Через щель в приотворенных ставнях сияющий солнечный луч торжествующе пробивался внутрь горницы, просвечивая ее насквозь.
Петр поднялся и вышел во двор. Направился к бане, где была умывальня. Блаженно щурясь на солнце, он чувствовал радость, как будто заново народился на свет или же в мороз окунулся в сугроб после бани. Когда он был еще маленький, у него с братьями была такая любимая зимняя забава: выбегать наперегонки из парной на улицу и окунаться с разбега в обжигающий снежный сугроб. Потом они долго весело барахтались в колючем снегу и галдели как воробьи, и кидались друг в друга снежками. Высокие снежные сугробы сгребали лопатами перед баней заранее специально для этого.
Умываясь, все время улыбался, вспоминая ту детскую забаву. Потом пошел по двору искать Крутова. Обнаружил сидящим возле сарая и латающим валенки.
– С добрым утром, Петр Кузьмич! – вскинул тот голову, отрываясь от своего нехитрого занятия. Щурясь от солнца, он смотрел на молодого хозяина снизу вверх. Петр почувствовал неловкость за вчерашний разговор.
– Доброе утро, Архипушка. Вижу, что ты уже к зиме загодя готовишься, – похвалил он, усаживаясь рядом с работником на лавку.
– Пора, Петр Кузьмич. Дела-то свои я на сегодня все переделал. Сейчас шить закончу и пойду за молочком к вашему братцу.
– А Белобочка?
– Так она уже тельная.
– Вроде рано?
– Вроде того. Уж так получилось. Не углядели, – добродушно согласился Крутов.
Петр с интересом наблюдал, как тот, зажав между колен валенок, здоровой левой рукой приноравливается и сосредоточенно втыкает длинную цыганскую иглу в твердый как камень, натоптанный войлок.
Пока они сидели и разговаривали, во двор зашел пастух, который привел с утреннего пастбища корову Белобочку и быка. Петр сам завел скотину в хлев. Налил свежей воды в поильники и вернулся обратно к сараю. Архип латал уже второй свой валенок.
– Пастух вроде не наш. Откуда такой? – спросил Петр, плюхаясь снова на лавку.
– Можайский мужик. Работал в типографии Кушнерева, да уволился из-за тамошних тяжелых порядков.
– А что там за порядки, расскажи.
– Рабочих ни в грош не ставят, эксплуатируют, обманывают в заработке, да и условия проживания – в аду получше будет…
– Эка… А что он хотел-то? Приехал из деревни в Москву на фабрику и думал, в райские кущи попал. Это же производство! – самодовольно произнес Петр. Он правда и сам не знал, как рабочие работают на фабриках или заводах.
– А что еще говорил? – спросил с любопытством.
– Всякое, – коротко ответил Архип и умолк. Было видно, что ему не хочется больше распространяться на эту тему.
– Понятно.
– Да вы у него сами спросите, если хотите узнать, – предложил Архип.
– А ты, Архип, тоже думаешь, что моя матушка вас, как это… эксплуатирует? – ляпнул Петр и осклабился.
Архип задумчиво поглядел на него и вновь уткнулся взглядом в валенок.
– Не думаю, – спустя несколько мгновений сказал он, – хозяйка наша – душевный человек, характер твердый, но золотой. Таких, как она на свете еще поискать. Да и ума в ней побольше, чем в некоторых, – многозначительно усмехнулся Архип.
Петр наслаждался солнечным теплом и состоянием охватившей его душевной невесомости, безмятежности и блаженного тихого покоя. Прозвучавшее напоминание о матери хотя и навеяло на него некоторую тревогу из-за свойственной ему неуверенности, но все же не смогло поколебать хорошего настроения. «Ну не выгонит же она меня из дома! Хоть и обещалась, а не выгоняла. Не может она меня выгнать, любит! Вон и Архип ее хвалит», – уговаривал он себя. Он с детских лет привык подчиняться ей, признавая ее верховенство. И хотя это состояние было для него естественным, подспудно ему всегда хотелось вырваться из-под этой опеки. Первоначально он и свое воровство представлял как вызов и протест против установленной над ним ее власти. Это позволяло ему на какое-то время заглушить голос совести. Но постепенно уродливая суть истинных причин совершенного им самим преступления все больше обнажалась перед ним, вгоняя в краску стыда и позора.
Ему хотелось избавиться от гнета прошлой жизни, и он невольно подгонял время, желая, чтобы тяжелый разговор с матерью как можно скорей состоялся, чтобы она его простила, и все стало, как прежде.
Он сходил на огород и посмотрел, как там обстоят дела. Сухая коричневая ботва лежала вповалку вокруг вылезших к свету и солнцу из земли картофельных кустиков. Через три недели картошку можно уже копать. С любопытством обошел рабочий двор, амбары, заглянул в погреб и ледник, где еще с прошлого года хранились съестные припасы, привезенные из деревни обозом. Зашел в застольную и обнаружил тетку Аграфену, которая доставал из печи только что испеченный ржаной хлеб. Лукьяновна суетилась в другом конце кухни. Он поздоровался. И обе женщины тут же засуетились, накрывая завтрак. И вскоре перед сидящим за столом Петром появился кувшин с топленым молоком, скворчащая глазунья на масле, миска с рассыпчатым творогом, нарезанный сыр, колбаса.
Пока он завтракал, работницы суетились возле него, готовые выставить на стол всё, что только его душенька пожелает. Дождавшись, когда молодой хозяин поест, Лукьяновна с сердечным простодушием протянула ключ от его комнаты, объяснив, что его матушка после той кражи от греха подальше врезала замок в его дверь, но внутри ничего не трогала.
Войдя в свою комнату, Петр жадно огляделся, чувствуя себя гостем, попавшим в знакомые, но чужие стены. В воздухе пахло пылью и непроветренным помещением. Он стремился вернуться сюда, пока скитался по чужим квартирам. Как будто возвращение в родные стены поможет ему откатить время назад. И вот он здесь.
Пропасть разделила его жизнь на до и после позорного бегства из этой комнаты, в которой он жил в детстве со старшими братьями. После того, как те уехали из родительского дома, комната полностью перешла в его владение. Из нее вынесли их кровати, осталась стоять только его кровать у окна, застеленная ярким стеганным одеялом, с горкой белоснежных подушек под кружевной накидкой.
Сразу припомнилось, как он в лихорадочной спешке, как безумный, закидывал вещи в сумку, на дне которой уже лежали завернутые в тряпицу украденные им у матери деньги и векселя. И как потом он выбежал из дома и быстро пошел на задний двор, воровато оглядываясь вокруг, лишь бы никто из работников не увидел его. «Как же я подло и гадко поступил. Испортил себе жизнь и матери», – на душе у него было мерзко.
Всё размещалось на старых местах: предметы, вещи, стулья, кровать и комод стояли там, где им и полагалось всегда стоять. И даже шелестящая листвой старая скособоченная вишня росла, как и прежде, за окном на том же месте, загораживая свет. Живя у Жардецкого, он был уверен, что мать в его отсутствие обязательно спилит вишню. Александра Васильевна не любила ее, считая, что та только свет загораживает.
«Ишь как… оставила. Эх, мама, – подумал он с умилением. Запоздавшая благодарность проснулась и теплой волной залила ему сердце.
На столе аккуратной стопочкой лежали исписанные листы со стихами. Он взял в руки листок, прочитал. В душе ничего не дрогнуло. Подумал, сгреб остальные бумаги вместе с синей детской тетрадью и пошел с этим ворохом в гостиную. Там положил бумаги на пол возле печи. Разжег огонь и стал бросать листы в огонь, один за другим. Равнодушно глядел, как съеживаются и чернеют, превращаясь в пепел, его стихи. Заветную синюю тетрадь с самыми первыми детскими и подростковыми стихами, которая казалась ему бесценным сокровищем, ибо в ней хранилась его оголенная душа, он задумчиво подержал в руке. А потом с каким-то бесшабашным азартом закинул в огонь.
Все стало ненужным, казалось по-детски глупым и трогательным. Да и был ли смысл хранить это все? Не жаль было давнего счастливого прошлого, которое уже не вернешь. Он сам от всего отказался. Пришел черед держать ответ перед матерью, собой и Богом. Но все равно надо думать о будущем, надо было решить, как жить с тяжелым грузом преступления. Ждать, когда его найдут, как преступника и соучастника преступления вместе с Массари и его шайкой или же решиться и самому пойти в участок, признавшись во всем… А потом? Потом каторга, позор на честное имя семьи, матери, братьев…Те его за этот позор никогда не простят.
Он был рад тому, что матери нет дома. Можно свыкнуться, осмотреться. Нужно время, чтобы подготовиться к разговору с родными: матерью, старшим братом.
Дождавшись, когда догорит последний листок, он загасил огонь и закрыл заслонку.
Выйдя во двор и обходя все хозяйственные постройки, он по-хозяйски осмотрел их, проверяя, что необходимо подправить в полках или навесах, как постелена на служебных строениях крыша, нет ли дыр в свинарнике или хлеву, не нужно ли их заделать.
После чая он снова пришел к птичнику и там тоже долго сидел, мечтая, как заживет, и поглядывая, как вольготно разгуливают по песку за вольером материнские хохлушки, пеструшки и горделивый красавец петух Карлуша, любимец матери, важно расхаживающий по двору среди кур и не сводящий с них глаз. Кудахтали куры, петух наклонял голову с алым гребешком, зорко следил за подопечными, взмахивал крупными крыльями, как будто собираясь взлететь. Утки лениво копошились возле корыта с водой, установленного посредине загона, или же сонно дремали в теньке под раскидистыми ветками яблони.
Петр бродил по двору, таская с собой в своей холщовой котомке, переброшенной через плечо, холодный квас в глиняной бутылке. Припадал, когда накатывала тошнота или жажда к фляге. Опорожнив, спешил в холодное темное подгребье и наливал очередную порцию напитка из высокой пузатой темно-зеленой бутыли с широким горлом.
После обеда он мирно дремал, греясь на солнышке возле сарая. В четыре часа его разбудил Архип, позвавший отогнать коров снова на пастбище. Он пошел. Вернувшись, растопил баню, помылся и после ужина отправился спать.
На московских улицах воцарилась глухая сонная тишина: не было слышно ни единого звука, ни скрипа деревьев, ни ветра, ни дежурного тявканья дворовой собаки.
Петр битый час ворочался на постели, не в силах заснуть. Пребывание в парной не пошло ему на пользу. Ноги и руки ломило, как при сильной инфлюэнции, в пересохшем рту стойко держался металлический противный привкус.
Алкогольный червяк ожил и требовал положенную дозу. В затылке и висках Петр ощущал давящую боль. Он намеренно не закрыл окно ставнями. И теперь к нему в комнату настырно и страшно заглядывала полная белая луна.
Он отвернулся от нее на левый бок и сразу почувствовал, как левую половину груди опоясала острая боль. Покрывшись испариной, он почему-то решил, что это пришел его смертный час и испытал почти животный страх. Подождал и осторожно перевернулся на спину. Так и лежал, боясь шевельнуть ногой или рукой.
«Смерть за мной пришла, глядит», – тоскливо думал он, чувствуя, как холодеют от страха ступни ног, торчащие из-под одеяла. Он отвернулся от страшной луны. Тихонько всхлипнул, остро чувствуя одиночество, свою ненужность и жалкость.
«Хлебнуть бы водички, а еще лучше бы полштофа найти. Тогда и сон бы сморил. Уснуть, а завтра как огурец»! – он перевернулся и потянулся к графину с водой на тумбе.
Опять грудь опоясала жгучая боль, и он упал навзничь.
«Архип утром увидит, как я лежу, мертвый в бесстыжем виде с задранной до подбородка исподней рубахой…» – представив себя в таком жалком виде, он содрогнулся. Мучаясь от запоев, он раньше звал смерть освободить его от страданий. А теперь, когда она пришла по его зову, он отказывается помирать, потому что, оказавшись дома, снова желает жить.
Так он и лежал в темноте, больной и беззащитный, не в силах пошевелить рукой, на скомканных и липких от пота простынях, взмокший и распластанный, как на плахе, в ожидании завершающего разящего удара.
Когда боль отпустила, он попробовал повернуться на бок, но она снова безжалостно проколола его грудь, будто шилом. Испугавшись, он замер и всмотрелся в черный угол за шкаф. Там стояла смерть в черной одежде. Он силился разглядеть ее лицо и не мог.
– Уйди. Я хочу жить, – прошептал Петр.
Но смерть не пошевелилась. Он стал думать, как будет мертвым лежать в гробу. И эта нарисованная воображением картина показалось ему нелепой бессмыслицей. Только что жил, дышал, ходил, разговаривал – и вдруг его нет? А что там, за страшной чертой? Небытие и вечный сон? И когда он вдумывался, вглядывался в темную пустоту, вся душа его восставала против такой несуразицы. Душа, но не отравленное алкоголем тело.
Шепча пересохшими губами одну за другой молитвы, он глядел на луну и мысленно клялся Всевышнему, что если тот даст еще пожить, он бросит пить. «Зачем же я жил? – с тоской вопрошал он себя. – Не родил детей, зато написал полсотни глупых и пошлых стишков, из которых ни одно не издали. Я жалкий воришка, обокравший родную мать. И я заслужил смерти, потому что именно такого конца я и достоин, бездарно промотав то, что имел… Я вор и бездарность. И эта боль – расплата за мое высокомерие и гордыню. Жил гнусно и гнусно помру. И пускай! Значит, так судит Бог… И если это конец – то пусть он придет».
Сердечные приступы чередовались один за другим до самого утра. И лишь когда через щель в закрытых ставнях просочилась полоска серого света, боль отпустила его.
Чувствуя слабость во всех членах, не отходя от постели, он сходил в туалет в ночной горшок. Задвинул его ногой под кровать, расплескав мочу на полу. И поплелся в комнату матери. Опустившись там на колени перед иконостасом, с благоговейным страхом вглядывался Петр Ухтомцев в лики Богородицы и младенца на Ее руках:
«Помилуй мя, – шептали с мольбой его потрескавшиеся сухие губы, червяк внутри корчился. Петр исступленно теребил худой рукой ворот исподней рубахи.
Стукнувшись костлявым лбом о дощатый пол, всхлипнул. В душе царила смертная тоска. Сердце бухнуло, ухнуло. В глазах потемнело, бешено завертелись стены, мебель… В голове что-то лопнуло, рассыпалось на тысячи разноцветных пронзительных осколков, и он провалился в кровавую глухую темноту.
Архип обнаружил рано утром молодого хозяина лежащим на полу без сознания. Подхватив под мышки, волоком дотащил его до кровати и кое-как уложил.
Очнулся Петр от всхлипываний и причитаний сморкающейся в засаленный передник Лукьяновны. Та сидела на табурете и жалостливо глядела на него, подперев щеку рукой. Глаза ее были мокрыми.
– Чего же вы плачете, Степанида Лукьяновна? – спросил ее Петр.
– Да как же мне не плакать, голубчик мой! Петр Кузьмич, родненький, как же вы нас всех напугали. Что же это такое, как же… – отозвалась та и по-матерински заботливо поправила в ногах одеяло.
– Покушали бы вы, батюшка наш! Может, что-то хотите? А то ведь отощали совсем. Даже матушка ваша не узнает, как увидит. Что вам подать, Петр Кузьмич? – деловито спросила она, приподнимаясь, и уже готовая бежать по первому слову больного на кухню.
– Воды принеси попить. Больше ничего не надо, – попросил Петр и сбросил со лба на пол мокрую тряпку.
Лукьяновна наклонилась, молча подняла ее и, сокрушенно покачивая головой, вышла. Быстро вернулась и поставила возле кровати стул, на него графин с водой. Налила в кружку и бережно подала. Напившись, Петр опустил худые длинные ноги на пол и задумался.
– Спасибо, Степанида Лукьяновна. Вы идите отдыхать, мне уже лучше, – сказал он.
Петр подошёл к заветному иконостасу. Опустился на колени, начал молиться. А когда закончил, ощутил в душе победное торжество над своей слабостью. «Я жив, жив! Спасибо, Господи и Пресвятая Божья матерь», – ликуя, думал он.
Желание бросить пить созревало в нем с прошлой зимы. Но только в это августовское утро окончательно утвердилось Ничто не могло теперь помешать исполнить его. Он убедил себя, что стоит ему только броситься матери в ноги и вымолить прощение, объяснив воровство шантажом и угрозой жизни, как она простит, и жизнь снова наладится. И эта надежда на скорые изменения, состояние подъема, появившаяся решительность и целеустремленность так ему понравились, что он снова и снова с облечением крестился на иконы, шепча слова благодарности. «Я другой, мне по плечу это сделать. Я начну жить заново, я сильный, преобразился. Я убил в себе червя». И от этой блаженной мысли впервые за месяцы пьяного угара в нем как будто воссияла тихая светлая радость, гордость собой, надежда на помощь Бога и будущую праведную жизнь. Вечерело, после самоварных посиделок в обществе Лукьяновны он снова пошел бродить по двору. Все приготовлялись ко сну: люди и живность. Напоенная и накормленная скотина стояла в хлевах и свинарнике, калитки в птичники заперты. Спавшие в низких сарайчиках куры с утками, гусями и индюшками тоже досматривали десятый птичий сон. Из круглого темного зева курятника раздалось хлопанье крыльев петуха, вскрик, в ответ квохтанье. И все снова замолкло.
Где-то на другом конце улицы послышалась игра на гармошке, звучный мужской голос вытягивал протяжную песню, которая то ширилась и разрасталась, подхваченная женскими стройным голосами, то взлетала вверх, в сумеречное догорающее поднебесье. Со стороны заставы, где поле и лес, тянуло ночной прохладой и сыростью.
Архип стоял у сарая и точил косу. У его ног лежал Полкан. Вскочил, как только завидел хозяина, подбежал и завилял хвостом. За воротами послышался оживленный разговор. Уже где-то близко с их домом раздвинулись меха гармони, кто-то лихо и весело заиграл, но быстро прервал мелодию.
– Не слышали, что старуха Старикова учудила? – спросил у него Архип.
– Нет. А что?
– Она ходила в лес за грибами. Потом встала их у дороги продавать и сцепилась с Анной Осиповой.
– Как сцепилась? Обе старушки! – изумился Петр.
Крутов усмехнулся в усы.
– Так я о том и говорю. Лукьяновна рассказала. Встали обе они у дороги: у Осиповой грибы люди берут и берут, а у Стариковой точно такие же – нет. Ну Стариковой, видно, обидно стало, она подошла к Анне Сидоровне, да и пнула ногой ее корзину. Грибы все на дорогу и рассыпались. Во как… Бывает! Но Осипова бабка умная, не стала с полоумной связываться. Обругала, грибы собрала, да и ушла.
– И правильно сделала. Так они теперь, поди, надолго разругались, – предположил Петр.
– Понятное дело. Помирятся… А я у вас, Петр Кузьмич, на завтра хочу на целый день отпроситься.
– Какое-то дело?
– Да, я нанялся к помещику Бодягову, он у себя возле рощи лен собрался на следующую весну посеять. И пригласил мужиков березняк на том месте срубить. Вот я и хотел пойти, поработать. Мне ведь деньги нужно в деревню каждый месяц отсылать. Матушки вашей нет, и денег не стало.
– Но тут уж я вам помочь не могу.
– Да, я это знаю, Петр Кузьмич. Потому и отпрашиваюсь. Отпустите, Христа ради.
– Я не против. Только как же ты одной рукой-то будешь деревья рубить?
– А я рубить не буду, стану сжигать и золу собирать.
Они продолжили обсуждение новостей. Когда Петр поделился, что решил бросить пить, Крутов одобрительно кивнул.
– Это вы хорошо придумали, батюшка. То-то матушка ваша обрадуется, когда вернется. Это ж какая радость узнать, что сын избавился от бесовского наваждения. А то ведь она, бедная, за вас уже сколько заздравных заказывала. Добрая весть, – вновь повторил он и добродушно прищурился.
Работал Архип Васильевич, быстро и ловко двигая точилом по острию. Правая культя, спрятанная в рукаве, завернута за пояс. Звенящий звук точила резко отдавался в ушах Петра Ухтомцева.
– Только вам надобно отходить помаленечку, а то неровен час белочку словите, – по-дружески посоветовал Архип. На своем веку он видел много случаев, когда человек, резко бросавший пить, на третий день заболевал белой горячкой.
– Вы уж совсем обо мне плохо думаете. Неужто я совсем пропащий?! – вспылил неожиданно Петр.
Архип отрицательно покачал головой.
– А чего же тогда… – Петр поднялся и направился к дому.
Но дома в душной комнате ему тоже не сиделось. Походив по пустым темным комнатам, он снова вышел во двор.
Как и предсказывал Крутов, ночью у него случилась горячка. В беспамятстве он выскользнул во двор, дошел до сарая и там зачем-то взял топор. Затем долго ходил кругами с ним по спящему дому и двору, останавливался возле запертых комнат, кладовых, к чему-то прислушивался, вглядывался обезумевшим взором в притаившуюся в зарослях кустов ночную темноту.
Архип входную дверь в ту ночь почему-то не запер. И Петр беспрепятственно прокрался к нему во флигель. Остановился посередине горницы, дико озираясь по сторонам и что-то бессвязно бормоча.
Архип проснулся почти сразу, как только тот вошел. Сперва всматривался в темноту, а когда сообразил, подскочил, как ужаленный и ухватился здоровой рукой за топор. Настойчиво потянул на себя, мягко приговаривая:
– Отдайте мне топор, Петр Кузьмич. Вам его тяжело держать…
Петр не сопротивлялся долго и выпустил топор из ослабевших рук. Архип живо засунул топор под кровать. Зажег свечу и подошел к хозяину.
– Крысы… Гляди, вон же они бегут, – задыхаясь, бормотал Петр, оглядываясь и указывая на стены и потолок, – глянь, как много! Вон же, вон, бегут, окаянные! Бей их, бей их! – дико закричал он и подскочил к окну. Задергал штору, пытаясь стряхнуть только ему видимых тварей.
– Вон они, вон! – возбужденно восклицал он.
Архип крестился, глядя на мечущегося хозяина. «Белочку словил, будь она неладна. Было бы у меня две руки, я бы его сейчас быстро угомонил, лежал бы тихо, как бревнышко. Говорил же, помаленечку надо, осторожненько», – досадовал он, думая, что теперь ему уже не удастся сходить на заработки, как намечал.
Всю ночь ходил он как привязанный за ничего не соображавшим хозяином, куда тот направится, туда и он: во двор или же в огород, или на улицу и мимо спящих домов по темной улице пойдет. Кружили до рассвета. Иногда на них из-за чужого забора брехали собаки. Архип, тяжело дыша, догонял распаленного алкогольной горячкой хозяина и ласково убеждал воротиться домой, что там, мол, того ждет сухая и теплая постель, и что надобно бы отдохнуть, не бродить по улицам, как бездомному. Петр внимательно выслушивал, шевелил губами, бормотал бессвязно и снова бросался сломя голову бегать по спящей быстро светлеющей улице.
Наконец Петру Кузьмичу пришло на ум воротиться. Но и дома продолжилось хождение по комнатам, попытки залезть на чердак. Архип предусмотрительно запер все двери на ключ. И больной, подергав за ручку и, убедившись, что открыть не может, рассердился. Стал кидаться на дверь, пытаясь вышибить ее. И вдруг внезапно он затих.
«Притомился болезный, вот и слава Богу», – с облегчением подумал Крутов. Подошел к присевшему на диван хозяину и стал ласково уговаривать прилечь. А когда тот послушался, накрыл его теплой кошмой в надежде, что больной быстро согреется и уснет. Сам же, сидя у изголовья на стуле, по слогам читал больному молитвы из Евангелия, а потом и сам заклевал носом, не заметив, как уснул.
Проснулся засветло от прогремевшей за воротами водовозной телеги. Убедившись, что хозяин спит, сходил в умывальню, умыл лицо. Взял бидон для молока и пошел к дому Ивана Кузьмича. А когда вернулся обратно, обнаружил, что хозяин исчез.
К этому времени на улице вовсю разошелся дождь. Солнце скрылось, как будто и не светило. И по небу мутной тяжелой грядой ползли серые низкие облака.
Передав кухарке молоко, Архип бросился вон. Обежав двор, заглянув в сарай, на чердак и даже в колодец, он выскочил за ворота. Но на улице никого не было, усилившийся дождь разогнал людей по домам. Сбегав в оба конца улицы, он никого не нашел, чтобы спросить о пропашем хозяине. Расстроенный, он вернулся домой, раздумывая, где искать Петра.