Главное – пережить февраль…
1 марта уже кажется священным…
То, что началось 26 декабря, до невыносимости разрастается… ночью почти страшно… а днем – лужи приводят в восторг…
Я не хочу верить, что все началось с декабрьской петли… Только февраль и показал петлю… И я ее забуду, обязательно забуду…
Только бы… первое марта…
6 февраля
‹Пусть только попробует!›
8 февраля
Все – хорошо…
Вы совсем не думаете оригинальничать, вы просто узнаете, что эта неделя – последняя в смысле жилищно-коммунальном…
Только и всего…
Известие вас не волнует, вы спокойно возлагаете на приказ коменданта массивную пролетарскую пятку…
Уже пролетарскую…
И далеко не восторженно приемлете музыкантовский стук…
Вас, конечно же, – радуют…
Вам до невероятности хочется…
И на вашей физиономии – брезгливая восторженность…
А улыбки – в одинаковой степени и нескончаемы, и обоюдны…
И без этого невозможно – вы оба слывете загадочными в пределах своего пола…
Вы улыбаетесь…
И неожиданно для себя просите прекратить посещения…
Вам надоели «эмоции»…
Всего-навсего…
Они вам совсем не надоели, вы только представляете себе, что они надоели вам…
Даже не представляете, а хотите представить…
Да и вам совсем неинтересно знать, что внутри вас, вы просто попросили прекратить ежедневные стуки…
Потому что периодичность стуков…
Во-первых, порождает сплетни, а во-вторых – расстраивает ваши нервы, как и всякая другая периодичность…
Ваши доводы убедительны…
Но они не казались вам настолько действенными…
Настолько действенными, что вы даже не смотрите на удаляющуюся, –…
Вы ошарашены убеждением в убедительности доводов…
И даже не ошарашены…
Мало ли что внутри вас – в действительности-то вы же совершенно бездумны…
Вы проживете оставшееся без стука…
Уедете без стука…
И ничто не омрачит.
9 февраля
Яцкявичус выдвинул ТНВЕ.
Михайлов – в восторге от неврастении.
Муравьев ударился в намечание перспектив.
12 февраля
Магю-ю-у-у-у!
Перенестись в заоблачность и немножко посидеть…
Белые коврики!.. Самое удобное из всех жизненных… Благ!
Через неделю буду рыдать… Двоюродные сбегутся с медикаментами… Искусственное дыхание… И все отдадим ему!
Завтра – моя первая ночь!.. Я заберу с собой все относительное… Скамейка… Даже невозможно распознать то, что шесть недель манило!.. Семь!.. И буду тщательно углубляться в ядерные и половые проблемы!.. Обязательно…
Все встанет на место!.. А я не в силах любить то, чего не созерцаю… И за неделю странствий!..
Все приютит зимняя добродетель… Уткнусь в сочетание четырех букв… И плакать про себя – самое освежающее!.. А ЭТО улетучится… Сам разбросаю!
Пока – в теплое лоно… «В»… а не «на»… Все северное вытрясти в первый же вечер!.. А делать только желаемое – это и есть отдаваться воле рока!
В первый же вечер.
13 февраля
Дева Ночная Романтика жаждет приять меня в свои объятия.
А мне гораздо более по вкусу рослый армянин Ночлег. Дыхание закавказской силы выбивает из меня половые откровения, и тешит мои взоры светолюбивый член, почерневший от нежности…
Все духовное заглушается во мне единением с армянской нацией…
Все дофевральское растворяется в привокзальной атмосфере…
И я совсем не намерен спохватываться или приходить в сознание. Что касается сознания, – так теперешнее мое горизонтальное состояние – высшее из всех 18-летних проявлений моего практического разума.
Хотя само горизонтальное состояние несколько неразумно. В этом смысле, – я готов отдать должное практичности инвалидов. Им гораздо теплей; у них еще есть желание оставаться вертикальными и отдавать оставшиеся конечности в фонд национального фольклора.
А я не намерен поддаваться агитации заводов Главспирта. Меня вполне удовлетворяют каменные ступени и вокзальные сквозняки. Я с наслаждением запахиваюсь в пальто и пытаюсь переключить внимание на что-нибудь более двуногое.
Двуногое нарочно меня избегает. А инвалидный грохот переполняет черепную коробку.
Что бы ни олицетворяли грохочущие костыли – объемистость жизненности или пролетарскую неумолимость, – мне важен сам факт соприкосновения шести символов с транзитным паркетом…
Голове моей, жаждущей торможения, в данный момент ненавистны все соприкосновения, убивающие замкнутость шумовыми эффектами…
Моему горизонтальному положению несимпатично массовое падение пролетарских костылей…
Мне нужен сон хотя бы с точки зрения гигиенической.
Однообразие ощущений убеждает меня в рентабельности гигиены…
Я засыпаю…
И не массовое падение раздвигает теперь подо мной отходы деревообрабатывающей промышленности. Не инвалиды, а самые заурядные двуногие стряхивают с себя опилки и ковыряют в пальцах нижних конечностей, сопровождая беспрецедентное ковыряние оглушительным грохотом…
Грохот не возбуждает.
Грохот слетел ко мне вместе с источником шума и трупного запаха. Оба они убеждены в непогрешимости мозговой биологии – и предпочитают ненужное мне усыпление.
Я слишком хорошо понимаю их…
От моих восприятий не скроется искривление белорусского лика, в который преображается источник… Оно мне давно знакомо, это искривление… И физиономии всех сбегающихся на шум давно уже опостылели мне, – только испуг, начертанный на знакомых лицах, скрашивает однообразие…
– «Как отвратительно пахнет!» –
Толпа окружает страдальца, и каждый высказывает внутреннее раздражение.
– «Как отвратительно пахнет!» –
Каждому хочется еще раз дотронуться до пострадавших конечностей, зафиксировать размеренные движения хозяина трупного запаха, раздразнить, убежать…
– «Ничего не поделаешь… Придется… отрезать».
И толпа не шарахается, не выражает удивления. Толпа продолжает следить за вычищением пальцев, которым уже не суждено быть пальцами…
И лицо снискавшего людской интерес освещается виноватой улыбкой…
– «Ничего не поделаешь… Придется… отрезать».
Неизвестно, для чего нужно было выражение сострадания, но на минутные улыбки толпы оно возымело желаемое действие. Никто не жаловался –
– «Как отвратительно пахнет!» –
Никто не оспаривал у соседа права на лучший костыль. Всех объединило склонение к пальцам собственных ног. И каждый убеждал другого в неповторимости своего уродства, ощупывал забытые травмы, плакал, нюхал базарный чеснок…
Никто не верил, что существуют двуногие.
12 ч. – 1.30
14 февраля
«Извините… Это вам кажется, что я пьяный… Я уже давно… протрезвел… Ну, раз вы говорите, – я пойду… уберусь… Меня ждут комфортабельные канавы… Еще раз – извините».
15–16 февраля
Ни голода, ни эмоций, ни воспоминаний, ни перспектив, ни жажды папиросного дыма…
Одно сплошное ощущение холода.
Вокзальный пол леденит позвоночник, сквозняки преследуют и в тоннелях, и в багажных кассах, колебания атмосферы проникают за ворот и обшлага, ожесточают нервы, заставляют нескончаемо измерять шагами просторы холодных опилок…
Улица срывает пальто, низвергает массы мокрого снега за воротник куртки и в сотый раз вышвыривает на холодные опилки багажных касс…
В глазах – не жареные котлеты и не дамские прелести.
Обычнейшие радиаторы водяного отопления.
17 февраля
«Он пришел просто так.
Просто так мы сидели с ним до утра.
И я совсем не ожидала, что так получится».
(Т. Мошкина. Страница «Мемуаров».
Первоначальная редакция)
Мне стыдно!
Мне стыдно!
Мне стыдно!
(Раздумья Мошкиной по оформлении первоначальной редакции. 7 часов вечера)
Повсюду меня преследуют фаллические призраки и ожидание мирского возмездия за преступные блаженства!.. И я уверена – это последние мои преследователи…
Все будет хорошо… Все обойдется без болевых ощущений…
Я заранее уже слышу материнские вопли над телеграммой-молнией…
Я уже сейчас вижу любопытствующие лица толпы растерянных однокурсников…
И среди них…
Все будет хорошо… Все обойдется без болевых ощущений… Газопровод Саратов – Москва вплотную придвигается к моему сердцу… Туман беспамятства окутывает мое существо…
Со слезами в глазах, с болью в сердце и с дрожью в голосе я восклицаю в последний… в последний раз: Я невинна!
Я сердцем невинна!
(раздумья, 9 часов)
Нет… это было бы слишком жестоко. Я должна проститься с ним… Я обязана проститься… В последний раз он вольет в меня… он зародит во мне… (м-м-м)…
…угасшую веру в безгазовое существование… Отодвиньтесь!.. отодвиньтесь, Саратов!
(10 часов)
Ну почему мне стыдно, если половая разнузданность – эпохальна?
Почему потеря половой стыдливости обязательно должна ввергать меня в пропасти стыдливого идиотства?
Почему должна меня смущать эволюция моего собственного организма? –
Если вселенная не приемлет нормы коммунистической стыдливости!..
Ведь сожительствуют и без прописки разнополые небесные ангелы!
Ведь и без загсов процветает цивилизованный Париж!
(11 часов)
Я была у него. Гы.
(12 часов)
«Боже… Я пронеслась… как долго я пронеслась!.. В моем обонянии вздрагивают звуки мужского пота! В голове кукарекал восходящий закат!..
Я постигала половое уединение!
Я предавала забвению человеческие присутствия!
Я раздвигала…
…сферы половых возможностей…
Я раздвигала…
…радиус действия полового магнетизма!
С Запада катилась неудержимая сила славянской необузданности!..
И живое… мимолетно-живое!.. воплощение неудержимости всю ночь меня аплодировало».
(окончательная редакция)
18 февраля
Р-р-р-р-р-р-р-р! Р-р-р-р-р-р-р-р-р!..
19 февраля
Минутку внимания!
Вы меня не совсем правильно поняли!
Я – не оригинал!
Я ничего не отрицаю, хоть и сознаю, что отрицать все – и заодно отрицать нигилизм – чрезвычайно увлекательно и не требует мозговой изощренности!
Человеческие действия могут меня волновать, но никогда не вызовут во мне ни одобрения, ни протеста!
Я не признаю разделения человеческих действий на добродетельные и порочные! Если мои действия удовлетворяют меня – и людей, внушающих мне чувство удовлетворения самим фактом своего существования, – в этом случае в их и в моей власти признать удовлетворительными для нас порочность или добродетельность моих действий!
Если же оценка моих действий проистекает от человека, мне незнакомого и, следовательно, порочного в силу незнакомства со мной («он позволяет себе наглость не знать меня!»), – я не премину доказать обратное!
Если мои убеждения – логически верные, я торжествую! В противном случае – без промедления отрицаю логику!
Я – человек дурного вкуса и животного обоняния!
Я никогда не бываю счастлив, в обычном понимании! Я могу только иметь вид человека, напуганного счастием!
Я даже не разграничиваю понятия «счастие» и «несчастье», точно так же как не различаю вкуса голландского и ярославского сыра!
В лучшие минуты – я могу преследовать цель, но непременно – цель, убегающую от меня ленивым галопом! Рысь и аллюр меня не прельщают!
Общечеловеческие понятия красоты ввергают меня в состояние недоумения! Мне понятно наслаждение мелодичностью звуков! – Мелодичность – выражение грусти! А грусть не может не быть красивой!
Мне понятно восторженное восприятие природных красот! Но чем более привлекательны для человеческих восприятий произведения искусства, тем более они искусственны!
Немногие произведения искусства могут и во мне разливать удовлетворение! – Так же, как может восторгать меня вынужденная грациозность в движениях человека, скованного ревматизмом!
Красиво уложенный навоз может услаждать мои взоры! Но созерцание мраморных апофеозов итальянской красоты не может вызвать во мне ничего, кроме отвращения, в лучшем случае – равнодушия!
Я – человек относительно нравственный!
Незнакомые люди вызывают во мне чувство равнодушного озлобления, а все прочие относятся мною к разряду любимых или презираемых – в зависимости от степени лестности их собственного мнения обо мне!
Для меня не существует предательства просто! Я отвергаю предательство, одухотворенное благородными целями! И считаю совершенно естественной способность человека к предательству ради удовольствия быть предателем!
Мне безразличны половые проблемы! Но я с восторгом приемлю любой намек на бисексуальность!
Всякое половое откровение вызывает во мне отвращение! Но половые извращения всегда будут значиться в моем сознании как высшее проявление прогресса человеческой психики!
Я – оптимист!
И склонен полагать, что все мне не нравящееся – комплекс моих капризных ощущений!
Я восторженно приветствую любое отклонение от нормально человеческого! Но я не могу понять, почему отдается предпочтение «возвышению», если «верх» и «низ» – однородные отклонения от общечеловеческого уровня!
К тому же возвышение – временно!
А быть «ниже» – по свидетельству физических законов – гораздо более устойчиво!
Я не верю в существование людей искренних и принципиальных! Можно уверить себя самого в своей принципиальности! Можно быть принципиальным из принципа! (Бык – упрям, а следовательно, принципиален!)
Но ведь гораздо легче – не менять своих мнений, вовсе их не имея!
Что же касается взглядов, то «собственное мировоззрение» – так же банально, как «коран толпы» и «огнь желанья»!
20 февраля
Пейте… пейте…
Пока еще на дворе потепление…
Пока еще моя рука сдерживает дрожание крана…
И вас не отпугивает…
Пейте…
Бедные «крошки»…
Я вместе с вами чувствую приближающееся похолодание…
И кутаюсь вместе с вами…
Пройдет неделя…
Другая…
Снова заговорит с вами ожившее…
А меня с вами уже не будет…
И вы не напьетесь…
Не напьетесь…
1.30 ночи
22 февраля
– Гранька, я тебя ебать больше не буду.
– А на хуй ты мне сдался сам-то… Другие поебут…
– Ну! Что другие! У меня ведь все-таки хуй 22 сантиметра… А это все – шваль.
– Катись-ка ты в манду, поросенок! Как будто у тебя у одного двадцать два сантиметра… Другие полюбят!..
– Ха-ха-ха! Другие! Кому это захочется тебя любить?! У тебя же пизда рюмочкой!
– Рю-ю-умочкой, поросенок! Такую рюмочку ты еще поищешь! Рюмочкой… Сам ты…
– Вот у других – стаканчиком пизда! Вот уж этих хорошо ебать… Продернешь пару раз на лысого – сразу полюбишь… А это – что!.. Грязи, наверно, у тебя полная манда!..
– Дурак поросенок! Грязи-то у тебя на хую, наверное, много… А у меня-то нет… Можешь не беспокоиться…
26 февраля
А ведь я где-то и раньше слышал это.
Даже не так давно.
Помню, еще в апреле прошлого года я возлежал на перилах заветной лестницы и каждое колебание противоположной двери отдавалось во мне учащением дыхания. Я был вне себя от эротических восторгов. Тогда я воспринимал знакомые звуки почти безболезненно…
Нет, все-таки это были не те звуки…
Я не мог их тогда слышать…
Чудовищная смесь национальных мотивов сотрясала мои барабанные перепонки, и я забывался в сексуальном головокружении.
Помню, уже в конце апреля, обыкновенный стул был для меня иконой. Апрельский воздух раззадоривал слизистые оболочки моего воображения скипидаром пережитых восторгов…
Я ничего не слышал, для меня начинался сумасшедший май…
Я почти бессознательно переходил в горизонтальное состояние, ставшее для меня нормальным вплоть до наступления нового года…
Как сейчас помню…
Я ничего не говорил и только упивался мелодией знакомого голоса, единственным моим желанием было прикоснуться к источнику голоса, – и любое прикосновение ввергало меня в бездны половых водоворотов и убийственного головокружения.
То был всего-навсего май, в который ничто, кроме уличных мелодий, меня не сопровождало… И даже тогда, когда объект моих желаний возлагал ладонь на мой страдающий лоб и заставлял меня лежать в таком состоянии, – даже тогда я не слышал того, что слышу сейчас.
А ведь тогда ‹можно было услышать столько…›
И все-таки в июньские дни только романс Верстовского действовал на меня успокаивающе… Не знаю почему – но июньская вершина всех моих жизненных половых влечений охватывается только этими звуками…
Вероятно, я был просто невероятно симпатизирующим мальчиком, и предметом моих помыслов могла быть только двадцатипятилетняя женщина… Не знаю, но даже эта странная ассоциация совершенно не объясняет мои июньские музыкальные вкусы.
И весной объект моих помышлений не казался мне святыней. Но осенью грубое извращение нежности представлялось мне даже поэзиею… Пихнуть локтем в желанную грудь и произнести при этом «У-у-у, жжирная», – значило в сентябре – получить два высококачественных пирожных, столько же трогательных хватаний за руки и дюжину ласковых взглядов.
Многое мне не нравилось.
Мне не нравились в октябре ее настойчивые стремления овладеть моей рукой и в течение десятков минут почти ежедневно гадать по ней…
Не нравилась ее привычка курить папиросы, передавая их бесконечно «из уст в уста» и при этом покрываться стыдливой краской…
Не нравились, кроме всего прочего, ежедневные посещения и глупые чередования материнской заботливости с показным равнодушием.
И вдруг – ноябрь… Я даже не запомнил этого дня, я никогда не прощу себе того, что я не запомнил этого дня… Не знаю, чем меня привлекло это новое…может быть, тем, что я живу только прошлым… и все, чем я в данный момент существую, только в будущем может быть пережито мною…
Не знаю, – но каждый звук ее голоса меня облегчает.
27 февраля
С утра – состояние нравственного туберкулеза.
Почти непреодолимое желание еще раз услышать, вбить в голову и бесконечно насвистывать.
Неужели же я совершенно свихнулся?
И у меня больше нет другой отрады?
28 февраля
Дайте мне чего-нибудь глотнуть, господа!
И, еб вашу мать,
«Пусть будет завтра и мрак, и холод, –
Сегодня сердце отдам лучу!»
1 марта
Vestibulum находится в нижнем конце sinus urogenitalis, представляющего продолжение первого; эта часть носит название vestibulum vaginae; в нее открывается uretra.
Когда промежность и уретроректальная перегородка уже сформировались, то передний отрезок клоаки носит название sinus urogenitalis. Но такое обозначение не соответствовало бы действительности, потому что в данный момент Мюллеровы каналы еще не открываются в Sinus.
В этот период оба канала, имея вид рядом лежащих эпителиальных трубок, лишены мезодермальной оболочки и еще не достигли уретроректальной перегородки.
Нижние концы каналов заполняются клеточными элементами многослойного мостовидного эпителия, а при достижении Sinus’a Мюллеровыми протоками – происходит смешение эпителия Мюллеровых каналов с эпителием Sinus’a. К этому времени нижние концы Мюллеровых каналов открываются во влагалище.
Большую часть в образовании hymen’a и выделительного канала аллантоиса, как об этом свидетельствует Koch, играют Вольфовы каналы, ниспадающие в железы Scene Kochs.
Glandulae Bartholinii или Huguier развиваются в кавернозные тела Glans clitoridis.
На основании такой связи можно установить гомологию между bulbus urethrae и hymen, соединяющих Praeputium clitoridis с Corpora cavernosa penis. Что же касается замедленного впадения Мюллеровых каналов в Sinus urogenitalis, то этот факт сам по себе очень важен для объяснения человеческих пороков.
2 марта
Мне холодно… я зябну… и все они умерли… умерли…
3 марта
Ровно в восемь я покинул зал ожидания.
На пути следования ничто не привлекло мои взоры, и я прошел почти незамеченным.
Добравшись наконец до Грузинского сквера, я был остановлен массой движущихся по всем направлениям скотов. Одни пытались перепилить ножом каменную шею Венеры Милосской, другие выкрикивали антисанитарные лозунги.
Одним словом, никто не обратил на меня внимания, – и только стоящий поодаль и, видимо, раздосадованный чем-то шатен ласково протянул мне потную ладонь.
– Вы, случайно, не Максим Горький?
– Собственно… ннет… но вообще – да.
– В таком случае – взгляните на небо.
– Ннну… звезды… шпиль гастронома… «Пейте натуральный кофе»… ну… и больше, кажется, ничего существенного.
Шатен внезапно преобразился.
– Ну, а… лик… Всевидящего?
– Гм.
– То есть как это – «гм»? А звезды?! Разве ничего вам не напоминают?..
– Что?!! Вы тоже… боитесь… Боже мой… Так вы…
– Да, да, да… а теперь – уйдите… я боюсь оставаться с вами наедине… идите, идите с богом…
И долго махал мне вслед парусиновой шляпой.
4 марта
А мне, может, тоже не нравится, что вы на меня смотрите, – вы думаете, если я вижу себя, то загрязняю кабину? А вы забыли спросить меня, от меня ли это зависит?
Вы думаете, я не вижу ваших подбородков, даже если сохраняю полнейшее спокойствие? Или меня нет – вообще? Вы, наверное, и не знали раньше, как заглядывать в чужое окно.
А я, например, еще и раньше понял, что в этом нет ничего предосудительного. Представьте себе – я, может быть, завтра же, с утра, предстану перед ухмыляющимися «хозяйками», – а не хватит решимости – пред судом Божьим.
Слишком многого стоило мне начало марта, чтобы отказаться от мелочности моего различия. Пусть оно и «угнетало», и вызывало собственное недоумение, – я не жалею, что с ног до головы закрылся от непонимающих взглядов. Да и не все ли равно, был или не был таким же.
Если даже я иногда получал от него удовольствие, – оно исчезало, как только я открывал окно.
Даже у того, кто плакал, хватало силы советовать, – мои уловки были слишком беспомощными.
И теперь вот – снова, стоит мне увидеть человека, я ускоряю шаг. Не потому, что я боюсь, – а просто привык исключительно на все смотреть сбоку. Странная эта манера, если человек уверен, что за ним никто не следит.
Оказывается, это даже прозаичней, чем мания преследования. Там человек боится. А здесь – просто уважает равнодушных людей. Для меня лично только поэтому нет никакой возможности щеголять трауром.
Может быть, это и к лучшему. По крайней мере, нет и никаких надежд на полную успокоенность.
Все бы это прошло и незаметно, если бы не двадцатимесячный страх. С тех пор, наверное, у меня невероятная симпатия ко всему синему и ко всему тому, что положено поперек.
Часто я пытался проверить правильность, – иногда заходил просто, иногда расспрашивал мемуары – и всегда недовольные двусмысленно улыбались.
Что их заставляло менять положения, – не пойму до сих пор. Вероятно, были слишком в себе уверены. А может, просто – боялись показать вид, что их собственное безразличие почти всегда действует на меня благотворно.
Скоро они и сами убедились в этом – смолкли даже «колхозники». Один тот факт, что я ушел от всего знакомого за три недели до наступления «исхода», вселяет в меня груду мелких уверенностей. Но они слишком малы для того, чтобы успокоить мою «храбрость».
Между прочим, – если даже отбросить все внутреннее, – один вид сытости и белых воротничков заставляет меня устремляться к воротам Большой Грузинской улицы. Боюсь, что ночной бред может меня выдать.
Одним словом, то, что днем вызывает во мне смех, вечером отгоняет все остальные «мыслишки».
То, что в десятом классе меня занимало, на первом курсе заполнилось эротикой, а на втором расшевелило все Бывшее и все Трагедийное, – завтра исчезнет.
«Пролетарии» меня не удержат. Я пойду туда. Завтра.
5 марта
Ччерт побери, меня пугает тюрьма!
Иначе чем же объяснить то, что я по-прежнему опасаюсь покинуть свою постель и с содроганием смотрю на советские государственные учреждения!
Если разобраться трезво – самое большое, что меня ожидает, – два года.
Даже кировские показания не дадут ровно ничего!
Странно. Если бы я шел на убийство или на расплату за убийство, я не был бы так взволнован! А здесь – мелкое, отвратительное делишко!
Самое главное – я виноват, но я не чувствую себя виновным! Что же сделать, если я не знал, что виноват!
Я знаю, что за последние четыре дня я отупел небывало. Новая семейная «драма» меня не коснулась совершенно.
Все происходящее – происходит через органы дыхания, не задевая головы. Вчерашняя решимость развеялась первым подозрительным взглядом прохожего. Завтра я должен оставить назойливую постель!
И в конце концов.
Что бы то ни было, – я не пойду! Если угодно – я предпочитаю самоубийство!
7 марта
Проходил по Тишинской площади.
У цветочного магазина закутанный в платок трехлетний младенец держался за материнский подол и необычайно громко выражал свое восхищение:
– Мам! Смотли – хаесые цветоцки! – Захотелось схватить младенца за ноги и разбить его
головой витрину магазина. Зазнобило. Увидел на себе удивленный младенческий взгляд.
– И майсик – тозэ хаесый!
Слегка потеплело. Против воли – улыбнулся. Зачем разбивать… голову? Просто – взять за обе ноги – и разорвать. А цветы – пусть живут… Бог с ними.
8 марта
У. П. З. Т. Н. Б. – П.
11 марта
Чрезвычайно странно.
Три дня назад я спешил к Краснопресненскому метро с совершенно серьезными намерениями. В мои намерения, в частности, входила трагическая гибель на стальных рельсах.
Не знаю, было ли слишком остроумным мое решение; могу сказать одно – оно было гораздо более серьезным, нежели 30-е апреля прошлого года. И настолько же более прозаическим.
По крайней мере, за два истекших дня я если не сделался оптимистом, то стал человеком здравого рассудка и материально обеспеченным.
Не знаю, надолго ли.
12 марта
«Ну, Венька, ну ты представляешь, что со мной будет, если я тебя не приведу к ней в комнату… Ведь ты же ее больше месяца не видел…
Да никого там нет! Ни одного человека!.. Я, как увидела тебя в коридоре со Скороденкой, сразу бегом побежала к Тоньке; она даже на каток с нами отказалась идти. Джульетту мы сразу выпроводили в читальню… Светка сейчас у меня в комнате, мы сейчас на каток с ней уходим… Так что никого, Венька, нет! Никого! Одна Тонька!
Ну, иди, Венька, слышишь… Иди… Ну?.. Она же ждет сейчас… И никого целый вечер не будет в комнате… Ведь она даже и на каток не пошла…
Ну, ты просто дурак, Венька… Успеешь ты еще раз десять послушать своего Равеля…
Да ну тебя… Мне даже надоело тебя уговаривать… Хочешь – иди к Тоньке, хочешь – слушай Равеля, – мне-то ведь все равно…»
О. Н. 9.30
13 марта
Невыносимо тоскливо.
Наверное, оттого, что вчера весь вечер слушал Равеля.
14 марта
– Так вы что же, Ерофеев, считаете себя этаким потерянным человеком? чем-то вроде…
– Извините, я, слава богу, никогда не считал себя «потерянным», – хотя бы потому, что это слишком скучно и… не ново.
– А вы бросьте рисоваться, Ерофеев… Говорите со мной как с рядовым комсомольцем. Вы не думайте, что я получил какое-то указание свыше – специально вас перевоспитывать. Меня просто заинтересовали ваши пространные речи в красном уголке. Вы даже пытались там, кажется, защищать фашизм или что-то в этом роде… Серьезно вам советую, Ерофеев, – бросьте вы все это. Ведь…
– Позвольте, позвольте – во-первых, никакой речи о защите фашизма не было в красном уголке, всего-навсего – был спор о советской литературе…
– Ну?
– Ну и… наша уважаемая библиотекарша в ответ на мой запрос достать мне что-нибудь Марины Цветаевой, Бальмонта или Фета – высказала гениальную мысль: уничтожить всех этих авторов и запрудить полки советских библиотек исключительно советской литературой… При этом она пыталась мне доказать, что «Первая любовь» Константина Симонова выше всего, что было создано всеми тремя поэтами, вместе взятыми…
– Вы, конечно, возмутились.
– Я не возмутился. Я просто процитировал ей Маринетти о поджигателях с почерневшими пальцами, которые зажгут полки библиотек… Библиотекарша общенародно обвинила меня в фашистских наклонностях… А я просто-напросто запел «Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей…».
– Послушайте, Ерофеев, вы не можете мне сказать, за что вы питаете такую ненависть к советской литературе? Ведь я не первый раз встречаю подобно настроенных молодых людей… Я думаю – это просто от незнания жизни.
– Да, наверное, от этого.
– И, вы понимаете, Ерофеев, – вот вы, наверное, еще не служили в армии? – ну что ж, будете служить. И там вы поймете, что значит жизнь. Настоящая жизнь. И, вы представляете, – вы служите во флоте, ваша девушка далеко от вас, вы – в открытом море… И вот вся эта дружная, сплоченная семья матросов запевает песню о девушке, которая ждет возвращения матроса, – ну, одним словом – простую советскую песню, – ведь вы с удовольствием подпоете… Уверяю вас – если вы попадете в хороший коллектив, вы сделаетесь гораздо проще… Гораздо проще…
– Не думаю… По крайней мере, мой, извините, духовный мир никогда не сузится до размеров того мирка, которым живут эти ваши любящие матросы.
– Гм… «любящие»? Узкий мирок? Вы, наверное, никогда не были любящим?
– Наверное.
– Почему – наверное?
– Тттак… Видите ли, – я вообще не собирался касаться интимных вопросов…
– Ну, ладно… Хе-хе-хе… Вы комсомолец, Ерофеев?
– Да… комсомолец.
– Авангард молодежи?
– Видите ли, я давно поступал в комсомол и…немножко запамятовал, как там написано в уставе – авангард или арьергард…
– Вы ммило шутите, Ерофеев…
– Да, я с детства шутник.
– Очччень жаль… оччень жаль… А вы не знаете, по какому поводу я спросил вас – комсомолец вы или нет?
– Откровенно говоря… теряюсь в догадках…
– Гм… «Теряетесь в догадках»… А ведь догадаться, Ерофеев, не слишком трудно… Знаете, что я вам скажу, – вы никогда не собьете с правильного пути нашу молодежь – и, пожалуйста, бросьте всю эту вашу… пропаганду…
– О боже! Какую пропаганду?!
– Ккаккой же вы милый и невинный ребенок все-таки! Вы даже не знаете, о чем идет речь! «Теряетесь в догадках»! Знаете что, Ерофеев, – бросьте кривляться! Поймите ту простую истину, что вы стараетесь переделать на свой лад людей, которые прошли суровую жизненную школу и которые, откровенно вам скажу, смеются и над вами, и над той чепухой, которую вы проповедуете… Смеются и…
– Извиняюсь, но если я говорю чепуху и все смеются над этой чепухой, так почему же вы так… встревожены? Ведь вы, я надеюсь, тоже прошли суровую жизненную школу?
– Я не встревожен, Ерофеев. Я тоже смеюсь. Но это не простой смех. Когда я вижу здорового, восемнадцатилетнего парня, который, вместо того чтобы со всей молодежью страны бороться за наше общее, кровное дело, только тем и занимается, что хлещет водку и проповедует какое-то… человеконенавистничество… – мне становится даже страшно! Да! Страшно! За таких, извиняюсь, скотов, которые даже не стоят этого!
– Чего – «этого»?
– Да! которые даже не стоят этого! Вы знаете, что мой отец вот таких вот, как вы, в сорок первом году расстреливал сотнями, как собак расстреливал?!. Эти…
– Вы весь в папу, товарищ секретарь.
– А вы-ы не-е издевайтесь надо мной!! Не из-де-вай-тесь! Слышите!? Издеваться вы можете над уличными девками! Да! Издеваться вы можете над уличными девками! А пока – вы в кабинете секретаря комсомола!
– Извините, может, вы мне позволите избавить вас от своего присутствия?
– Я вас нне задерживаю – пожалуйста! Но, говорю вам последний раз – еще одно… замечание – и вас не будет ни в комсомоле, ни в тресте… Я сам лично поставлю этот вопрос на комсомольское собрание!
– Гм… Заранее вам благодарен.
– Не стоит благодарности! Идите!! И заодно опохмелитесь! От вас водкой разит на версту…
– А я бы вам посоветовал сходить в уборную, товарищ секретарь. Воздух мне что-то не нравится… в вашем кабинете.
15 марта
И все-таки.