этом году закончил, – нехотя буркнул Костя. – А восемнадцать мне исполнится в марте. Ты чего, дед, пристал?

– Это я-то пристал? – ухмыльнулся Егорьев. В непрестанно движущимся свете прожекторов его желтоватая борода и воздетый к небесам корявый палец то исчезали, то возникали вновь, но жиденький баритон звучал непрестанно:

– Вот я посмеюсь, когда до тебя доберется участковый! Я всегда говорил: вся ваша семья белая. И Маруська белая, хоть мать ее и родом из Саранска! Эх, была б у тебя совесть – сам бы пошел на призывной пункт. А так…

– Бабке своей советуй! – огрызнулся Костя.

Их перепалку прекратил сигнал отбоя воздушной тревоги. Схватив под мышку Васятку, Костя шмыгнул в чердачное оконце, прошлепал по вековой пыли чердака, спустился на площадку верхнего этажа.

– Костян, а плавду ли говолят, что ты вол и бандит? – шмыгнув носом, спросил Васька.

– Правду! – рявкнул Костя. – Я – вол, который вскоре превратится в героя, в пушечное мясо! Я гребаный бандит, я волк, который может перекусить твою тоненькую шейку! А ну, скидывай валенки! Это грабеж!

Они вломились в полупустую квартиру под звонкий Васькин хохот. На остывшей, пустой кухне Клавдия Алексеевна колдовала над примусом. Маленькая Галя сосала большой палец, прильнув к ее полному плечу. Костя хотел вскипятить чайник, но грозная фигура Марии Матвеевны преградила ему путь.

– Отчего вы не в убежище? – Костя попятился к двери. – Или уже вернулись?

– Вот тебе карточки! – прошипела Мария Матвеевна. – Завтра ступай их отоваривать. Все! А потом надо дрова пилить – зима впереди, а потом…

– Что случилось-то, ба?

– Что случилось? – голос Марии Матвеевны сел. Она закашлялась, обтерла руки о передник, выковыряла из середки четвертушки липкого, черного хлеба мякиш и сунула его в ручку Гали.

– Режут во время военной тревоги, – тихо, не отрывая взгляда от спиртовки, произнесла Клавдия Алексеевна. – Сначала на двор приходит капитан и учит детвору, как правильно бутылки с зажигательной смесью под немецкие танки кидать. Потом приходит шпана с ножами и обчищают пустые квартиры.

– Вы это к чему? – насторожился Костя.

– При прошлом налете в соседнем доме случилась история. Подруга Клавы, Таня с детьми ушла в убежище. А мама ее болела и осталась в кровати… – голос Марии Матвеевны снова пресекся.

– Они пришли во время налета, – продолжила Клавдия Алексеевна. – Выгребли все. Сухари, картошку – все. А бабушку… ну как это называют, а?

– Подкололи! – заверещал догадливый Васька.

 

Клавдия Алексеевна внезапно заплакала. Галя сразу же присоединилась к ней, позабыв и о своем пальце, и о хлебном мякише.

* * *

Ай, не спокойной сделалась Костина жизнь, ай маятной! Две недели шатался он по Москве, стоял в очередях, с тоской рассматривая лица земляков. Пару раз сам слышал: хаяли советскую власть, не понижая голоса. Да и стукачей Костя насчитал меньше, чем обычно. Не мог же он внезапно утратить навык? Не стали же в стукачи определять малолетнюю ребятню, едва освоившую арифметику и алфавит? Безумие первых дней паники сменилось вялой стагнацией. Люди устали от непосильного труда, от постоянного страха за жизнь близких. Видно, правду бабка говорила, будто голод и холод притупляют чувства. Но ведь сам-то Костя не был голоден!

Вечерами они с Васькой собирали по дворам брошенную, бесхозную мебель, крушили ее на растопку. Через неделю вдоль стен коридора громоздились кучи деревянного хлама, пригодного для прокорма буржуек. Вернувшиеся на денек с рытья окопов соседи, поглядывали на Костю с уважением.

Аннушка тоже вернулась. Костя смотрел на ее узкое, с тонкими чертами личико, на ее пепельную косу, целовал ее плотно сомкнуты губы, приговаривая:

– Когда ж ты, малышка, научишься целоваться?

– Уж и не знаю, – отвечала она дерзко. – Тебе, такому опытному, разве угодишь? Ты где-то спишь, не дома. Может, не один? Может, нашел себе другую любовь, из блатных?

– Да тебе-то что? Разве я твой? – усмехался Костя.

– Не мой! – и глаза ее наполнились слезами.

Она заговорила жалобно, почти заискивающе:

– Мне так хочется поспать с тобой, хоть раз! Мы-то уж полгода как… – она потупила влажные глаза. – Да все по углам, мимоходом как-то. Неужто по-другому нельзя? Тем более что война…

– Не сейчас, – Костя обнял ее. – Вот разберусь с кое-какими делами, и тогда поспим с тобой.

Странный, незнакомый доселе страх мешал Косте ночевать под одной крышей с бабушкой, и он уходил на окраины города. Ныкался по хазам, проигрывая в карты добытый в смутные времена хабар, все чаще вспоминая летного капитана. Он ходил даже на Донскую, к Институту глухонемых. Притулился неподалеку, в подворотне. Посматривал издали на призывников, припоминая свой первый, июньский приход сюда.

Тогда он думал, что решился записаться добровольцем. Умышленно забыв дома паспорт, решил сказаться восемнадцатилетним. Но изменил решение, проведя сутки на грязном полу, изнывая от зноя и удушающего перегарного смрада. От вынужденного долгого бездействия, неопределенности, голода призывники перепились. Водку пили из бутылок с наклейками «Фруктовая вода». А один из призывников, немолодой уже и семейный мужик из соседнего дома, Тимка Толокнов, по пьяни выпал из окна второго этажа. Костя, хоть и был трезв, недолго думая, прыгнул следом. Надо же спасать будущего боевого товарища! Надо ж обеспечить ему прибытие на передовую, в войска. Там пусть и увечится – все не напрасно, заодно и родину защитит. К ушибленному, пьяному, истомленному июльским зноем Тимке сбежалось все призывное начальство: и политрук призывного пункта с майорскими нашивками, и агитатор из райкома ВКП(б), и лектор из парткабинета. Прибежали и будущие вояки, собралась толпа. Поначалу судили-рядили в том смысле, что Тимка безвременно погиб. А тот проснулся лишь на минуту, разбуженный жестким столкновением с прогретым летним солнышком асфальтом, да и снова уснул. Посмотрел Костя на всю эту маету и не стал подходить к окошку регистрации, решил дожидаться своего срока. А осенью, в конце сентября, на кухне боец трудового фронта Колька Токарев толковал, будто все московское ополчение сгинуло бесследно в котле под Вязьмой. Из тех, кто уходил тогда, четвертого июля с призывного пункта на Донской, – ни один не вернулся…

А теперь, под первым мокрым снежком, высматривая в толчее у призывного пункта стукачей, Костя слышал речи совсем уж крамольные: дескать, любая власть от бога и сдавали уж Москву, а потом и обратно забирали. Говорили и том, как в продовольственных магазинах распродавали весь товар, чтобы немцам не достался. А на заводе Серго Орджоникидзе, дескать, выдали вперед зарплату. Ночи не проходит без бомбежки – и немудрено! Немецкие аэродромы в тридцати километрах от Москвы. Хорошо, хоть в ненастную погоду не летают. Еще услышал Костя краем уха пугающие слова, дескать, просачиваются в Москву команды диверсантов и уж случилось немало поджогов. Поджигали во время бомбежек, под шумок…

Так день за днем приходил Костя к призывному пункту, слонялся неподалеку, прикидывая и высматривая летного капитана. С борта обшарпанной полуторки вещал невзрачный человечек, агитатор. В штопаном шарфе и кургузом пальтеце, человечек этот обладал чарующим, звучным баритоном. На звук его голоса, оборачивались унылые прохожие, нетрезвые призывники, оставив домино, смотрели на него с благоговением.

– Мы, рабочие и служащие Ленинского железнодорожного узла, заслушав сообщение о постановлении Государственного Комитета Обороны СССР, обещаем отдать все силы и жизнь на защиту нашей прекрасной, родной Москвы. Мы, железнодорожники, вместе с Красной армией будем уничтожать фашистских мерзавцев на подступах к Москве. Будем соблюдать строгий революционный порядок, разоблачать шпионов, паникеров и трусов. Превратим подступы Москвы в неприступную крепость, о которую разобьют свою голову гитлеровские бандиты. Родную Москву будем защищать до последней капли крови…

– У кого она еще осталась, – произнес над ухом Кости скрипучий тенорок.

– Мотылек, ты?

– Посмотри! – и он поднял рукав своей летной куртки. – Прищепа меня порезал. Мухлюет, сука, в карты. Ну я ему по роже, а он-то меня ножом! Смотри!

– На что смотреть-то? – огрызнулся Костя.

– На кровь. Она не текет! Обескровил я! Нечего пролить за СССР.

– Зачем пришел?

– Дело возле Даниловского рынка.

– Не пойду.

– Дрищ обидится.

– Пусть.

– Соскочить решил? Мож, в студенты решил поступить?

– Нет, в солдаты.

– У Даниловского рынка риск меньше, даже если сибирских стрелков на караул поставят. – Мотылек порхал вокруг Кости, пританцовывая, засматривал в лицо, словно пытаясь угадать тайные мысли. – Говорят, на фронте одно предательство, потому и подошел немец к самой Москве. И еще… – Мотылек приблизил сероватые губы к самому костиному уху: – Говорят, между Москвой и немцем ваще нет войск. Чудные дела! Почему ж тогда немец в Москву не входит? Говорят, тысячи сгинули в окружениях! И сотни тысяч! Так что у Даниловского рынка рисковать жизнью безопасней. В пятницу, на углу Сиротского и Мытной, в одиннадцать часов. Дождемся воздушной тревоги и тогда…

Но Костя уже не слушал его. Он увидел наконец летного капитана. Тот ходил вдоль строя новобранцев, смотрел каждому в лицо, с некоторыми заговаривал. Рядом с ним вышагивал одутловатый, болезненного вида политрук с раскрытым планшетом в руках. Наконец летный капитан отобрал человек десять ребят.

– …Придешь или нет? – гундел Мотылек. – Мы с Дрищем в непонятках. Что случилась? Заложить нас надумал?

– Приду, – угрюмо ответил Костя. – Ты жди, и я приду.

Костя двинулся вдоль кованой ограды, отделявшей двор призывного пункта от тротуара.

– Вспомни о Кровинушке! – сказал ему вслед Мотылек. – Наверное, вертится в гробу старый душегуб, видя, как ты товарищей верных предаешь.

* * *

Это случилось на Коровьем валу. Сирена воздушной тревоги застала его в очереди за хлебом. Уже давно перевалило за полдень, и на Москву опускались ранние предзимние сумерки. Не старая еще женщина с недобрым, отечным лицом в ватнике, толстой драповой юбке, белых нарукавниках и холщовом переднике одним духом разогнала очередь, сказав:

– Ступайте, товарищи в бомбоубежище. Во время налета отпускать хлеб не стану! Да и сон мне нынче приснился нехороший, будто всю Октябрьскую площадь взрывной волной разметало.

Когда очередь разошлась, Костя еще долго стоял, покуривая в темной подворотне, посматривая через просвет арки в исчерченное лучами прожекторов небо. Промерзший кирпич холодил ему плечо, но Костя не замечал холода. Над его головой разворачивалось невиданное действо. Мечущиеся лучи прожекторов выхватывали из темноты тучные тела аэростатов и юркие силуэты истребителей. Штурмовики прятались в ночи. Они обозначали свое присутствие звуками: заунывным гудением движков и тяжелым уханьем разрывов. Небесная феерия оживлялась прерывистыми трассами зенитных выстрелов.

– Сколько у тебя жизней, парень? – услышал Костя скрипучий голос.

– Сколько б ни было – все мои!

– Смелый, да?

Костя оторвался от созерцания боя в воздухе, чтобы посмотреть на приставучего незнакомца. Им оказался странный старик с бесцветными глазами, маленький и невзрачный. Лицо его поросло серым волосом, верхушку продолговатого черепа прикрывала потертая фетровая шляпа. Старику было холодно – мочки его ушей и кончик носа побелели.

– Ступай в бомбоубежище, – и старик грязным пальцем указал Косте за спину. Там, во дворе старого доходного дома, в крошечном садике притаился старый купеческий особнячок с добротным, глубоким подвалом. В этом-то подвале и собирались жильцы окрестных домов, едва заслышав вой сирен воздушной тревоги.

– Не хочу, – капризно отозвался Костя. – Там тесно, дети плачут.

Где-то неподалеку ухнул взрыв. Земля у них под ногами содрогнулась. Старик продолжал что-то говорить, но Костя не мог разобрать слов. Он слышал лишь звон битого стекла, визгливые, истерические вопли, глухой гул, вой авиационных двигателей. Старик забавно шлепал губами, его усы и борода шевелились, обнажая блестящие, железные зубы, усталые бесцветные глаза хранили выражение глубокой печали.

– Вот и я не боюсь, – неожиданно рассмеялся Костя. – Лишь печалуюсь, но не боюсь.

На мгновение сделалось тихо. Лай зениток умолк, гудение двигателей прекратилось, словно эскадрильи штурмовиков зависли над городом в неподвижности.

Мгновение тишины позволило Косте снова услышать голос старика.

– Прячься! – настойчиво проговорил тот, толкая его ладонями под своды арки.

Во дворике у Кости за спиной что-то тяжело ахнуло. Костя обернулся. Он видел, как желтенький особнячок репрессированного нэпмана Объедкова сначала вспорхнул вверх, словно расшалившийся цыпленок, а потом осел обратно, на массивное бетонное основание. Стекла в особнячке осыпались в садик, но Костя не расслышал звона. Он вжался в стену арки, ожидая прихода взрывной волны, и она настигла его, толкнула в левое плечо, пытаясь вынести из-под спасительного свода наружу, под изрешеченное вспышками выстрелов небо. Костя, недолго думая, повалился на правый бок, пытаясь врасти в щербатый асфальт, подминая под себя странного старика.

Что-то ударило по затылку, что-то широкое, тяжелое, тупое. Вслед за ударом навалилась тяжесть. В уши ударил громовой набат, словно хищный зверь, вгрызаясь в сознание. Голова загудела, рот наполнился пылью, глаза ослепли.

Костю привел в сознание холод. Тело его тряслось в страшном ознобе. Где-то неподалеку с тихим шуршанием осыпались камушки.

Внезапно он обрел утраченный слух и услышал знакомый, хрипловатый голос. Это мать звала его:

– Вставай, сынок! Что это ты разлегся на холодной земле? Вставай, простудишься, снова начнешь кашлять. У нас с тобой у обоих слабая грудь. Вставай!

Костя попытался подняться. Вместе с ним зашевелился и незнакомый, приставучий старик.

– Ох, и костляв же ты парень! Отпусти-подвинься, я совсем закоченел.

Потом зазвучали и другие голоса.

– Тут они. Их кирпичом завалило, – говорил мужчина.

– Везунчики, – отвечал ему женский голос. – Сначала дверью парадного накрыло, а потом уж кирпичом присыпало.

Костя услышал грохот и шелест. Потом тяжесть внезапно исчезла, словно с его плеч сняли тяжелую гору. Сделалось еще холоднее.

– Да их тут двое, – снова заговорил мужчина. – Целы, счастливцы? А ну, вставай, парень!

Костя почувствовал, как его голову, лицо, руки, ноги ощупывают внимательные руки.

– Парень цел, просто в шоке. Старик тоже цел, – сказал женский голос.

К Костиным губам поднесли что-то холодное. Он жадно выпил ледяной, с привкусом ржавчины воды.

– Давай, Мариша! Поторопись! Объедковский дом рухнул подчистую.

Он не помнил, как оказался на развалинах. Он видел ободранные в кровь пальцы, разгребающие дурно пахнущий мусор. Потом кто-то дал ему брезентовые перчатки и кирку. Он ничего не слышал, кроме голоса матери, который, звал и умолял о милосердии. Потом какая-то миловидная и молодая женщина врачевала его израненные руки, кормила, как ребенка, с ложки безвкусной кашей. Кажется, пшенной, а может быть, и ячневой. Потом они снова работали, и он снова слышал голос матери, но теперь к нему присоединились и другие голоса. С ним говорили погребенные в подвале люди, он ясно слышал детский плач и жалобные мольбы.

 

– Мы задыхаемся… – шептали голоса. – Мы умрем от страха и жажды…

Он понимал: сначала им надо проделать в завале отдушину, иначе люди в подземелье задохнутся. Потом кто-то отбойным молотком принялся крошить крупные фрагменты здания, чтобы расчистить вход в подвал. Уже под утро к завалу притрюхал руководящий работник с красной повязкой на рукаве полушубка.

– Давайте, бабоньки, поднатужьтесь! – надсадно причитал он. – Эй, дедуля! Чего застыл? Нам ведь еще надо на Голутвинский поспеть, там подсобить.

– А что там на Голутвинском? – Костя наконец обрел дар речи.

– Что-что! Все то ж! Бомба упала, ясное дело. А якиманский народ он, знаешь ли, какой?

– Какой?

– Смелый больно! Страху в нем мало, вот и не уходят по сигналу в убежища. А нам работай потом до седьмого пота. А нам потом разгребай…

Костя вдруг почувствовал, что внутри у него все застыло, словно под пальто вместо разогретого работой тела налилась холодом ледяная глыба. Но он не утратил способности мыслить.

Он отшвырнул кирку, сбросил с рук брезентовые перчатки и уставился на покрытые окровавленными бинтами пальцы.

– Эй, парень, что с тобой? – спросила одна из женщин.

– Оставь его, Анна. Я знаю его. Он с Якиманки. Кажется, внук Марии Матвеевны, – сказала другая.

– Беги в Голутвинский, парень. Может, еще… – посоветовала третья.

А потом заговорил Кровинушка, старый московский ворюга, отпетый бандит, уж пару лет как сгинувший где-то в северных лагерях.

– Ты помнишь, что я говорил тебе? – услышал Костя его вкрадчивый, тихий голос. – Я говорил тебе, сынок, чтобы ты перестал бояться. Жизнь под гнетом страха – хуже жара сатанинской сковороды. За наши кровавые дела нам по-любому в аду гореть, так не бойся и ада. Просто живи и не бойся. Прежде чем пришить скопидомного фраера, перестань бояться. И деньги утекут от тебя, и баба бросит, только самого себя не бросай. Ладно, сынок? Попомни отца своего, сгинувшего от страха. Он ведь все подписал, о чем его ни просили. Сам себя оговорил. А почему? От страха. А помогло ему это? То-то же. Так не бойся, не бойся! Живи, Длинный! Бесстрашие – это свобода. Свобода – это жизнь…

* * *

– Да что с тобой? На тебе лица нет! Что с руками? Ты ранен? Где шапка? Ты не простыл? – бабуля сыпала вопросами, как «максим»[7] пулями.

– Я раскапывал завалы на Коровьем Валу, – вяло ответил Костя. Увидев свой дом целым, а Марию Матвеевну живой и здоровой, он поддался усталости. Ноги сделались ватными и тяжелыми, голова же – напротив, легкой и пустой. В ушах по-прежнему звенело. И еще ему ужасно хотелось есть.

– Бабуля, а поесть?

– Что поесть? Хлеба ты, конечно, не принес, но есть же еще картошка и там твоя… э… добыча. Да что ж ты стал в дверях? Ступай на кухню! Там все… и чайник еще горячий…

– А ты куда?

– А меня Марусенька ждет. Ты разве не слыхал? Во Втором Голутвином в дом бомба угодила. Так весь народ там. Пойду посмотрю, может, не всех еще вытащили. А ты отдыхай. На тебе лица нет.

* * *

К концу октября Костя совсем заскучал. Возвращаясь домой после отлучек, он старался подойти к дому с той стороны, где, сбегая с Малого Каменного моста, Большая Полянка и Якиманка расходились в разные стороны. И каждый раз, пересекая широкий перекресток, Костя, терзаемый страхом, зажмуривал глаза. Он мучительно боялся не увидеть родной, покатой, выкрашенной облупившейся коричневой краской крыши.

Первого ноября проводили на фронт многодетного отца Николая Рыбакова и старшего из его сыновей – костиного одногодка. Бабуля сильно терзалась. Зачем-то завела с Костей разговор о призывном возрасте, дескать, неслучайно в армию забирают после восемнадцатилетия и ни днем раньше. Наконец она привела последний, самый веский аргумент:

– Ты – единственное, что у меня осталось. Не станет тебя – и мне не жить…

– Ба, я должен. Ты понимаешь?

Они сидели рядом плечом к плечу на потертом кожаном диване в бабушкиной, проходной комнатенке. Диван, круглый, покрытый плюшевой скатертью стол, бабушкина никелированная с шишечками кровать, обувная тумбочка возле двери, буфет – все тонуло в сумраке. В небе за окном, засвечивая через светомаскировку, метались огни прожекторов.

– А как же я? – спросила она. – Мне шестьдесят два года. Значит, все, да? Ну что ж, пожила…

– Почему? – смутился Костя. – Все-то терпят. И ты терпи. Со мной ничего не случится. Вот увидишь. Просто я больше не могу, я больше не в силах… а тут такой случай…

И он рассказал ей и про диверсантов, и про летного майора. Он слышал бабулины слезы и ее тихие слова:

– Теперь уж я понимаю, что ты решился. Так открыто все мне рассказать… Да где ж это видано? Если б не решился, уж наверное, рассказывать не стал бы… Одно только в голове у меня не укладывается! Ты убивал людей! Ты!

– Зато теперь, бабуля, у меня больше шансов выжить в условиях, где, если я не убью, то убьют меня.

– Я схожу на Полянку, в церковь… – тихо проговорила бабуля, и Костя понял, что она плачет уже всерьез.

* * *

Он впервые увидел сибиряка возле баррикады, на Тверской, там, где зеркальные витрины гастронома под самый козырек подпирали мешки с песком. В белом дубленом полушубке, ушанке со звездочкой, в высоких, подшитых кожей валенках, он стоял на посту. Винтовка Мосина с примкнутым штыком стояла возле его ноги.

– Есть прикурить, служивый? – нагло спросил Костя.

Вместо ответа, солдат взял винтовку наперевес, целя острием штыка Константину в живот.

– Проходи! – сказал он коротко.

Ненамного старше самого Кости, но уже регулярно бреющийся, сероглазый, серьезный.

– Ишь ты! Охотник! – усмехнулся Костя, отступая назад.

Он торопился своей дорогой. Путь его лежал через весь город, в Марьину Рощу. На Маяковской в метро не пускали. Пришлось тащиться пешком до Белорусской. Пути под мостом были запружены эшелонами с техникой и солдатскими теплушками. Костя шмыгнул в метро и… исчез на две недели. С хазы в Марьиной Роще его извлек Пахомыч. Старик явился в самый разгар торжества, под утро, когда Федька Угол уже проигрался до исподнего, а Макар как раз протрезвел и сел к столу. Костя уж подумывал о запечном тепле, глаза слезились от табачного дыма, а кишки саднило от хозяйской квашеной капусты.

– Тебя искал, – сказал Пахомыч со сладострастным стоном стягивая сапоги. – Что смотришь? Старый я. Наверно, не моложе твоей бабки и ноги загудели, пока дотолокся от Курской до этой вот дыры. Старый, дожил до старости, не чета вам.

Костя насторожился.

– Может, зря ты сапоги снял, Пахомыч? Может, выйдем на холодок?

– Посекретничать? Да у меня секретов нету. И Дрищ, и Мотылек, оба полегли.

– Напоролись у Даниловского рынка? Подстрелили?

– Куда там! – вздохнул Пахомыч. – У советской власти с патронами проблема. А из наших пацанов какие стрелки, а? Что смотришь? Ответ известен: стрелки они никудышные. Одного часового они ранили, побросали добытое и слинять намерились. Но их догнали и штыками, обоих… Даже пули для них не нашлось!

– Ты видел?

– Как же не видеть? Видел!

Костя задумался.

– Тебе ничего сделать не могут, – мрачно заявил Пахомыч. – У тебя призывной возраст. Ну если уж очень осатанеешь – к стенке поставят. А так… У нас братва базарит, будто аж из тюрем закоренелых урок повыпускали и всех на фронт. Всех на фронт… – повторил он.

* * *

Снег валил не переставая. Ранним утром седьмого ноября мостовая на Балчуге покрылась толстым его слоем. Костя застал самый конец парада, когда танки, сбивая строй, скатывались по Васильевскому спуску. Мимо него тарахтели полуторки. Зенитные расчеты в их кузовах, достали из вещмешков наградные фляжки. Прикладывались, смеялись беззаботно. Часть техники сворачивала направо, на Болотную, чтобы потом отправиться дальше, к Калужской заставе. Часть устремилась прямо, по Большой Ордынке. Они шли на фронт, а Костя все еще колебался.

– А ты все болтаешься без дела? – спросил летный капитан. Он подошел незаметно, снеговой накат гасил звуки шагов. – Приходил ведь к призывному пункту, я видел. Зачем не подошел? Ведь не струсил же…

– Почему думаете, что не струсил? – огрызнулся Костя. – Тут много идейных дураков, готовых грудь под пули подставлять.

– Ух, ты! – капитан невесело усмехнулся. – Значит, ты не комсомолец?

7«Максимом» называли станковый пулемет, сконструированный американцем Хайремом Стивенсом Максимом.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru