В интервью Бересю Лем сказал, что в оккупации имел возможность слушать лондонское радио[212]. Интересно где? Может быть, у той самой немки, куда его пристроил Мотыка? Или он слушал его уже в гетто? Там даже после февраля 1943 года существовал приемник, ловивший передачи союзников[213]. Но если Лем слушал в 1943 году лондонское радио, то знал, что в апреле Москва разорвала отношения с польским правительством (которые были налажены в июле 1941 года, увенчавшись договором Сикорского – Майского). Причиной были обнаруженные немцами в Катыни тела расстрелянных поляков. С правительством Сикорского и так отношения были неважные. Во-первых, оно отказывалось признавать новые советские границы. Во-вторых, задавало неудобные вопросы насчет судьбы пропавших офицеров. В-третьих, добилось вывода в Иран армии Владислава Андерса, набранной из ссыльных поляков. В январе 1943 года ситуация так накалилась, что Наркоминдел объявил всех выходцев из Литвы, с Западной Украины и из Западной Белоруссии советскими гражданами, безотносительно к их этнической принадлежности (ранее речь шла только о представителях бывших нацменьшинств, что тоже вызывало острую реакцию польского правительства). С этого времени советские радио и пресса начали вести открытую кампанию против официальных властей Польши[214]. Так что когда немецкая пропаганда обнародовала свидетельства советского преступления, Наркоминдел с готовностью объявил министров польского правительства пособниками гитлеровцев, а Сталин окончательно переориентировался на поддержку коммунистов, которых еще недавно преследовал похлеще властей «фашистской Польши». Однако уроки были извлечены: возрожденная еще в начале 1942 года партия именовалась уже не Коммунистической, а Рабочей, главный же орган просоветских сил, образованный в марте 1943 года, и вовсе получил имя Союза польских патриотов. Сталин понял: поляков следует ловить на крючок патриотизма, а не коммунизма.
Наш мир распадался постепенно. Сначала пришли Советы, потом – немцы, а потом нам пришлось уехать из Львова. Мы как-то пробовали с женой сравнить две оккупации, немецкую и советскую, решали, какая хуже. Получилось, что обе одинаково ужасные, но не для одних и тех же людей. Например, мы при Советах не вынуждены были убегать, а семья моей жены – да. Отец жены был управителем у Лянцкоронских в Ягельнице, и его предупредили перед депортацией[215].
Станислав Лем, 1998
Мы не знаем, где жил Лем полтора года, с начала 1943-го по середину 1944-го. Но зато можем предположить, чем он занимался в это время: писал «Человека с Марса»[216]. Вновь он появляется накануне изгнания немцев из Львова. «Русские на каком-то этапе переняли у вермахта метод обхода города с запада, что обычно становилось для немцев сюрпризом. Я тогда жил один на улице Зеленой, в съемной квартире. Вдруг разнеслась весть, что приближается дивизия „Галичина“ и убивает всех мужчин <…> Поэтому мы убежали на Погулянку, чтобы спрятаться в леске <…> У меня в рюкзаке был один носок, несколько кусочков сахара, мятая рубашка и какой-то ботинок»[217].
Спрятался он, однако, не в леске, а в доме, где сидел в подвале, пережидая уличные бои. Пару раз чуть не погиб, когда выбрался сначала в ванную, чтобы набрать ведро воды и помыться, а потом – на кухню, чтобы поесть борща. Вряд ли стоит искать причину такого поведения в легкомыслии. Человек, переживший Холокост, уж точно не страдал легкомыслием. Скорее такие поступки свидетельствуют о том, каким грязным и голодным был тогда Лем – использовал минуты затишья, чтобы поесть и ополоснуться.
Скрывался он не с родными – с кем, мы не знаем. Но стоило утихнуть боям, как Лем помчался к родителям, которые тогда жили «на какой-то улочке возле Грудецкой»[218]. Скорее всего, речь идет о той самой улице Коссака, которая действительно маленькая и действительно находится недалеко от Грудецкой (Городоцкой). По пути наткнулся на едущую «Пантеру», но ту разнесли советские артиллеристы, прятавшиеся в палисаднике. Спустя несколько дней Лем вернулся на то место, залез на сожженный немецкий танк и увидел внутри опаленные, словно промасленные, черепа немецких солдат. Эту жутковатую картину он перенесет потом в рассказ «Встреча в Колобжеге».
Советские войска проникли во Львов утром 22 июля по той самой Зеленой улице, где прятался Лем. В городе завязались бои, а утром следующего дня выступили аковцы, которые по договоренности с командиром 29-й мотострелковой бригады Андреем Ефимовым обеспечили пехотное прикрытие советских танков и принялись нападать на немецкие войска по всему городу. В тот же день польский флаг взметнулся на крыше «дома Шпрехера» – львовского небоскреба, возведенного местным «Скруджем» Ионой Шпрехером на площади Мицкевича в 1923 году. Одновременно на Ратуше аковцы умудрились вывесить сразу четыре флага – польский, американский, советский и британский.
Городские бои длились до 28 июля, когда немцы потеряли свой последний пункт обороны – Кортумову гору. Днем раньше в штаб АК на улице Кохановского (ныне Левицкого) явился генерал Иванов, сообщивший полякам, что они должны перейти либо в Красную армию, либо в состав просоветского Войска Польского под командованием только что назначенного на этот пост Михала Жимерского – того самого генерала, который был разжалован Пилсудским и связался с коммунистами[219]. Командир львовского округа АК, генерал Владислав Филипковский, приказал своим солдатам разоружиться и поснимать везде польские флаги, а затем с тремя офицерами удалился на переговоры с Жимерским в Житомир, где в ночь со 2 на 3 августа был арестован. Оставшихся во Львове офицеров АК вечером 31 июля (в день отлета Филипковского) созвали на общее совещание в их штаб, где всех прибывших (около тридцати человек) тоже арестовали и отправили в тюрьму на улице Лонцького, уже «прославившуюся» массовыми расстрелами в 1941 году и зверствами гестапо. В бывшем штабе АК еще два дня действовала засада, в которую попали еще примерно сорок человек. Очень быстро по городу разнеслась весть, что ходить по этому адресу опасно. Может быть, это имел в виду Лем, когда рассказывал, что успел предупредить об опасности отца, служившего медиком в АК. «Я шел к отцу. По пути встретил кого-то, кто мне сказал, что Советы как раз снимают с Политехнического института постовых АК с красными повязками. И тут мой отец спускается по ступенькам с повязкой на рукаве: „Врач Армии Крайовой“. Я его тут же завернул в квартиру. Не хотел, чтобы Советы забрали моего папу. Советы провели эту акцию очень гладко. Помню, что в первый, второй и даже третий день их офицеры (званий не знаю) сидели в машинах и разговаривали с аковцами. Делали вид, что они союзники или что-то в этом роде. А потом вдруг за один день все прихлопнули»[220].
На самом деле Филипковский был не генералом, а полковником, однако с разрешения начальства «повысил» себя в звании для бесед с советскими офицерами. Но и Иванов был никакой не Иванов, а заместитель наркома внутренних дел, комиссар госбезопасности 2-го ранга Иван Серов. Непосредственно перед львовской «операцией» по разоружению АК Серов провел аналогичную акцию в Вильнюсе, а до того участвовал в депортациях немцев, чеченцев, ингушей и крымских татар. Но главное дело ждало его впереди: в марте 1945 года он арестует всю верхушку польского подпольного государства, заманив шестнадцать ее членов на переговоры в Прушков. И там он тоже будет выступать под фамилией Иванов.
Уже 2 августа об участи львовских подпольщиков донесли в Варшаву главнокомандующему АК Тадеушу «Буру» – Коморовскому, но тому уже было не до Львова: в столице второй день полыхало восстание[221]. Вскоре в руках советских контрразведчиков оказалось и политическое руководство львовского подполья во главе с представителем правительства в изгнании Адамом Островским – научным сотрудником кафедры права Львовского университета.
Трагедия польского подполья – результат непреодолимых противоречий между Москвой и правительством Станислава Миколайчика (сменившего Сикорского после гибели того в авиакатастрофе 4 июля 1943 года). Акция «Буря» была отчаянной попыткой вопреки всему возродить довоенную Польшу. Но эта попытка была обречена на провал. Дело тут не только в несопоставимости мощи Красной армии и Армии Крайовой, но и в безразличии к последней союзников. Уже в октябре 1939 года британский премьер Нэвилл Чемберлен и министр иностранных дел граф Галифакс, заявили главе польского МИДа Аугусту Залескому: «<…> Ни при каких условиях Польша не может рассчитывать на то, чтобы Великобритания начала войну с Советской Россией ради возвращения тех территорий, которые отобраны Советами». И эта позиция не изменилась ни на йоту до самого конца войны. Польское подполье, хоть и предоставляло союзникам ценную развединформацию, обеспечивалось по остаточному принципу. Если Франция за время войны получила 10 485 тонн воздушных грузов, Югославия – 13 659 тонн, Греция – 5795 тонн, то Польша – лишь 600 (что, впрочем, не удивительно, учитывая дальность от британских баз). Львовский округ АК и вовсе начал получать помощь с воздуха лишь в марте 1944 года, а уже в июле всякое снабжение прекратилось (что естественно). Совсем плохо было на Волыни, где полякам вообще перепал один-единственный воздушный груз с оружием. При этом именно на Волыни поляки столкнулись с наиболее масштабными актами насилия со стороны Украинской повстанческой армии, так что вместо борьбы с немцами аковцам пришлось защищать земляков от украинцев. Это вынудило местных аковцев пойти на сотрудничество с советскими партизанами, что не всегда заканчивалось хорошо. Командир одного из волынских отрядов АК Владислав Коханьский, выдержавший до того трудную борьбу с частями УПА, в декабре 1943 года явился на переговоры с партизанским отрядом возле села Брониславка, но был захвачен в плен, доставлен в Москву и получил 25 лет лагерей за шпионаж (Коханьского забросили из Великобритании, а таковые рассматривались в Смерше как антисоветские диверсанты).
Ровно за месяц до этого, 20 ноября 1943 года, командование АК утвердило план «Буря». Поскольку главной его целью был захват городов (прежде всего крупных), АК решила не щадить для этого сил. В частности, на помощь львовским аковцам должны были прийти части из Люблина и Жешува. Примерно так было и в 1918 году, но украинцы тоже помнили те события, и поэтому в марте 1944 года УПА ударила в направлении Люблина, чтобы сорвать этот план. В результате на Холмщине образовался польско-украинский фронт длиной в сто километров, продержавшийся до июля, когда командование УПА решило перенести направление удара на Пшемысль, но не успело – пришла советская армия[222]. Символичным окончанием польско-украинской схватки за Львов стала почти синхронная смерть духовных лидеров враждующих сторон. 1 ноября 1944 года скончался униатский архиепископ Львова Андрей Шептицкий – поляк, посвятивший жизнь делу украинской независимости. А спустя три недели умер и его коллега, католический архиепископ Болеслав Твардовский.
Шептицкий принадлежал к нередко встречающемуся типу «инородцев», о которых Ленин сказал, что они «перехватывают по части шовинизма». Механизмы этого бывают разные, но, как правило, оказываясь в чуждой этнической среде, человек, чтобы сойти за своего, вынужден на каждом шагу подчеркивать свою преданность интересам того народа, в окружении которого вращается. Думается, в этом корень «русофобии», поразившей позднего Лема: всю жизнь боявшийся, что кто-нибудь раскроет его происхождение, он вел себя так, словно хотел cтать бóльшим поляком, чем чистокровные поляки. Со временем маска приросла, и Лем уже не мог вести себя иначе. Отсюда (а не только из желания скрыть «роман с коммунизмом») его недомолвки и прямая ложь, которая то и дело встречается в воспоминаниях.
«Я наблюдал разные неприятные вещи, когда стал ассистентом одного польского физиолога, который приехал с Красной армией, – вспоминал Лем в 1982 году. – <…> У него было польское образование, но с коммунистическим уклоном. Он сидел на Ягеллонской улице, в маленьком театрике, который передали полякам. К нему часто приходили одетые в черное женщины, которые просили спасти арестованных сыновей <…> Что он там с ними обговаривал, не знаю <…> Раз прихожу к нему и говорю: „Извините, профессор, но к вам растет враждебность из-за этой деятельности“. А он улыбнулся и показал мне письмо со смертным приговором, а потом выдвинул полку в столе, где лежал большой револьвер. „Мне его дали советские товарищи, но я не ношу“. Вскоре потом прихожу и спрашиваю нашего старого Юзефа, на месте ли профессор, а он мне на это – да, мол, лежит в отделе патологической анатомии. „А что он там делает?“ – спрашиваю. Юзеф ничего не ответил. Ну, я пошел посмотреть, что делает профессор. Разумеется, он лежал мертвый. Получил посылку, которая при открытии оторвала ему руки, а жену ослепила. Это была работа подпольной организации»[223].
О ком это Лем? О Здиславе Белиньском – заведующем кафедрой физиологии Львовского медицинского института, заместителе председателя Союза польских патриотов, праведнике народов мира, который отнюдь не пришел с Красной армией, а провел всю войну во Львове и за собственный счет спасал евреев. Например, у Белиньского одно время укрывался корифей нейрофизиологии, пионер в области электроэнцефалографии Адольф Бек, таинственно погибший в августе 1942 года, 79 лет от роду. 8 февраля 1945 года некий человек в польском мундире передал Белиньскому посылку от знакомого из Люблина, а в посылке оказалась бомба[224].
В словах Лема о бывшем шефе сквозит неприязнь как к коммунисту, но трудно сказать, была ли она искренней уже тогда. Во всяком случае Лему не приходилось жаловаться на советскую власть. Она спасла ему жизнь и позволила продолжить учебу, да еще и обеспечила стипендией, что было существенным подспорьем обнищавшей семье.
30 июля 1944 года в центре Львова прошел митинг с участием командующего 1-м Украинским фронтом Ивана Конева и председателя украинского Совнаркома Никиты Хрущева. Сразу после него в центре Львова застучали молотки: люди бросились искать золото, которое якобы спрятали евреи, покидая свои дома. Наверняка обстукивали и дом Лемов на Браеровской, но там уже жил кто-то другой. Лемы не вернулись на старую квартиру, а поселились на Сикстуской, в доме номер 30, в квартире 3. Теперь они были одни, без родственников, без прислуги, без знакомых и без помощи еврейской общины. «<…> Улицы начиная от Бернштейна и дальше, за театр, в сторону Солнечной, внезапно вымерли, и захлопали на ветру раскрытые настежь окна, опустели стены, дворики, подъезды, а еще позже появились и затем исчезли деревянные заборы гетто. Я видел его издали; вначале пригородную заброшенную застройку, потом уже только заросшие травой развалины», – писал Лем в «Высоком Замке»[225].
9 сентября 1944 года Хрущев подписал с главой Польского комитета национального освобождения, социалистом Эдвардом Осубка-Моравским, договор об «эвакуации» польских граждан с территорий, отходивших СССР. Но переселение началось не сразу: первые транспорты выехали лишь в июне 1945 года. Лем в этот период учился на втором курсе Львовского медицинского института, на медицинском факультете. Документы о том, что перед войной он был студентом этого вуза, нашлись среди списков, которые сохранил у себя архивариус бернардинского монастыря. Оканчивая в 1941 году второй курс, Лем не успел сдать одного экзамена. И хотя архивариус за мелкую плату готов был поставить ему отметку о сдаче (печати у него тоже имелись), Лем честно отказался и опять пошел на второй курс[226].
В своих воспоминаниях Лем утверждал, будто его семья до конца не верила, что Львов отойдет Советскому Союзу, и поэтому они выехали одними из последних летом 1946 года. Это хорошо коррелирует со словами польского филолога родом из Львова Рышарда Гансинеца о том, что в 1945 году «только евреи перелетали через Сан» (то есть уезжали в Польшу). Поляки делали это крайне неохотно, АК даже развернула пропагандистскую кампанию против переселения. Однако сейчас мы знаем, что Лемы перебрались в Краков как раз в 1945 году одними из первых[227]. А до того, в октябре 1944 года, Лем направил в Наркомат оборонной промышленности проекты танка «Броненосец» (или «Линкор», как его перевели), трех танкеток, самоходной артиллерийской установки и ракетного снаряда, сопроводив все это следующим введением: «Пишущий эти строки остался в 1941 году в городе Львове в момент вступления немецких войск, так как по не зависящим от него причинам не мог уйти с Красной армией. Ужасная волна все более нарастающих, садистских преследований, бесчеловечные расправы, массовые убийства в ходе специальных казней и, наконец, полное истребление граждан еврейского происхождения заставили меня скрываться. В эти дни, теряя одного близкого за другим и наблюдая вблизи убийство четырех миллионов человек любых профессий, взглядов и происхождения, я понял, что фашизм во всех видах, воспитывая жаждущих крови бестий и профессиональных садистов, какими были почти все функционеры СС и СД, должен быть раздавлен и сметен с лица Земли. Более десяти месяцев я прилагал все силы, чтобы на основе немногих доступных мне сведений и наблюдений создать или улучшить существующие боевые средства. Делая это, я ждал дня, когда Красная армия освободит город Львов. Эта счастливая минута пришла. Все мои планы, проекты и помыслы я жертвую Советскому Союзу, дабы насколько можно они способствовали как можно скорейшей ликвидации самого страшного террора, известного истории».
Письмо, скажем прямо, не очень похоже на то, какое мог написать человек, едва спасший отца от Смерша и затаивший злобу на Советы. Видимо, настроения Лема того периода сильно отличались от тех, какими он старался их выставить несколько десятилетий спустя. Текст так и пышет энтузиазмом. Не удовлетворившись подробным описанием своих проектов, Лем добавил, что у него есть и другие, если надо, он их тоже пришлет. К примеру: «наземная гусеничная торпеда»; «гусеничный противотанковый транспорт», слегка напоминающий «гоночные аэродинамические автомобили»; «штурмовые орудия, внешним видом схожие со шмелями»; рассеивающая зажигательная авиабомба; тяжелое орудие на автомобильной платформе; ракета с мотором оригинальной конструкции, работающим на смеси бензина с воздухом, и даже… дистанционно управляемый беспилотник, запускаемый из катапульты («пилот-робот», уточнил Лем). Все это Лем подал в духе настоящего рекламного проспекта. Так, сильные стороны самоходки он расписал следующим образом: «Малые размеры, высокая скорость, небольшой экипаж – вот ее достоинства».
17 октября письмо было передано помощнику начальника 8-го отдела ТУ ГБТУ КА, старшему технику-лейтенанту Донскому, с пометкой «выяснить, где можно сделать перевод, и направить туда». А уже 10 ноября тот же Донской и его начальник Фролов вынесли резолюцию: «Ваше письмо с предложениями, адресованное Наркомату оборонной промышленности, получено и рассмотрено Отделом изобретений Танкового управления Красной армии. Вы предлагаете построить несколько типов новых танков, в числе которых один танк тяжелого класса и несколько легких как средство сопровождения тяжелого танка. Сообщаю, что изготовить танк весом 210 т. нецелесообразно, так как такой танк будет иметь низкую подвижность и маневренность. Кроме того, такой танк нельзя будет перевозить по железным дорогам, эвакуировать с поля боя и т. д. Танки легкого класса также неприемлемы. Подобного типа машины нам известны. Ничего нового в своем предложении Вы не даете. Считаю, что дальнейшая переписка по данному вопросу не имеет смысла»[228]. Неизвестно, получил ли Лем этот ответ. Но если получил, столь пренебрежительный отказ не мог его не задеть.
В 1945 году кафедру физиологии, как и весь медицинский факультет института, возглавил приехавший из Харькова доктор наук Анатолий Воробьев, которому Лем пришелся по душе, поскольку все время сидел в библиотеке и упорно работал. Лем увлекся биологией и настрочил большой текст под названием «Теория функций мозга». Правда, текст был на польском языке, а потому Воробьев не мог его оценить, но все равно по окончании курса дал старательному студенту прекрасную характеристику: «Во время пребывания на кафедре он разработал с опорой на литературу проблему инфракрасного излучения как показателя деятельности центральной нервной системы. Кроме того, он начал опыты на тему возможности выработки гальванического условного рефлекса у лягушек»[229]. Лему очень повезло, что его научный руководитель не стал требовать от него русских текстов. Потому что, когда опус о теории функций мозга увидел в Кракове психолог Мечислав Хойновский, он назвал его полной чушью (и Лем позднее целиком разделял эту точку зрения)[230]. «Работа выглядела как псевдонаучный трактат самозваного гения, который хотел написать научный текст, но имел призрачное понятие о том, как такая работа должна выглядеть. Например, он знал, что в работе должен появляться время от времени какой-то график, поэтому украшал свои выводы кривыми, в которых неизвестно было, что на какой оси находится»[231]. Так что главным достижением Лема этого периода стал «Человек с Марса». Позднее Лем будет не раз говорить, что стал фантастом случайно, просто реалистические вещи, на которые он делал ставку, не печатались. И тем не менее его первым прозаическим произведением оказалась именно фантастическая повесть. А его военные проекты? Да они же просто пропитаны духом Верна и Уэллса! Значит, не так уж и случайно это вышло.