– Вам кого?
Она оглядела его, узнала. Раздраженно ответила:
– Вам какое дело?
– Как я хозяин этой квартиры.
– Елену Ратникову.
– А-а… – Буераков расплылся в улыбке. – Хорошая дивчина, выдержанная.
Лелька открыла дверь и крикнула:
– Мама! Вот я рада!
И увела к себе. Товарищ Буераков высоко поднял брови и почесал за ухом.
Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска была, так чувствовала она себя одинокой. Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились.
А через час уже разругались. Мать рассказала Лельке о столкновении с Буераковым в трамвае. Лелька скучливо повела плечами.
– Какой кляузный старикашка! Вздорный, глупый.
У матери стали большие, злые глаза, и она спросила:
– Ты видишь тут только личную дрянность? И не видишь, до какой развращенности доведен рабочий класс в целом, как воспитывается в нем совершенно дворянская психология? Он вполне убежден, что он совсем какой-то особенный человек, не такой, как все остальные… Гадость какая!
Проспорили с полчаса, расстались холодно. Мать, спускаясь по лестнице, плакала, а Лелька плакала, сидя у себя на диване.
Одиноко было и грустно в душе Лельки. Но это она знала: пусть больно, пусть душа разрывается, – кому может быть до этого дело в той напряженной работе, которая шла кругом? И Лелька ни с кем не делилась переживаниями. Зачем лезть к другим со своими упадочными, индивидуалистическими настроениями?
Она оживала душою, когда была на заводе. Если выпадало два праздника подряд, начинала скучать по заводу. Иногда в свободную смену добывала себе пропуск, бродила по цехам, наблюдая производство во всех подробностях, и – наслаждалась.
Наслаждалась она красотою завода. Наслаждалась так, как – раньше думала – можно наслаждаться только заходом солнца за речною далью или лунною ночью на опушке рощи. Большие залы, полные веселого стального грохота, длинные ряды электрических ламп в красивых матовых колпаках, быстро движущиеся фигуры девчат на конвейерах, красные, голубые и белые косынки, алые плакаты под потолком. Высоко вдоль стены, словно кольчатый дракон, непрерывно ползет транспортер. И атмосфера дружного труда, где всё – и люди и машины – сливается в один торжествующий гимн труду.
Лелька жадно смотрела и повторяла любимое двустишие из Гейне:
Здесь выплачешь ты все ничтожное горе,
Все мелкие муки твои!
И представлялось ей: какая красота настанет в будущем, когда не придется дрожать над каждым лишним расходом. Роскошные заводы-дворцы, залитые электрическим светом, огромные окна, скульптуры в нишах, развесистые пальмы по углам и струи бьющих под потолок фонтанов. Крепкие, красивые мужчины и женщины в ярких одеждах, влюбленные в свой труд так, как теперь влюблены только художники.
Лелька сидела на окне около выходной двери, смотрела и думала:
«Это верно, да! Конечно, одежды будут яркие. Блеклые, усталые тона платьев, годные для буржуазных гостиных, в этих огромных залах сменятся снова одеждами ярко-красочными, как одежды крестьян, дающие такие чудесные пятна на фоне зеленого луга или леса».
– Чего это ты не работаешь?
Перед нею стоял Юрка и удивленно смотрел на нее.
– Я в дневной смене работала. А сейчас просто пришла. Полюбоваться, Люблю наш завод. Думала я… Сядь!
Она ласково потянула Юрку за руку и заставила сесть рядом на окно.
– Думала, какую мы разведем красоту на заводах, когда осуществим все пятилетки.
Делилась тем, о чем сейчас думала, глядела в робко-любящие глаза Юрки. И вдруг опять почувствовала, как она одинока и как сумасшедше хочется теплой, ровной, не высокомерной ласки. Спросила:
– Ну, а как ты живешь?
– Да! Ведь я тебе не говорил: записываюсь в Особую Дальневосточную армию добровольцем. Охота подраться с китайцами. Спирька уже записался.
Лелька поглядела ему в глаза. Помолчала. И вдруг решительно сказала:
– Юрка! Не записывайся. Позовут – иди. А тут у тебя работа серьезная, нисколько не меньше, чем с китайцами воевать. Эх, ты! – И, как в прежние времена, взъерошила ему волосы. – Все ты о буденновской кавалерии мечтаешь! Когда поймешь, что у нас тут, на производстве, бои еще более трудные, еще более нужные?
А про себя подумала:
«Кроме же того, мне без тебя будет здесь очень одиноко. М-и-л-ы-й Ю-р-к-а!»
Он встал и сказал извиняющимся голосом:
– Нужно идти на работу.
– Я тебя провожу.
Взяла его за руку, и вместе пошли по направлению к вальцовке.
– Отчего, Юрка, никогда не зайдешь ко мне?
Он смешался, поглядел в сторону.
– Я думал…
Лелька с усмешкой пристально поглядела ему в глаза, взяла под руку и прижалась к его локтю.
– Что бы там ни было, это дело не твое. Наших с тобою отношений это нисколько не меняет. Все остается по-старому.
Юрка разинул рот от удивления.
– Приходи сегодня после работы. Поужинаешь у меня.
Он быстро ответил:
– Приду.
– Ну, пока! – Ласкающе пожала концы его пальцев и пошла из вальцовки.
Юрка остановился перед своею машиною и долго смотрел на ее блестящие валы.
Уже полгода по заводу шла партийная чистка. В присутствии присланной комиссии все партийцы один за другим выступали перед собранием рабочих и служащих, рассказывали свою биографию, отвечали на задаваемые вопросы. Вскрывалась вся их жизнь и деятельность, иногда вопросами и сообщениями бесцеремонно влезали даже в интимную их жизнь, до которой никому не должно было быть дела.
Галошный цех, самый многолюдный на заводе, чистили в зрительном зале клуба. Председательствовала товарищ, чуть седая, с умными глазами и приятным лицом; на стриженых волосах по маленькой гребенке над каждым ухом. Когда в зале шумели, она беспомощно стучала карандашиком по графину и говорила, напрягая слабый голос:
– Товарищи, давайте условимся: будем потише.
Лелька быстро прошла чистку, – так неожиданно быстро, что у нее даже получилось некоторое разочарование, как на экзамене у хорошо подготовившегося ученика. Никаких грехов за нею не нашлось; и о производственной, и о партийной работе все отзывы были самые хорошие.
Быстро прошла и Ногаева. Выступила она, – грузная, толстошеяя, с выпученными глазами, – и, как всегда, видом своим вызвала к себе враждебное отношение. Заговорила ровно-уверенным, из глубины души идущим голосом, – и, тоже как всегда, лица присутствующих стали внимательными и благорасположенными. Она рассказала, как работала на фронте гражданской войны, рассказала про свою общественную работу.
– Будут вопросы?
Поднялась старая работница Буеракова и сказала с восторженностью:
– Какие там вопросы! Такая коммунистка, что просто замечательно. Сколько просветила темных людей! Я и сама темная была, как двенадцать часов осенью. А она мне раскрыла глаза, сагитировала, как помогать нашему государству. Другие, бывают, в партию идут, чтобы пролезть, в глазах у них только одно выдвижение. А она вроде Ленина. Все так хорошо объясняет, – все поймешь: и о рабочей власти, и о религии.
Хлопали. Конечно, прошла.
А с Матюхиной в конце вышла маленькая заминка. Вызвали. Взошла на трибуну, – курносая, со старушечьим лицом, в красной косынке. Начала, волнуясь:
– Я родилась в семье крестьянина, конечно, в Воронежской губернии… И родители мои, конечно, были бедные…
Потом овладела собой, хорошо рассказала, как ее деревню разорили белые, как пришлось ей скитаться, как голодала. Работала на торфоразработках, потом на кирпичном заводе. Там поступила в партию.
Посыпались наперебой любовные, умиленные характеристики.
– Все ее знают, что там! Работает, – прямо не налюбуешься, как работает.
– Такие кабы все мастерицы были, мы бы в три года пятилетку сделали.
– И к нам, работницам, имеет самый хороший подход.
Один из членов комиссии спросил:
– А как у вас с партучебой?
– Учусь. Хожу в партшколу первой ступени. Только ничего не понимаю.
Хохот. А она прибавила очень серьезно:
– Что ж поделаешь!
Председательница сказала, улыбаясь:
– Все-таки постарайтесь, товарищ Матюхина, понять. Вы хорошая производственница, это по всему видно, но партиец должен понимать и политическую сторону дела, для этого нужно учиться.
– Постараюсь.
Вдруг женский голос из публики спросил:
– А как у вас насчет политики в деревне? Не отказались вы от таких взглядов, какие мне два дня назад высказывали? Она мне говорила, что в деревне притесняют не только кулаков, но и середняков, что всех мужиков разорили. Говорили вы это?
– Да, говорила, потому что это правда.
Председательница насторожилась и с глазами, вдруг ставшими враждебно-недоверчивыми, спросила:
– Вы там были, сами все это видели?
– Была, видела. Мой брат в деревне. У мужика всего 130 пудов хлеба, а наложили 120 пудов. Подушки продают, самовары.
– Отчего же вы об этом не заявили? Злоупотребления всегда возможны.
– Заявляла.
Из зала раздались взволнованные голоса:
– Везде так!
Председательница посмотрела сурово. Она спросила Матюхину:
– Понимаете вы политику партии в деревне? Кто прячет хлеб?
– Кулаки.
– А кто нам помогает?
– Бедняки.
– А еще кто?
– А еще… с-середняки…
– Вот, товарищ Матюхина. Насчет политики вам очень нужно подтянуться. У вас, видно, путаные понятия о классовой политике партии в деревне. Раз вы связаны с деревней, вам на этот счет особенно нужно иметь взгляды самые четкие.
Матюхина вздохнула и покорно ответила:
– Поучусь еще. Может, пойму как надо.
Пришла очередь Баси. Все другие рассказывали о голодном детстве, о горемычном житье. Бася начала так:
– Моя биография не совсем такая, какие вы до сих пор слушали. Я в детстве жила в холе и в тепле. Родилась я в семье тех, кто сосал кровь из рабочих и жил в роскоши; щелкали на счетах, подсчитывали свои доходы и это называли работой. Такая жизнь была мне противна, я пятнадцати лет ушла из дома и совершенно порвала с родителями…
Когда кончила, кто-то спросил враждебно:
– Почему вы пошли в работницы?
– Хотела быть с рабочим классом не только в мыслях, но и на деле.
Раздались дружные голоса:
– Хорошая партийка, что говорить! Все ее знают довольно. Даром, что корни буржуйские.
– Таких товарищей побольше бы, особенно из женского персонала.
– Человек на язык очень даже развитой. Когда бывают собрания, всегда выступляет и говорит разные слова. Вбивает в голову нам, темным людям.
Все шло очень хорошо. Вдруг поднялась Лелька. Она была очень бледна.
– Скажи, товарищ Броннер. Тут на заводе работал одно время в закройной передов твой родной брат Арон Броннер. Он со своими родителями-торговцами не порвал, как ты, жил на их иждивении. Ты его рекомендовала в комсомол. И сама же ты мне тогда говорила, что этот твой брат – пятно на твоей революционной совести, что он – совершенно чуждый элемент. Ты его помимо биржи устроила на завод, пыталась протащить в комсомол, – и все это только с тою целью, чтоб ему попасть в вуз.
Бася остолбенела. Страшно бледная, она неподвижно глядела на Лельку. Глаза Лельки были ясны и уверенны.
– Будешь ли ты отрицать, что говорила мне это?
Бася оправилась от неожиданности, помолчала и медленно ответила, опустив глаза:
– Да. Все это так и было. Этого не отрицаю, и в этом я виновата.
Вышел на трибуну Ведерников.
– Товарищ Ратникова правильно все рассказала и поступила по-большевицки, что не скрыла ничего от партии, что ей сообщила Броннер. Я еще вот на что хочу заострить ваше внимание: этот самый Арон Броннер цинично сам сознался, что поступил на завод и в комсомол для, так сказать, той цели, чтобы пролезть в вуз. И когда мы его ударили по рукам, и он, понимашь, увидел, что дело с вузом у него не пройдет, он сейчас же смылся с нашего завода… Бася Броннер – товарищ хороший, выдержанная партийка. Мы можем свободно терпеть ее в своей среде и, конечно, исключать из партии не будем. Но за такое дело, какое она пыталась сделать для братца своего, ей надобно здорово, по-большевицки, накрутить хвост. Чтоб и другим было неповадно.
«Беременна»…
Да, врач сказала совершенно определенно. А Лелька все старалась себя обмануть, говорила себе, что это, наверное, так, не от беременности, а от случайной какой-нибудь причины…
Ну? Что же дальше?
Ведерникову она ничего даже и не сообщит, – после того, что он ей тогда сказал. А об Юрке, как об отце, не хотела и думать. Но кто отец, она и сама наверное не могла бы сказать. И глупо, совсем ни к чему, в душе пело удивленно-смеющееся слово «мать».
Сидела на подоконнике в своей комнате, охватив колени руками. Сумерки сходили тихие. В голубой мгле загорались огоньки фонарей. Огромное одиночество охватило Лельку. Хотелось, чтобы рядом был человек, мягко обнял ее за плечи, положил бы ладонь на ее живот и радостно шепнул бы: «Н-а-ш ребенок!» И они сидели бы так, обнявшись, и вместе смотрели бы в синие зимние сумерки, и в душе ее победительно пело бы это странное, сладкое слово «мать»!
Сидела она так на окне, охватив ноги руками, и слезы тихо капали на колени.
Ну что ж? Выход был горек и ясен.
Ордер в консультации она, как работница, получила легко.
– Какие причины?
– «Одиночка»: отсутствие отца.
Через десять дней Лелька снова вышла на работу. Только лицо было подурневшее, цвета намокшей штукатурки.
Заводской партком объявил мобилизацию рабочих в подшефный заводу район на колхозную кампанию. Образовалось несколько бригад. Откликнулись на призыв Лелька, Ведерников, Юрка. Оська Головастов поместил в заводской газете такое письмо:
Учитывая важность коллективизации сельского хозяйства для осуществления пятилетнего плана и для окончательного торжества социализма в нашем Союзе, а потому приказываю считать меня мобилизованным и отправить меня на пропаганду колхозною строительства в деревни подшефного района.
Устроены были при заводе двухнедельные курсы для отправляемых на колхозную работу, и в середине января бригада выехала в город Черногряжск, Пожарского округа[19]. Ехало человек тридцать. Больше все была молодежь, – партийцы и комсомольцы, – но были и пожилые. В вагоне почти всю ночь не спали, пели и бузили. Весело было.
Утром, с заплечными мешками на плечах, шли по широким улицам уездного города Черногряжска в РИК[20]. Приземистые домики, длинные заборы и очень много церквей, – впрочем, частью уже обезглавленных.
Улицы были пустынны. Только у лавок Центроспирта стояли длинные очереди. И странно, почти не было в городской одежде, – стояли все бородатые мужики, в полушубках, многие в лаптях.
Юрка сказал, блеснув улыбкой:
– Чтой-то, товарищи, скучно как-то глядеть: одни деревенские. Ай тут городские водочкой не займаются?
Длинный мужик с невьющейся бородой ответил угрюмо:
– Им-то с чего займаться?
Другой добродушно крикнул:
– Добро свое, гражданин, пропиваем! Все одно, пропадать ему!
– С чего пропадать?
– Отберут. В колхозы гонят.
Ведерников вскипел:
– «Гонят»! А что же сами вы, – не понимаете, что в колхозах выгоднее?
– Может, милый человек, кому и выгоднее, не знаю того. А нам выгоды нету.
– Как же – нету? Дружно, сообща землю обрабатывать, – ужли же не выгоднее, чем каждому на своей полоске околачиваться?
– А станешь сообща так работать, как на себя? Может, у вас где такие есть люди, а у нас таких не бывает.
Взволнованно вмешался третий:
– Коли лошадь моя, я за ней вот как смотрю! Сам не доем, а уж она у меня сытая будет всегда. А в колхозе видал, какие лошади? Со стороны поглядеть, и то плакать хочется: одры! Гонять лошадей все мастера, а кормить никто не хочет.
На широкой площади, с шеренгою ларьков у собора, кипел базар. Но, собственно, не базар это был, а сплошная мясная лавка. Площадь краснела горами мяса, – говядиной, свининой, бараниной. Никогда ребята не видели столько мяса, и чтоб оно было так дешево.
На облучке саней сидел подвыпивший мужик. Из саней торчали красные обрубки ног трех овечьих туш и одной свиной. Мужик, смеясь, рассказывал:
– Все прикончил, теперь – ч-чисто! Можно в колхоз иттить!
Городская женщина сказала.
– Жалко, чай, резать было?
Мужик перестал смеяться и отер вдруг намокшие глаза.
– Милая! Как же не жалко? Ведь сам всех выходил. Любовался на них, как на красное солнышко. А ныне вот – что продаю, что сами приели. Никогда столько мужик убоины не жрал, как сейчас. Плачем, милая, – плачем, давимся, а едим! Не пропадать же добру!
Шли ребята к РИКу призадумавшись. Глаза Ведерникова мрачно горели.
В РИКе присутствовали на заседании районного штаба по коллективизации, там получили назначения и директивы. Завтра утром должны были выехать на место работы.
Ночлег им отвели в районном Доме крестьянина. После ужина пили в столовой чай из жестяных кружек. Настроение было серьезное и задумчивое, не то, что вчера в вагоне. С ними сидел местный активист Бутыркин, худощавый человек с энергичным, загорелым лицом.
– Да, – он говорил, – добром с нашим крестьянством до многого не добьешься. Все народ состоятельный, плотники да землекопы, денег на стороне зарабатывали много. Про колхозы и слушать не хотят. Говорят: на кой они нам? Нам и без них хорошо, не жалуемся.
– Так как же вы?
– Поднажимать приходится маленько.
Ведерников решительно сказал:
– Правильно!.. Ах, н-негодяи! – Он взволнованно заходил вдоль стола, глубоко засунув руки в карманы. – В колхоз идти, а раньше того, понимать, всю скотину свою порежут! А рабочие в городах сидят без мяса, без жиров, без молока! Расстрелять их мало! Всему государству какой делают подрыв!
Юрка почесал в затылке, улыбнулся.
– Д-да-а… Тут, видно, работа позаковыристей будет, чем даже у нас на заводе ударяться!
Утром ребята по путевкам, полученным в исполкоме, разъехались по назначенным деревням.
Работа закипела. Собирали местных партийцев и комсомольцев, беседовали с ними и сговаривались, организовывали бедноту. Проводили собрания, страстно говорили о выгодности коллективизации, о нелепости обработки жалких полосок в одиночку. И сами опьянялись грандиозными картинами, которые рисовали перед слушателями: необозримые поля без меж, незасоренные посевы, гудение тракторов и комбайнов, дружная работа всех на всех, элеваторы, засыпанные тысячами центнеров зерна. Но весь пыл гас, когда взгляд упадал на слушателей: чуждые, холодные лица и насмешливые глаза.
А потом выступали мужики. Говорить уже все научились, и говорили прекрасно.
– А машины вы нам дадите, – эти самые тракторы и… там еще какие?
– Со временем и машины будут.
– Со вре-ме-нем… Вот ты тогда со временем колхоз и строй!
– Товарищи! Да ведь и без машин… Вы подумайте только: чем каждому на своей полоске, то ли дело – все люди, все лошади дружно будут убирать общие поля!
– Дру-ужно!.. Кто это у тебя там дружно будет работать? Кому до этого дело?
Заговорил крепкий старик; на лице его было три цвета: снежно-белый – от бороды и волос, розовый – от щек и ярко-голубой – от глаз. Он сказал:
– Как это, гражданин, – дружно? Будут работать, как в старое время барщину на господ работали. Да у вас еще, небось, восемь часов работа? По декретам? А коли пашня моя, я об декретах не думаю, я на ней с темна до темна работаю, за землею своею смотрю, как за глазом! Потому она у меня колосом играет!
По всему собранию загудело:
– Правильно!
– А стану я у вас в колхозе так работать? Я буду стараться, а рядом другой зевать будет да задницу чесать? Как я его заставлю? А что наработаем, на всех делить будете. Нет, гражданин, не пойду к вам. Я люблю работать, не люблю сложа руки сидеть. Потому у меня и много всего.
Ведерников сурово слушал.
– Потому у тебя много, что ты кулак!..
Старик ударил ладонью по столу.
– Нет, я не кулак, я труждающий! Чужой труд никогда не имел! Что есть, все руками вот этими добыл, – я да два сына. Никогда не имел никаких работников, да и ну их к черту, лодырей этих!
В собрании засмеялись.
Ведерников, Лелька и Юрка работали в большом селе Одинцовке. Широкая улица упиралась в два высокие кирпичные столба с колонками, меж них когда-то были ворота. За столбами широкий двор и просторный барский дом, – раньше господ Одинцовых. Мебель из дома мужики давно уже разобрали по своим дворам, дом не знали к чему приспособить, и он стоял пустой; но его на случай оберегали, окна были заботливо забиты досками. В антресолях этого дома поселились наши ребята.
Деревня была крепкая, состоятельная. Большинство о колхозе и слушать не хотело. Из 230 дворов записалось двадцать два, и все эти дворы были такие, что сами ничего не могли внести в дело, – лошадей не было, инвентарь малогодный. Прельщало их, что колхозу отводили лучшие луга, отбирали у единоличников и передавали колхозу самые унавоженные поля.
Ребята были мрачны. Лелька печально смотрела из окна антресолей на широкую деревенскую улицу, занесенную снегом, – такую пустынную, такую неподвижную. Вспомнила милый, кипящий жизнью завод свой. Сказала:
– А там, во глубине России, –
Там вековая тишина.
Как эту тишину прошибить, чем всколыхнуть? Ведерников уверенно ответил:
– Прошибем!
До поздней ночи горел огонь в окнах сельсовета. Шло горячее совещание ребят с местным активом и беднотой.
Трехцветный старик (белая борода – розовые щеки – голубые глаза) выбрасывал из лошадиных стойл навоз, когда скрипнула калитка и во двор стали входить приезжие ораторы – Ведерников, Лелька, Юрка и за ними – несколько мужиков-колхозников ихней деревни.
Старик спросил:
– Что надо?
Не отвечая, прошли в избу. Старик обеспокоенно двинулся следом. На лавке сидели два его сына, такие же голубоглазые. Взволнованные бабы стояли у печи.
Пришедшие как будто не видели хозяев, не отвечали на их вопросы и разговаривали только между собою. Юрка сказал Ведерникову.
– Вот домик ладный! Как раз подойдет под ясли и детдом.
Оглядели избу, оглядели клети, чуланы и амбары. Ведерников отрывисто сказал:
– Дайте ключи от сундуков и чуланов.
– На что вам? Позвольте, товарищ, узнать, в чем дело.
– Все ваше имущество мы реквизируем. Вы кулак и подлежите выселению.
Старик оторопел.
– Выселению?..
Раздался взрыв бабьих рыданий.
– Ба-атюшки! Да что же это?
Мужики стояли бледные.
Зияли раскрытые сундуки, зияли чернотою распахнутые двери клетей и кладовушек. На лавках и на чистом, строганом полу грудой лежали овчины, холсты, новые сапоги, мужская и женская одежа.
Местный пастух, в очень грязных, разбитых лаптях, выкладывал из сундука вещи, изумлялся и встряхивал волосами.
– Ну и добра-а! И откедова столько раздобыли!
Старик подошел к Ведерникову.
– Позвольте вам, товарищ, объяснить. Кулак, говорите. Не знаю, как по-новому сказать, а по-старому: вот вам святая икона, – никогда за жизнь свою не имел чужого труда, все с сынами своими горбом заработал.
Мужик в клочковатом полушубке сказал извиняющимся голосом:
– Василий Архипыч, а ведь торговлишкой-то ты занимался!
– Игде?
– Игде! А не бывало так, что по всей деревне холсты закупишь да вместе со своими повезешь в город продавать?
– Нукштож!
– Вот те и «нукштож»! – сурово сказал пастух. – Называется: нетрудовой доход.
Как на пожаре, переливался заунывный бабий вой, похожий на завывание осеннего ветра в трубе. Плакали ребята. Вдруг старуха вцепилась в рукав Ведерникова и закричала:
– Да вы что же это делаете, а? Ведь это же дневной разбой!
Дверь открылась, вошел местный учитель, – невысокий человек с маленьким носиком. Удивленно остановился, попятился. Старуха увидела его и завопила:
– Караул!!
Учитель поспешно скрылся. Старуха исступленно бросилась к Лельке.
– И ты тоже! Они от Христа отреклись, злодеи, а ты – молодая девчонка, и тоже лезешь в эту грязь! Не стыдно тебе разбой этот делать?
Старуха, рыдая, упала на лавку. Лелька с строгим лицом связывала в узлы отобранные вещи.
Юрка и пастух запрягали в сани на дворе хозяйских лошадей. Пастух восхищался:
– Ах, и лошадки же хороши!
Глядел им в зубы, щупал в пахах. Юрка спросил:
– В колхозе у вас пригодятся?
– Как не пригодится! На этих, друг, лошадях пахать – все одно, что трактор твой.
Старик в избе спросил Ведерникова:
– Что же вы нам оставите?
– А вот что на вас надето. Будет с вас и этого.
Два широкоплечих, голубоглазых сына старика стояли у стены и с такою смотрели ненавистью, что было жутко. Юрка, пастух и мужик в рваном полушубке стали выносить вещи.
На лавке сидел и всхлипывал пятилетний мальчишка, такой же ярко-голубоглазый, как все мужчины. На ногах его были новые, еще не разношенные серо-белые валенки с красными узорами на голенищах. Ведерников оглядел их и спросил:
– Башмаки есть у тебя, мальчик?
Он робко взглянул.
– Есть.
Взял с подоконника и поспешно протянул Ведерникову. Ведерников сказал Лельке:
– Пусть переобуется. А валенки пойдут в детдом, бедняцким детям.
Лелька ласково взяла мальчика за плечо.
– Ну-ка, мальчик, скидай валенки. Вот у тебя башмаки какие хорошие! Довольно с тебя.
Мальчик покорно снял валенки и стоял босиком. Лелька сказала:
– Не надо босым стоять, простудишься. Надень башмаки.
Старуха сорвалась с лавки, вышибла поленом стекло в окне, высунулась и стала кричать на всю улицу:
– Караул! Карау-у-ул!
Ведерников строго сказал:
– Будет, старуха, не бузи!
Юрка, наморщившись, совал валенки в холщовый мешок, где уже много было валенок и сапогов.
Ведерников вышел на двор поглядеть, как укладывали вещи. К нему подошел старик.
– Товарищ, примите заявление: желаю с сынами моими идти в колхоз.
Ведерников оглядел его, усмехнулся.
– Тебя – в колхоз? Да ты на весь колхоз заразу пустишь, весь его изнутри развалишь. Нет, старичок божий, мы богатеев в колхозы не принимаем. Лучше отправляйся кой-куда комаров покормить.
Старик спросил упавшим голосом:
– Вы что же, отправлять нас куда будете?
– Да уж тут, папаша, не оставим, будь покоен: очень от тебя большой вред идет на всю деревню.
Сани, доверху полные добром, выезжали со двора. По улице отовсюду тянулись груженые подводы, комсомольцы правили к церкви. На широкой площадке над рекою стояла церковь со снятыми колоколами и сбитыми крестами. Она была превращена в склад для конфискованных у кулаков вещей.
В воздухе было мягко, снег чуть таял. Юрка сидел на облучке груженых саней. Торчал из сена оранжевый угол сундука, обитого жестью, самовар блестел, звенели противни и чугуны. Юрка глубоко задумался. Вдруг услышал сбоку:
– Дяденька!
Поглядел: рядом с санями, босиком по талому снегу, бежал голубоглазый мальчишка.
– Дяденька! Отдай валенки!
Юрка отвернулся, закусил губу и хлестнул вожжою лошадь. Мальчик не отставал. Вязнул ногами в талом снеге, останавливался в раздумьи и опять бежал следом, и повторял, плача:
– Дяденька! Отдай валенки!
Организовали весь комсомол окрестных деревень. Комсомольские бригады сплачивали бедняков, обобществляли весь рабочий и продуктовый скот. Работали день и ночь. Из района и округа то и дело приходили настойчивые приказы: «Нажимай на сплошную», то есть на сплошную коллективизацию.
И нажимали. Раскулачивали состоятельных, сулили всяких бед середнякам и беднякам, которые отказывались идти в колхозы. На собраниях мужики вызывающе спрашивали:
– Да что же, конец концов: добровольно в ваши колхозы полагается идти или нет? Коли нет, то покажите, где такой декрет, чтобы всех нас гнать в колхоз?
Ведерников отвечал:
– Декрета нет, в колхозы идут добровольно. А вы мне только вот что скажите: вы – против советской власти?
– С чего нам быть против?
– А тогда что ж: мы, понимашь, вас зовем в колхозы не из своей головы, вас зовет советская власть и партия Векапе. Коли не идете, значит, вы против советской власти. Ну, а уж этому не дивитесь: кто против советской власти, тех она лишает голоса.
Уныние и угрюмость повисли над деревнями. Походка у мужиков стала особенная: ходили, волоча ноги, с опущенными вперед плечами и понурыми головами. Часами неподвижно сидели и тяжело о чем-то думали. И каждый день новые приходили записываться в колхоз. А перед тем резали весь свой скот.
Резали поросных свиней, тельных коров. Резали телят на чердаках, чтоб никто не подглядел, голосистых свиней кололи в чаще леса и там палили. И ели. Пили водку и ели. В тихие дни над каждой деревней стоял густой, вкусный запах жареной убоины. Бабы за полцены продавали в городе холсты.
– Чего нам свое в колхоз нести? Там всё обязаны дать.
Комсомолия, руководимая Ведерниковым и Лелькой, рыскала по деревням, расспрашивала бедноту, накрывала крестьян с свежеубитым скотом, арестовывала и отправляла в город. Ведерников кипел от бешенства.
– Ах, мерзавцы! И этак, понимашь, по всему Союзу!
И Лелька откликалась:
– В два-три месяца наделали то, чего потом годами не поправишь. Ведь весь скот повыведут! Ни молока не будет, ни мяса, ни шерсти… Расстрела для них мало!
И страстно, увлекательно, как только она умела говорить, Лелька говорила и на собраниях, и в частных беседах с крестьянами. Мужики слушали, пряча в бородах насмешливые улыбки, и отвечали цинично:
– А нам об этом какая забота? Что ж мы, супротив самих себя будем идти? Все одно, в колхоз отнимете. Лучше же мы получим для себя удовольствие.
Совместная работа в деревне сильно сблизила Лельку с Ведерниковым. Теперь они были настоящие друзья и открыто жили, как муж и жена, спали в одной комнате. Лелька упоенно наслаждалась товарищескою близостью с Ведерниковым, согласностью их настроений. Получалось то гармоническое и прекрасное, о чем она раньше не смела и мечтать. В одно сильное, действенное целое сливались стальная воля, беспощадность, классовое чутье Ведерникова – и ораторский талант, организаторские способности, задушевная непосредственность, женское обаяние Лельки. Весь актив они сумели спаять в крепкую, дисциплинированную массу, и ребята одушевленно бросались в работу по одному указанию своих вождей.
Только Юрка не совсем подходил к общей компании. Что с ним такое сталось? Работал вместе со всеми с полною добросовестностью, но никто уже больше не видел сверкающей его улыбки. По вечерам, после работы, когда ребята пили чай, смеялись и бузили, Юрка долго сидел задумавшись, ничего не слыша. Иногда пробовал возражать Ведерникову. Раз Ведерников послал ребят в соседнюю деревню раскулачить крестьянина, сына кулака. Юрка поехал, увидел его хозяйство и не стал раскулачивать. Сказал Ведерникову:
– Он середняк самый форменный, да еще маломощный. А от отца уж пять лет назад отделился.
Ведерников в ответ отрезал:
– Плохое у тебя, Юрий, классовое сознание. Нужно не только, понимашь, корни вырывать, а и веточки сшибать.
– Да ведь свой брат, тот же рабочий.
– Рабо-очий! Какой такой рабочий?
И послал других. Как-то раскулачили они самого рядового середняка. Юрка опять встал за него, но Ведерников зажал ему рот одной фразой: