– Не-а!
– Завтра последний день тебя жду. Потом улетаю из Москвы. Команду собрал – можно отправляться.
– Куда?
– Не скажу. Это военная тайна! Есть приказ главнокомандующего, будем его выполнять. Завтра жду тебя на Донской не позже восьми утра! – И капитан собрался уходить.
– Постой! – Костя ухватился за его рукав. – Разве ты забыл, что я бандит?
– Ты нужен Родине, бандит, – ответил капитан, не оборачиваясь. – Завтра в восемь или прощай.
Он быстро удалялся. Заснеженное ущелье Большой Ордынки загибалось налево, а летчик быстро шел, словно парил в лоскутах снеговой завесы. Костя сплюнул в снег.
– О как! – усмехнулся он. – Родине нужны ее бандиты.
На этот раз он шел домой другой дорогой. И ему было весело. И он с удовольствием слушал, как хрустит под ногами снег. Бабуля называла скрипучий снег небесным оркестром.
«Наверное, так звучит музыка небесных оркестров? – размышлял Костя. – Почему я раньше его не слышал?»
Вот он уже свернул с Большой Якиманки в переулок, обогнул угол разрушенного бомбой дома. Миновал третий и пятый номера. В снеговой пелене чернела арка знакомого парадного. Костя спешил. Ему непременно надо видеть Анну! Безотлагательно! Одним духом он взлетел на третий этаж, отпер обшарпанную, с многочисленными отметинами фомки дверь и ступил в темный коридор. Щелкнул выключатель. Где-то в конце, подобно путеводной звезде, в полнакала загорелась двадцативаттная лампочка. Первый шаг, второй, третий. Скрипнула половица. Следующая скрипнет через восемь шагов. Но сначала он заглянет в комнату Токаревых. Там темно. Окно закрыто маскировочной шторой. Вот кто-то дышит на железной кровати в углу. Блеклый свет, брызнувший из коридора, отразился в никелированной шишечке. Кроватная сетка едва слышно скрипнула.
– Аня?! – позвал Костя.
– Наконец-то… – едва слышно прошелестел сумрак.
Вот она поднялась с кровати. На ней лишь нижняя сорочка, шелковая с бледно-розовым кружевом – его подарок. Вот она шарит руками на стуле – ищет платье.
– Не надо! – прошептал Костя. – Надень сразу пальто. Мы пойдем на чердак.
Аннушка старше его на три года, но он привык относиться к ней, как к младшей, и она всегда без прекословий повинуется ему.
Они пристроились в самом теплом месте, у печной трубы. В пасмурную погоду дядя Леша-истопник раскочегаривал в подвале котел, и на чердаке, согреваемом печными трубами, становилось чуть теплей, чем на улице.
Он впивался в ее тело пальцами, мял его и вертел. Ставил на колени и вонзался сзади, укладывал на спину и, прижав ее дрожащие колени к груди, вонзался снова. Она, закусив зубами запястье, едва слышно стонала под его напором, ее пепельная коса растрепалась, щеки порозовели, лоб и худенькая спина покрылись испариной. Совершенно обнаженное, ее тело белело на серой подкладке его пальто. Со стропил, из-под потолка, на них равнодушно смотрели нахохленные голуби. Снаружи, над пустынным московским мраком бесновалась первая метель.
Иссякнув, он завернул ее в пальто, рухнул рядом в чердачную пыль, задремал.
– Что с тобой? – услышал он сквозь сон. – Ты словно с цепи сорвался… Я уж думала – ты меня сожрешь… Словно взрослый мужик…
– А я и есть взрослый, – прошептал он. – Завтра в восемь утра у призывного пункта…
Им так и не довелось проститься. В шесть утра его разбудили не поцелуи Аннушки, а Мишкина басовитая воркотня:
– Вставай, призывник! Вставай, вставай…
Костя поплелся следом за ним на холодную кухню, не позволяя себе думать о том, что это, может быть, в последний раз. В последний раз Мария Матвеевна в темно-коричневом шерстяном платье, с ниткой бус из поддельного жемчуга на шее, уже полностью прибранная для отправки на службу. В последний раз ее клетчатый передник, в последний раз ее взгляд, словно липкий пластырь, пристальный, оценивающий.
Костя ел знакомую еду, запивая ее чаем из знакомого фаянсового бокала с синей розой на боку. Бабуля молча смотрела на него с противоположной стороны стола.
– Ну что тут у вас? Проводы? – спросил Мишка.
Он оказался уж совсем одет в потертое габардиновое пальто и зачем-то в кирзовые сапоги.
– Куда ты, Мишка? – угрюмо спросил Костя. – Как все, в бойцы трудового фронта определился?
– Мишка!.. – отозвался тот. – Тебе ли, непутевому недорослю, меня, старую московскую интеллигенцию, словно собачонку, подзывать?
– Интеллигенция вся по тюрьмам…
– Ну да! Зато бандюки, как ты, на свободе!
– Тише вы! – шикнула на них Мария Матвеевна.
Она уж облачилась в гимнастерку, шинель и валенки. На голову, поверх синего берета повязала пуховый платок. Большая коричневая сумка висела у нее на боку.
– Я на службу, а вы прекращайте болтовню… Простим друг другу и… быть по сему! – голос ее внезапно пресекся.
– Ты, дядя Миша, куда теперь? – примирительно сказал Костя. – Окопы рыть?
– Окопы рыть, – эхом отозвался тот.
Мишка шагнул к двери, прижимая к груди узелок с простецкой провизией.
– Что ж вас на окопах и не кормят?
– Не кормят. Да и пустое это дело! Видел, на Тверской баррикад нагородили? Смешно и грустно.
– Видел и баррикады, видел и бойцов в белых тулупах. Сибирские дивизии подошли, дядя Миша. Ты погоди-ка…
Костя кинулся в свою комнату. Там, под кроватью, в старом фанерном чемодане он хранил свой неприкасаемый запас. Торопясь, чутко прислушиваясь, не хлопнет ли дверь, достал три банки тушенки и пачку американских галет. Дверь хлопнула, когда он уж выбегал в коридор. Пришлось неодетым тащиться на промерзшую лестницу. Он догнал Мишку на лестничном пролете между первым и вторым этажами. Сунул в руки подарки.
– Не хочу брать! – огрызнулся Мишка.
– Бери! – Костя насильно рассовал банки по карманам его потрепанного пальто, а галеты сунул за пазуху. – Живи, интеллигенция. Живи и верь, что Москву не сдадут.
Он бежал вверх по лестнице, перепрыгивая ступеньки. Внизу хлопнула дверь парадного. Дядя Миша ушел на Калужскую заставу рыть окопы…
Бабуля ждала его по ту сторону обшарпанной двери, в квартире.
– Прощай, старая! – Костя поцеловал Марию Матвеевну в щеку. На миг прижался лицом к ее лицу. Почувствовал знакомую мягкость, попробовал на вкус солоноватую влагу. Попросил тихо:
– Не плачь, я не могу…
И он, вытолкав ее за дверь, вернулся к себе в комнату собираться. Костя в полном одиночестве бродил по квартире, изредка подходя к кухонным окнам. В высоты третьего этажа он видел приземистую широкую фигуру бабушки. Она стояла, задрав голову кверху. А может быть, и ничего? Вон вчера Валя Токарева получила известие, что муж ее пропал без вести и ничего…
Опомнившись, Костя побросал в вещмешок кое-что из еды, две пары носков, бритву, сигареты. Привычным движением сунул в голенище нож. Семь пятнадцать утра. А надо еще успеть добраться до Донской.
Он вышел из подъезда. В дальнем углу Тимур, дворник, скреб лопатой мостовую, в полупустом мусорном баке копошились отощавшие коты. Снег не переставал сыпать на город. Бабуля решила не дожидаться его и хорошо, и правильно, пусть будет все как обычно. В прошлом году об эту пору они так же, как сегодня, порознь выходили из подъезда… А вечером, вернувшись домой, пусть она не сразу почувствует утрату. Ведь и прежде бывало так, что Костя пропадал по нескольку дней. Пусть она вообще ее не почувствует, пусть…
– Наверное, врал народ, – задумчиво проговорил Костя, вертя винтовку и так и эдак.
– Что врал-то? – спросил огромный, чисто выбритый детина. Нижняя часть его лица была белее сметаны, а верхняя – смуглая и обветренная.
– Врали, что на призывных пунктах в Москве ополченцам оружия не выдают, – ответил Костя.
– Как это? Как воевать без оружия? – удивился детина.
– Во-первых, ты, Липатов – не ополченец, во-вторых – приказываю прекратить антисоветские разговоры, – встрял плюгавый, тощий субъект с нашивками батальонного политрука.
Старшина вынес из каптерки сложенные в стопку вещи. Константин вытаращился на лежавшую сверху, полосатую фуфайку.
– Эт что? – выдохнул он.
– Надевай, малец! – усмехнулся старшина. – Теперь ты боец воздушно-десантных войск. Не вошь окопная, а человек! Не пушечное мясо, а ударная сила! Конечно, пальтецо у тебя неплохое. Так ты его отдай провожающим. Есть таковые?
– Нет, – коротко ответил Костя.
– Что так? – любопытный старшина скорчил участливую гримасу. – Ужо отбыли в места не столь отдаленные?
Смуглое лицо старшины было испещрено складками, глубокими и мелкими, едва заметными и четко прорисованными. Среднего роста, жилистый, ширококостный и подвижный, он сновал из каптерки с обмундированием в комнату с табличкой «Вытрезвитель». Здесь, на широкой лавке, расположились призывники, отобранные в команду Фролова. Всего человек двадцать. Костя бегло оглядел их. Знакомых – никого. Все взрослые мужики, все старше тридцати лет. Но и не старые. Наверное, самым великовозрастным в «Вытрезвителе» оказался старшина. Костя прикидывал и так, и эдак, сколько ж ему лет, пока не утомился от этого занятия. На первый взгляд он оказался тут самым молодым.
– Эй, Длинный!
Костя вздрогнул, обернулся на зов. В углу, на обшарпанном стульчике из клееной фанеры сидел вор в законе Гога Телячье Ухо. Гога занимался своим любимым занятием: спичкой с намотанным на нее крошечным кусочком марли ковырял во внутренности своих огромных, заросших рыжим волосом ушах.
– Ты как тут, дядя Георгий? – Костя придвинулся к нему.
– Как, как! Так же, как ты, добровольцем явился! – и Телячье Ухо принялся чистить спичкой огромные ноздри. Костя отвернулся.
В воровских кругах Телячье Ухо слыл человеком порядочным и покладистым. Имел на своем счету около полудюжины трупов, но без толку не убивал. Однако если в том случалась необходимость, убивал не задумываясь. Резал всегда ножом. Огнестрелом не баловался – шума не любил. Телячье Ухо в основном промышлял грабежом инкассаторских машин. Добытым хабаром делился честно – содержал семью мотавшего срок за полярным кругом младшего брата. С началом войны исчез. Об его делах судили по-всякому. В том числе и полагали убитым. А он вон где оказался! На призывном пункте.
– Ты зачем здесь, дядя Гога? – тихо спросил Костя.
– Как зачем? – вор Телячье Ухо поочередно продул каждую ноздрю, зажимая пальцем другую. Костя поморщился.
К ним подошел офицер. Молодцеватый, подтянутый, росточком Косте по плечо, но бравый. Костя усмехнулся, привстал в растерянности. Что делать-то? Выпятить грудь колесом, рапортовать? Офицер спросил строго:
– Где учился до войны?
– Десятилетку закончил, – ответил Костя. – В институт хотел на лингвистику, но…
– Немецким владеешь?
– Говорю на немецком, французском и английском. Итальянский плоховато, но тоже могу… Польский и венгерский – еще хуже.
– Остановись, полиглот! – засмеялся лейтенант. – Зачисляю тебя в разведроту. Я теперь твой командир – зови меня Александр Александрович. А фамилия моя самая простая – Сидоров.
– Самая простая фамилия у нас Иванов, – нагло заявил Телячье Ухо. – А меня, Сан Саныч, ты тож определи вместе с лигистом, в разведроту. Я те в любую щель и влезу, и вылезу. Украду у врага, что прикажешь и, как верный пес, в зубах принесу. От меня пользы много может быть, ежели меня кормить, но от голодного меня проку никакого…
– Отставить разговоры! – рявкнул лейтенант. – Доложите по уставу: имя, фамилия, гражданская специальность.
– Имя? – Телячье Ухо почесал в ухе. – Георгий Алексеевич Кривошеев. Специальность?
– Урка он, – тихо проговорил тот самый, недавно утративший бороду, детина. – Я таких навидался. Они невдалеке от нашего села и посейчас, наверное, лес валят. Так-то оно!
– Фу ты, деревенщина! – обиделся Телячье Ухо. – Вчера бороду сбрил, а туда же рассуждать! Сам-то не старообрядец ли? Ну-ка, перекрестись, или не веруешь?
– По уставу! – рявкнул лейтенант.
– Рядовой Спиридонов, – отозвался сибиряк. – Владимир Епифанович. А тебя, хмырь костлявый, я поперек морды перекрещу.
– Отставить разговоры! – рыкнул лейтенант. – Николай Ильич! Всем выдать обмундирование и вручить каждому по экземпляру войскового устава для изучения. Да не копайтесь же вы, старшина! Нам предстоит за пару дней сделать из этого сброда дееспособную войсковую часть!
Старшина не замедлил явиться со стопкой потрепанных брошюр.
– Это вам, братва, заместо картишек, – он сунул по брошюре в руки Телячьему Уху и Косте. – А для тебя, сибиряк, эта книжица теперь, как святое писание. Учи наизусть.
– Как величать тебя, отец? – спросил Спиридонов, болезненно кривясь.
– Лаптев моя фамилия. А имя – Николай Ильич. А ты не кривься, сибиряк, а привыкай. Может, тут у нас воздухи не так чисты, как в твоих чащобах. Зато народу больше. Нескучно будет с нами, сибиряк. Обещаю.
Костя снял пальто. Еще раз проверил карманы – не завалялось ли чего.
Он развернул измятый, завалявшийся листок – аннушкино письмецо. На обороте выгоревшего рецепта детской микстуры от кашля бисерным мальчишеским подчерком Аннушка написала:
Здравствуй любимый! Мы не всякий вечер ночуем в Голутвином, дома. А потому решилась написать тебе перед уходом на рытье акопов. Ты уж неделю как пропал, и я волнуюсь. Потому решилась писать.
Там, на заставе, приходится работать и по 12, и по 14 часов. Когда как получится. От лопаты ломит руки и ноги. Зато не так ужасны бомбежки. Ночуем часто у крестной, Анны Ильиничны. Это та женщина, с Донского проезда. Помнишь, мы заходили в ней весной и она нас вином угощала?
Я очень периживаю нашу ссору. До сих пор не магу понять, почему ты так взъерипенился. Сергей мне совсем не интересен. Я люблю тебя лиш одного. Весь район об этом знает и только ты сомневаешся. Пока мы роем окопы для доблесных защитников отечества тебя могут презвать. И от этого меня охватывает ужасная тоска. Если уж мы больше не свидимся до самой победы знай – я люблю тебя. Я уж отдала тебе самое дорагое что ни есть у каждой девушки. И в сражении и в бою помни: никому больше я этого не дам!
Вечно преданая тебе Анна.
Досадуя на грамматические ошибки, Костя размышлял, что бы такое сделать с запиской. Порвать? Рука не поднималась. Оставить при себе? Но тут он с ужасом представил, как торжествующий победу враг снимает с его растерзанного, мертвого тела это послание первой и не столь уж невинной любви. Представил себе плакатного эсэсовца, эдакого удальца в лихо надвинутой на брови каске, воняющего сапожной смазкой и шнапсом, тертого вояку, искушенного не только в воинской науке, но и в любовных утехах. Вот он читает Аннушкино послание, вот заливается похабным хохотом. И Костя достал из кармана гимнастерки спички. Аннушкино письмо обожгло его пальцы, прежде чем невесомым пеплом улететь в холодное, пропахшее пороховой гарью небо…
Они ушли из Киева пятого июля. Гаша впоследствии плохо помнила их путь от Поварской слободы до Горькой Воды. В памяти отложились странные и удручающие метаморфозы, произошедшие с ее матерью, Александрой Фоминичной, считавшейся в их семейном кругу записной модницей. Даже после того, как в 1940 году бесследно пропал отец, мама не рассталась с пристрастием к комфортной и благоустроенной жизни. Жизнь Александры Фоминичны заполняла суета: преподавание энтомологии в университете, летние практикумы со студентами, театральные премьеры, парикмахерская, портниха, косметический кабинет. Гашина старшая сестра Евгения называла это буржуазными привычками, а сама Александра Фоминична – достойным дамы и полезным для общества времяпрепровождением. Александра Фоминична, несмотря ни на что, продолжала верить в человеческую порядочность, здравый смысл и трудолюбие.
– У меня три ангела хранителя, – говорила она Гаше. – Они распростерли надо мной благоуханные крыла!
Евгения рано вышла замуж и отдалилась от ветреной матери и вечно занятой, замкнутой сестры. С рождением Лены и особенно Оли они и вовсе стали редко видеться.
Гаша с первого раза провалила экзамены в медицинский институт и устроилась работать в больницу санитаркой. В следующем, 1940 году решила поступать на вечернее отделение, и это ей удалось. Конечно, приходилось нелегко: днем пропахшая карболкой больничная лаборатория, вечером – лаборатория учебная, лекции, семинары. Гаша в семье считалась «гадким утенком» – высокая, угловатая, замкнутая.
– Она нашла себе достойное применение, – говорила о младшей дочери Александра Фоминична. – С такими внешними данными и складом ума ей не просто будет найти себе достойную пару. А так…
Это «так» поглощало Гашу целиком до тех пор, пока на Киев не упали первые бомбы.
Тем временем Александра Фоминична, казалось, и думать забыла и о дочерях, и о внучках. Как-то Гаша, между делами и занятиями, услышала краем уха, будто ее мать встречается с мужчиной, возраст которого ненамного превосходит года ее старшей сестры, Евгении. Они стали редко видеться и еще реже говорить друг с другом. Так продолжалось, пока в их город не пришла война. Александра Фоминична и ушла из Киева в платье из хорошего крепдешина неброской расцветки, в летней соломенной шляпке, в туфлях, сшитых на заказ хорошим киевским мастером. В дороге, на тяжелом, запруженном беженцами пути от киевских предместий к Запорожью, она сменила модельную обувь на кирзовые ботинки, а шелковое платье на простую, без притязаний на стиль одежку младшей дочери. Льняные юбка и блузка с гашиного плеча сидели на Александре Фоминичне, как на корове седло. Большая, ой большая выросла у нее дочка! Широкоплечая, костистая и… надежная. Но, с другой стороны, в таком гардеробе была и своя польза. Модные шмотки удалось в пути выменять на самое необходимое. Простая одежда, в прошлой ее жизни уместная лишь для работы на дачном огороде, позволила ей чувствовать себя комфортно в унылой, напуганной толпе, заполнившей в те дни дороги, ведущие на восток. Однако сама Александра Фоминична к унынию не имела таланта. Она не жаловалась, когда приходилось по нескольку километров тащить усталую Олю на руках. Она не выказывала страха, когда им приходилось искать убежища в покинутых, выгоревших селениях. Ее не пугали ужасы переправ, когда вздыбленная тяжелыми бомбами вода потоками обрушивалась на них. И внучки брали с нее пример, терпели, не поддавались усталости и страху.
– А голодать полезно, – говорила им бабушка. – Честно говоря, я поразилась, увидев тебя после долгой разлуки, Лена! На что это похоже? Щеки видно из-за спины! К чему готовила тебя твоя мать? Булочнику в жены? Совсем другое дело теперь.
И Лена сосредоточенно пережевывала подсохший мякиш сероватого хлеба, скупо смазанный волглым маслицем. И Оля безропотно ела пахнущую тиной рыбную похлебку, щедро подаренную им чужим, грязным дедком – простым рыбаком.
– Мы отбросили все наносное, лишнее, – говорила Александра Фоминична напуганным воем вражеских штурмовиков внучкам. – А вам, доченьки, в чем-то даже повезло. С малых лет узнаете цену жизни. Увидеть такое! Стать свидетелями исторических событий! Право слово, ради этого стоит жить! Мужчины и война! Два этих жизненных явления неразрывны! Скоро, скоро вы постигните суть этих слов, девочки мои!
Обгоняя их, скорым маршем пылили по дорогам Украины отступающие части Красной армии. И Гаша чаще стала видеть тревогу в материнских глазах.
– Жалко людей, все погибнут… – тихо приговаривала Александра Фоминична, прижимая к себе перепуганных девочек.
Но слова ее слышала одна лишь дочь. Грохот разрывов, плач, стоны раненых, рев перетруженных моторов висели над украинской степью тем страшным летом.
Александра Фоминична перестала храбриться девятнадцатого августа. Утро того дня они встретили неподалеку от Запорожья, куда так стремилась обе, и Гаша, и ее мать. С чего им в голову втемяшилась странная блажь, будто вражеские армии не дойдут до этих мест? Как назывался тот городишко? Александровка? Михайловка? Борисовка?
С вечера они никак не могли устроиться на ночлег. Хаты, риги, сараи, загоны для скота – все помещения, каждый квадратный метр жилого и нежилого пространства, прикрытый крышей, был занят людьми: раненые бойцы, беженцы, штабы отступающих или пытающихся обороняться войсковых подразделений, сутолока, вонь человеческих и лошадиных испражнений…
– Чистилище, – бормотала Гаша. – Это чистилище, мама!
Оля и Лена смертельно устали и постоянно усаживались в дорожную пыль. Подгонять их не было смысла – девочки выбились из сил, и Гаша взяла младшую на руки. Но как быть со старшей? Да и Александра Фоминична утомилась и примолкла.
В конце концов они притулились на краю дороги, у орудийного лафета. Расчет пушки-сорокопятки приютил их. Девочек уложили на телеге, между ящиков с боеприпасами. Женщины устроились у огня. Гаша устала, и сон не шел к ней. До наступления рассвета слушала она рассказы усатого лейтенанта о том, как их полку чудом удалось вырваться из киевского котла. О ковровых бомбардировках, о напитанной кровью земле, о незахороненных мертвецах, оставленных ими на произвол захватчиков. И о живых, чья участь была еще хуже.
– Там, под Киевом, остались моя сестра и ее муж… – тихо проговорила Гаша. – Наверное, и они уже мертвы… Я надеюсь…
Гаша смотрела на огонь. Сонное дыхание чужих людей, смертельно уставших мужчин, знакомое покашливание матери, песни цикад, возня скотины в недальнем хлеву, северный говорок незнакомого лейтенанта. Наконец, Гаша перестала слушать его, все звуки затихли, она уснула.
Земля задрожала, чахлый костерок вспыхнул последний раз, чтобы окончательно погаснуть. Гул наполнил небо, излился на изнуренную землю, проник в нее, и земля застонала. Артиллеристы, спавшие вокруг костра, даже не пошевелились.
– Что это? – Александра Фоминична открыла глаза.
– Плотину взорвали, – ответил лейтенант. – Днепрогэсу хана… Шли бы вы, бабы, далее. Тем более что и дети при вас. Слышите гул?
– Слышишь, дочка?.. – всполошилась Александра Фоминична.
– Я давно твержу тебе: это не шутки, мама, – устало ответила Гаша. – Буди девочек. Нам надо найти пристанище и хоть пару деньков передохнуть. Иначе…
– Бегите, – настаивал лейтенант. – Запорожье отдадут, даже если мы тут ляжем все до одного. Если б не так, плотину бы не взорвали.
– Нам нужен перерыв, – настаивала Гаша. – Иначе мы поляжем вместе с вами.
Хатка стояла на отшибе, под уклоном пологого холма, среди торчащих, подобно кладбищенским обелискам, закопченных труб. Свежевыбеленная, недавно накрытая толстым слоем соломы, она радовала глаз синей росписью вокруг окон. Цветочный орнамент вился вычурными вензелями. На изогнутых ветвях щебетали хохлатые птицы, над причудливыми, ажурными соцветиями вились синие пчелы. Синие подсолнухи, синие маки на неровной, свежевыбеленной поверхности стены. Дверь, наличники и оконные переплеты также были выкрашены в радостный голубой цвет. Гаша насчитала три окна. Вокруг третьего роспись не закончена, неизвестный художник успел расписать стену лишь справа от окна. Над недокрашенными столбиками крыльца нависали ветви старой яблони. Ее широкая, густая крона осеняла половину двора. Ветви, усеянные зарумянившимися яблочками, лежали на соломенной крыше. Хутор выгорел дотла, окрестные поля и огороды были перепаханы авиационными бомбами. А хатка стояла как ни в чем не бывало, целехонькая, ухоженная, пустая.
– Останемся здесь, Глафира! – прошептала Олька. – Смотри, бабушка сейчас упадет.
– Не упадет… – рассеянно огрызнулась Гаша.
Малышка сидела на гашиных плечах. Она осунулась в дороге, смуглое ее личико стало прозрачным, ручки истончились, но для Гаши сейчас и такая ноша казалась слишком тяжела.
Гаша уже взялась рукой за калитку, уже потянула ее на себя, когда из-за хаты, с той стороны, где за хлевом начинался перепаханный разрывами мин огород, явился пацаненок. Его большую голову покрывал сальный картуз с обломанным козырьком. Паренек нес в руках грабельки на толстом черенке. Только теперь Гаша заметила, что земля под яблоней вспахана, изрыта так, словно в ней ковырялись полчища кротов. Паренек принялся ровнять земельку граблями и утаптывать босыми ногами. Гаша рассеянно смотрела на его тонкие лодыжки, торчащие из-под сильно заношенных и нечистых порток.
– Это девушка, – едва слышно проговорила Александра Фоминична.
– Эй, милая! – позвала Гаша. – Дай хоть воды для девочек!
Паренек поднял голову. Из-под обломанного козырька картуза выскочила длинная, светлая прядь.
– Ты – девочка! – проговорила Леночка. – Как тебя зовут? Галочка? Марусенька? Меня зовут Леночкой, а это моя сестра, моя бабушка и моя тетя.
– Яринка, – был ответ. – Так мене папка и мамка звали.
У Гаши в голове мутилось от усталости. Полуголодная, легкая, будто перышко Олька затихла, престала ерзать, жаловаться на жажду.
Александра Фоминична трудно дышала, опираясь на плетень.
– Мы можем помочь. Все сделаем, о чем ни попросишь, – заверила Яринку Гаша. – Вот только бы передохнуть немного. Ты не возражаешь? Мы бы спросили разрешения и у твоих родителей, если б могли их повидать…
– Вси повмыралы. И матир, и сестра, и брат. Я поховала их тут[8], – Яринка указала рукой на землю у себя под ногами.
– Как закопала? – Гаша заметила, как ее мать покачнулась. – Сама?
– А хто ж. – глаза девушки округлились. – Не залишати ж их так…[9]
– И у тебя больше никого нет? – осторожно спросила Гаша.
– Е, як же не бути? – отозвалась девушка. – Еще брат Григорий. Але вин пишов до Киева, коли на нас впали перши бомби. Вин там и воюе. Був батько, тильки не знаю, де вин зараз…[10]
– Наверное, надо еще камушки сверху положить, чтобы курочки не расклевали или собачка… – вставила свое слово Леночка. – Мы поможем тебе, а ты пусти нас…
– Смиливи яки! Видно, нимци не сильно ще понапугалы. Ступайте на двир, та стережиться мин…[11]
В хате было чисто прибрано, пахло свежим молоком и кровью. Гаша заметила на чисто выскобленном полу кровавое пятно. Рядом стоял таз, полный кровавых бинтов.
– Брату ногу миною выдирвало. Я його ликувала, але даремно. Все одно помер…[12] – пояснила Яринка.
Гаша не помнила, как провалилась в сон. В ушах набатом гремели разрывы тяжелых бомб. Она падала в днепровскую воду, коричневая муть застилала ей глаза, а в уши лез неумолчный грохот разрывов. И толчея, и давка на мостах, и сосущий голод, и неотвязная тревога, и постоянные поиски питьевой воды и пищи. А ей так хотелось еще хоть раз увидеть мать в длинном платье из тяжелого шелка, в шляпке с вуалеткой на изящно уложенных волосах, веселую и беспечную. Услышать «Дунайские волны» в исполнении Киевского симфонического оркестра, но вместо этого она слышала вопли тонущих людей под оглушительный аккомпанемент разрывов.
На рассвете ее разбудили голоса. Гаша открыла глаза и увидела спину Александры Фоминичны, прикрытую потемневшей от пыли нижней сорочкой, ее темную косу без следов седины.
– Идить до Гиркой води. Там можна сховатися, – говорила Яринка. – Там моя ридня: бабка и дидка, та ище титка Клава.
– Там твой дедушка, Яринка? – уточнила Леночка.
– Надежда – моя бабка, та Уля – моя пробабка, та дидку, та Клава…
– Полон двор народу! На что мы им? – вздохнула Александра Фоминична.
– Они добры люди, примут, – заверила Яринка. – Вид мене привет донесете…
– Может быть, и ты с нами? – осторожно спросила Гаша, поднимаясь.
– Не-е… – Яринка опустила глаза. – Мене за хатой доглядать. А мож кто и вернется, та хоть мене застанут…
Гаша спросонья уставилась на Яринку. Хозяйка хаты оказалась чудо как хороша. Яринка сменила замызганную мужскую рубаху и порты на длинную, до пят, расшитую по вороту сорочку, ладно облегавшую ее стройное тело. Светлые, вьющиеся кольцами волосы обрамляли свежее личико. Черты лица тонкие, острые, глаза ореховые, добрые, разумные, с искоркой задора. Как же смогла она пережить столькие беды, не утратив этой искорки? Гаша вздохнула и почувствовала, как легкая рука матери легла на ее руку.
– Тебе нельзя тут оставаться одной. Слишком уж ты красива, – проговорила Александра Фоминична, словно услышав мысли дочери.
– Ви теж гарна, пани. Але ви ж не бойтеся[13], – возразила Яринка и, немного поколебавшись, добавила: – У мене зброя… бомба. Идите, а я буду з нимцями воювати![14]
– Милая!.. – Александра Фоминична всплеснула руками.
Внезапно Гаша почувствовала странную тревогу. Страх мертвой хваткой вцепился в горло, мешая дышать.
– Что это? – прохрипела Гаша.
– Це снаряд летить. Не бійся. Він мимо…[15] – заверила ее Яринка.
Взрыв грянул внезапно. Стены хаты дрогнули, с потолка им на головы посыпалась соломенная труха. Олька и Леночка полезли под кровать. Гаша вскочила:
– Мама, мама! – она металась по горнице, собирая их жалкие пожитки. – Собирайся, мама! Сколько нам пути до Горькой Воды, Яриночка? Сколько?
– До зализяки треба добигти… тут недалеко… там паровоз… так врятуетеся…[16] – Яринка быстро напялила портки, сунула ноги в огромные разношенные сапоги, прикрыла голову засаленным картузом.
– Леночка, сбегай-ка к дороге… – Гаша не успела договорить, как племяшки уж и след простыл.
Леночка вернулась скоро. И платьице ее, и тугие косы покрывала дорожная пыль, но на запыленном лице сияла счастливая улыбка.
– Зачем ты сняла платок? – возмутилась Александра Фоминична. – Ну скажи на милость, как мы теперь промоем твои волосы? Где нам взять мыло?
В ответ Леночка протянула ей свой бывший с утра таким белым платочек из хлопковой ткани. Он оказался завязан узлом и полон теплой еще вареной картошкой.
– Солдаты дали, – счастливо проговорила Леночка. – Не наши солдаты, а немецкие. Они добрые, не страшные совсем. Песни поют, веселые…
– Они видели, куда ты пошла? – спросила Гаша, хватая Леночку за плечи.
– Конечно, видели, Глафира! А ты что, драться задумала?
– Какие еще солдаты? – всплеснула руками Александра Фоминична.
– Немцы, бабушка! – повторила Леночка. – Авагандр в железных касках…
– Авангард… – задумчиво поправила ее Гаша. – А кто же тогда стреляет на той стороне Днепра?
– Смертники, – в один голос проговорили Яринка и Лена.
– Нет, у меня это не укладывается в голове! – проговорила Александра Фоминична.
– Вот и убежали… – вздохнула Гаша.
– Вам треба йти. Треба поспишати! Ольга, збирайся! – голос Яринки сделался твердым.
– Так мы погубим детей…
– Оставь, мама! Мы должны сделать все возможное, чтобы не остаться под немцем! Яринка, ты с нами? Решайся!
– Я залишаюся… Идите до Гиркой Води. Та не затримуйтесь![17]
Они подхватились. Гаша рывком посадила Ольку себе на плечи. Яринка зачем-то натянула драный, пропахший хлевом жупан. Хозяюшка быстренько порылась в запечье, достала нечто, завернутое в грязную холстинку, сунула под полу жупана. Гаша присматривала за ней краем глаза, но не слишком-то внимательно. Где-то наверху, по вершине пологого холма, там, где по-над селением пробегало шоссе, уже рычали двигатели танков.