Отдать решила как можно скорее. Поэтому сократила себя во всем. Утром пила чай вприкуску, без молока, с черным хлебом. Обедала одним борщом. Было голодно, но на душе – легко.
Лелька пошла утром в бюро комсомольской ячейки. Уже вторую неделю она никак не могла добиться себе какой-нибудь нагрузки. Секретарь посылал к орграспреду, орграспред – к секретарю.
Пришла. В ячейке было еще пусто. Секретарь общезаводской ячейки Дорофеев, большой и рыхлый парень, сердито спорил с секретарем ячейки вальцовочного цеха Гришей Камышовым. Этот был худой, с узким лицом и ясными, чуть насмешливыми глазами. Говорил он четко и властно. И говорил вот что:
– Работа в нашей ячейке – ни к черту не годная. Ты только речи говоришь да резолюции проводишь, а все у нас идет самотеком. Ребята такие, что мы только компрометируем ленинский комсомол. Членских взносов не платят по два, по три года, девчата только о шелковых чулках думают, губы себе мажут, ребята хулиганят. Кто самые первые хулиганы на все Богородское? Спирька Кочерыгин да Юрка Васин, – наши ребята. Надо таких всех пожестче брать в оборот. Не поддадутся – вон гнать.
– Бро-ось! Что мы будем рабочих парней исключать? Нужно воспитывать.
– Так будем воспитывать, в чем дело? А ты ни о чем не думаешь, ничего не делаешь. Ни к черту ты не годный секретарь!
– Тебя на мое место посадить, все бы пошло чудесно! – Дорофеев сердито стал закуривать папироску. Взглянул на Лельку. Стараясь скрыть волнение, спросил: – Ты ко мне?
– К тебе. Все с тем же. Когда мне нагрузку дашь?
– Да ведь вот… Ты орграспреду говорила, Соколовой?
– Говорила. Ты к ней посылаешь, она – к тебе.
Камышов торжествующе сказал:
– Вот видишь! Что? Дивчина работать хочет, а у нас все так хорошо, что и припустить ее не к чему! – Он ласково взглянул на Лельку. – Ты не из вуза к нам в работницы поступила? Не про тебя мне Баська Броннер говорила?
– Видно, про меня.
– Ну, в чем же дело? Дивчина с образованием, нам такие нужны. Погоди-ка, Дорофеев. Кружок текущей политики – Царапкин у нас вел? Соколова мне говорила, что ему какая-то другая нагрузка выходит.
– Да, да, – вяло вспомнил Дорофеев. – Ведь верно. Кружок текущей политики сможешь вести? – спросил он Лельку.
В душе Лелька испугалась: ну как не сможет? Но храбро ответила:
– Смогу.
– Так вот, как же нам это сделать? – Дорофеев потер переносицу. – Наверно, не сегодня, так завтра Царапкин сюда зайдет, в ячейку. А то лучше пойди сама, отыщи его в цехе. Он в верхней лакировке работает.
Камышов опять вмешался.
– Погоди, все проще можно сделать. Сегодня Царапкин как раз делает доклад в галошной ячейке. О текущем моменте. Там с ним и столкуешься. Собираются в клубе пионеров.
Лелька пожалела, что ответственный секретарь – Дорофеев, а не Камышов. С этим можно бы дело делать.
Дорофеев и Камышов ушли. Лелька сидела на окне и болтала ногами. Шурка Щуров, технический секретарь ячейки, высунув из левого угла губ кончик языка, переписывал протоколы. Лелька переговаривалась с ним.
Вбежала Зина Хуторецкая, галошница, – худая и некрасивая, с болезненно-коричневым лицом. Шурка протянул:
– А-а, Зина-на-резине!
Она спросила:
– Стаканчика нельзя раздобыться у вас, воды выпить?
Положила на стол потертое портмоне, носовой платок и пропуск на завод в красной обложке. Шурка, не отрываясь от писания, проговорил:
Стаканчики граненые упали со стола.
Зина подхватила, смеясь:
Упали и разбилися…
Стала наливать из графина воду. Шурка взял ее портмоне и спокойно положил себе в карман.
– Это еще что! Отдай!
– Не отдам.
Зина стала отнимать. Поднялась возня. Отняла. Шурка крутил ей руки. Она говорила радостно-негодующим голосом:
– Катись от меня, слышь!
– Отдай мой кошелек!.. Зинка! Не сопротивляться!
– Это мой! Что ты врешь!
Выкатились в коридор, там слышны стали визги и блаженный смех Зины. Шурка воротился задыхающийся, сел опять за переписку. Вошла назад Зина, открытые до локтя руки были выше запястий натертые, красные. Шурка пошел к желтому шкафу взять бумаги. Зина поспешно села на его стул. Он подошел сзади, взял за талию и ссадил. Зина воскликнула:
– Так и знала, что сгонит!
Шурка раскрыл пропуск, взглянул на ее фотографию, покачал головою.
– Ну и рожа!
– На всех чертей похожа? – засмеялась Зина.
Заревел обеденный гудок. Комната стала заполняться девчатами и парнями, забегавшими в ячейку по комсомольским своим делам или просто поболтать. Шутки, смех.
– А-а! Гора с горой! Колхоз приехала!
– Эй, татарский пролетариат! Подпишись на «Комсомольскую правду».
– Не могу. Сейчас у меня кризис. Я полтинника два дня искал по всему заводу.
– Ой, скорей воззвание нужно писать. Я в цехе еще сегодня не была.
– Забюрократилась?
– Не говори!
Лелька сидела на окне, болтая ногами, разговаривала со знакомыми, заговаривала с незнакомыми, а в душе горделиво пелось: вокруг – самые настоящие работницы и рабочие, и среди них – она, р-а-б-о-т-н-и-ц-а г-а-л-о-ш-н-о-г-о ц-е-х-а Елена Ратникова.
Вошли Спирька и Юрка. У Спирьки была опухшая, рассеченная верхняя губа, а у Юрки правый глаз заплыл кроваво-синим наливом. Девчата спрашивали:
– Что это с вами?
– По-склиз-ну-лись…
Все хохотали. Шурка Щуров сказал, смеясь:
– Спирька на той неделе говорил: «Чтой-то сегодня как скучно, – ни от кого даже по роже не получил!» Теперь веселее стало, ха-ха?
Спирька презрительно повел глазами.
– По роже я не люблю получать. Больше люблю давать.
Лиза Бровкина, секретарь галошной цехячейки, строго сказала:
– Не комсомольское это дело, ребята, – хулиганить.
Юрка улыбнулся быстрой своей улыбкой.
– А ты почем знаешь, что мы хулиганили? Может, на нас напали, а мы оборонялись? А не хулиганили.
– Без дела не нападут. Гуляете, буяните. Только везде о вас и разговор.
Спирька спросил неохотно:
– А что делать? В клубе сидеть, картинки смотреть в «Огоньке»? Скучно.
Юрка поддержал:
– Конечно, скучно.
– Собрания посещай, – поучающе сказала Лиза.
Спирька усмехнулся.
– Напосещались. Надоели хуже поповой обедни.
Лелька с презрением оглядела его.
– Вот не думала, что в комсомоле могут еще встречаться подобные типы! – Она узнала противно-красивые, пушистые ресницы Спирьки и широкую его переносицу, вспомнила, как наглые эти глаза близко заглянули ей тогда в лицо. Сердце вспыхнуло ненавистью.
Юрка быстро повернулся к Лельке, сверкнул улыбкой.
– Ну да! Скучно! Разве неправда? Говорим-говорим; резолюции всякие. Уж как надоело… Эх-ма! То ли дело было десять лет назад! Вот тогда жили люди!
Лиза Бровкина строго сказала:
– Авантюризм.
– Нет, что ни говори, а поздно мы родились, не поспели на фронта.
Лелька спросила насмешливо:
– Храбрость показать свою?
– Ну да! И показали бы. Думаешь, струсили бы с ним? – Он ударил Спирьку по плечу.
– Нет, отчего же! Хитрость тут небольшая. И бандиты-налетчики храбры, и белогвардейцы были храбрые. Почитай про колониальные завоевания, как, например, Кортес завоевал Мексику, – разбойники форменные, а до чего были храбры! Этим нынче никого не удивишь. А мы по старинке все продолжаем самое большое геройство видеть в храбрости. Пора это бросить. Терпеть не могу храбрости!
Все молчали и с удивлением на нее смотрели. По губам Лельки бегала озорная усмешка. И ей приятно было устремившееся на нее общее внимание.
Юрка сказал:
– Ого! Чего ж ты любишь?
– Бывает, воротится герой с подвигов своих, и оказывается: ни к чертям он больше ни на что не годен. Работать не любит, выпить первый мастер. Рад при случае взятку взять. Жену бьет. К женщине отношение такое, что в лицо тебе заглянет – так бы и дала ему в рожу его… широконосую! – неожиданно прибавила она с озлоблением, поведя взглядом на Спирьку.
Спирька покраснел и отвернулся.
Шурка Щуров враждебно спросил:
– Все герои такие?
– Дурак какой! Я вовсе этого не говорю. А говорю: самый великолепный герой может оказаться таким. А для нас выше храбреца и нет никого, его мы больше всех уважаем. Пора с этим кончить. И другие есть, которых нужно гораздо больше уважать.
Юрка с интересом спросил:
– Кто такие?
– Вот кто. Кто любит и умеет трудиться, кто понимает, что в труде своем он строит самый настоящий социализм, кто весь живет в общественной работе, кто по-товарищески строит свои отношения к женщине. Кто с революционным пылом расшибает не какие-нибудь там белые банды, а все старые устои нравственности, быта. Нет, это все нам скучно! А будь он круглый болван, которому даже «Огонек» трудно осилить, – если он мчится на коне и машет шашкой, то вот он! Любуйтесь все на него!
Гриша Камышов, вошедший в комнату, с ласковой улыбкой пожал сзади руку Лельки выше локтя и весело сказал:
– Вот это – да! Это я понимаю! Тебя у нас агитпропом нужно сделать!
Заревел гудок. Помещение ячейки опустело. Спирька и Юрка работали в ночной смене, торопиться им было некуда. Юрка подсел к Лельке и горячо с нею заговорил. Подсел и Спирька. Молчал и со скрытою усмешкою слушал. Ему бойкая эта девчонка очень нравилась, но он перед нею терялся, не знал, как подступиться. И чувствовал, что, как он ей тогда заглянул в глаза, это отшибло для него всякую возможность успеха. К таким девчонкам не такой нужен подход. Но какой, – Спирька не знал.
А Лелька сурово обегала его взглядом и говорила только с Юркой.
Юрка встал, улыбнулся.
– Ну ладно, похожу в кружок, послушаю тебя.
Спирька откашлялся, спросил смиренно:
– А мне можно?
Лелька ответила, не глядя:
– Никому не запрещается. Может всякий, кто хочет.
На доклад Царапкина Лелька запоздала, – попала сначала в пионерский клуб соседнего кожзавода. Пришла к самому концу доклада. Узкая комната во втором этаже бывшей купеческой дачи, облупившаяся голландская печка. На скамейках человек тридцать, – больше девчат. Председательствовала Лиза Бровкина, секретарь одной из галошных ячеек.
У Царапкина были пушистые пепельные волосы и черные брови; это было бы красиво, но вид портили прыщи на лице. Говорил он гладко и уверенно. Однако Лелька, послушав его пять минут, совсем успокоилась, и не стало страшно принять от него кружок.
Кончил. Бережно провел рукой по пушистым волосам. Лельку удивило. Он был одет не по-комсомольски щеголевато: пиджачок, крахмальный воротничок. Галстук был кричаще-яркий. Лиза Бровкина встала и спросила:
– У кого есть вопросы?
Все молчали.
– Ну? Товарищи! Неужели ни у кого никаких мыслей и вопросов не родилось от доклада?
Лельке нравилась Лиза. У нее было совершенно демократическое, пролетарское лицо, очень миловидное, хотя угловатое и курносое. Вот уж сразу видно, что в ней ни капли нет какой-нибудь аристократической крови. И видно было: она изо всех сил следит, чтобы быть идеологически выдержанной, чтобы не уронить своего звания секретаря.
Лиза улыбалась и оглядывала всех.
– Кто, девчата, имеет слово? Кто смелее всех? Кириллова, решись!
Кириллова замахала руками.
– Ну, что я!
Зина Хуторецкая, растерянно смеясь, спросила:
– Можно сказать два слова?
– Можно пять.
– Хочу спросить докладчика, что такое значит слово «оппортунизм».
Лиза Бровкина обрадовалась.
– Ну вот! Вот и хорошо!
Вася Царапкин провел рукою по волосам и толково объяснил. Потом задал еще вопрос невысокий парень в очень большой кепке с квадратным козырьком, рамочник Ромка:
– Вот ты говоришь: Бухарин и некоторые другие личности. Теперь эти личности правого уклона, – как они, раскаялись? Отказываются от своей паники?
Царапкин ответил. Больше вопросов не было, как ни вызывала Лиза. Девчата мялись и молчали.
У Лизы стало строгое лицо. Она встала и сказала.
– Предлагаю резолюцию.
В резолюции говорилось, что комсомольская ячейка галошного цеха одобряет взятый партией курс на усиленную индустриализацию и коллективизацию страны и требует применения самых жестких мер в отношении к правооппортунистическим примиренцам и паникерам.
Лиза спросила:
– Будут дополнения?
– Чего там! И так хорошо.
– Кто за резолюцию, поднимите руки. Кто – против? Кто воздержался? Принято единогласно.
По окончании заседания Лелька подошла к Царапкину.
– Ты – Царапкин?
Он почему-то передернулся при этом вопросе и с неудовольствием ответил.
– Скажем, Царапкин. Что дальше?
– Мне ячейка передает кружок, который ты ведешь.
– А-а! – обрадовался Царапкин.
Сговорились, что она придет в клуб во вторник, и он передаст ей свой кружок.
С собрания Лелька шла с Лизой Бровкиной. Лелька с огорчением говорила:
– Ой, как у нас плохо с девчатами! Робкие какие, – мнутся, молчат. Большую нужно работу развернуть. И не с докладами. Доклады что, – скука! Всего больше пользы дают вопросы и прения. А они боятся. Ты больно скоро перестала их тянуть, нужно было подольше приставать, пока не раскачаются. Знаешь, что? Давай так будем делать. Я нарочно стану задавать разные вопросы, как будто сама не понимаю. Один задам, другой, третий. И буду стараться втягивать девчат.
Лиза в восхищении вскричала:
– Вот это бы было здорово! – Вздохнула и прибавила: – Помогай мне, Лелька! Очень уж мне трудно. Секретарь наш – рохля, от него никакой помощи.
Они долго ходили взад и вперед вдоль завода, от Яузского моста до Миллионной, держались рука за руку. Лиза рассказывала, как ей трудно, какие отсталые девчата – галошницы. Потом еще ближе разговорились, совсем по душам. Лелька рассказывала Лизе, как постепенно впала в разложение, как из-за этого ушла из вуза на производство. Лиза жаловалась на свою необразованность, как ей приходится одновременно и работать, и руководить ячейкой, и самой учиться, и как боится она, чтоб в чем-нибудь не сказалось, что она думает не так, как надо. И прибавила с довольной улыбкой:
– Очень ты нынче хорошо в ячейке накрутила хвост нашим хулиганам!
Лелька шла домой с веселым шумом в голове. Один корешок за другим она начинает запускать в гущу пролетарской жизни. Эх, как хорошо и интересно!
Лелька нанимала комнату неподалеку от завода, у рабочего мелового цеха Буеракова. По краю соснового леса была проложена новая улица, на ней в ранжир стояли стандартные домики-коттеджи, белые и веселые, по четыре квартиры в каждом. Домики эти были построены специально для рабочих. Буераков с семьей занимал квартиру в три комнаты, и вот одну из них, с большим итальянским окном, сдал за двадцать пять рублей Лельке. Вся семья, – Буераков, его жена, взрослый парень-сын и двое подростков, – все спали в маленькой задней комнате, на кроватях, на сундуках, на тюфяках, расстеленных на полу. Девушка-домработница спала в кухне. Большая же средняя комната была парадная; здесь стоял хороший ореховый буфет, блестел никелированный самовар, в середине большой стол обеденный, венские стулья вдоль стен. Здесь ели и пили только в торжественных случаях. Обычно это делали на кухне. Было совершенно непонятно, что делать еще с третьей комнатой, и ее сдали Лельке.
Сейчас все сидели в большой комнате за блестящим самоваром. Были гости. Шумно разговаривали, смеялись и выпивали.
Только что Лелька прошла к себе, как Буераков постучался к ней в дверь. Вошел.
– Здравствуйте, товарищ Ратникова. Не зайдете ли ко мне выпить чашечку чаю?
И выжидающе-самолюбиво уставился на нее острыми, глубоко сидящими глазками.
– Что это у вас, торжество какое?
– Так, знаете… Рождение мое. Конечно, это все одно, когда родился, а нужно времем и повеселиться. Больше по этой причине. И все-таки – рождение. Не то чтобы там какой-нибудь глупый ангел, которого не существует.
Лелька пошла. У сына Буеракова была забинтована голова марлей (это он со Спирькой и Юркой подвизался вчера в Черкизове). Лелька выпила рюмку водки, стала есть. Буераков острыми глазками наблюдающе выщупывал ее. И вдруг сказал:
– Как вы скажете, товарищ? Желаю вам предложить один вопросец. Разрешите?
– Пожалуйста.
– Вот какой вам будет вопрос. Коммунизм, – идет ли он супротив советской власти, или нет?
– Какой вздор! Не только не идет против…
– А я вот говорю: идет против.
– Как это?
– Вот так.
– Ну, именно? Объясните.
– Вот именно! Позвоните в ГПУ, велите меня арестовать, а я заявляю категорически: коммунизм идет против советской власти!
– Не понимаю вас.
– Не понимаете? Подумайте вкратце.
– Ну уж говорите.
– Во-от! – Он помолчал. – Как вы скажете, когда коммунизм придет, уничтожит он советскую власть или оставит?
– Вот вы о чем! Конечно, тогда вообще никакого государства уже не будет.
– А-а, вот видите!.. Х-ха! Я всегда верно скажу!
Лелька спросила:
– Вы партийный?
Буераков кашлянул и сурово нахмурил брови.
– Был партийный. Но! Теперь нет. Пострадал за свою замечательную ненависть к религии.
Лелька улыбнулась.
– За это у нас нельзя пострадать. Как же это случилось?
– А так.
– Ну, ну – как?
– Вот именно, – так.
Но не стал рассказывать. Разговоры становились шумнее. Буераков-сын с забинтованной головой подсел к Лельке и пытался завести кавалерский разговор.
Пришла Дарья Андреевна, жена Буеракова. Портфель в руках, усталое лицо. Буераков взглянул сердитыми глазами и стремительно отвернулся. Она усмехнулась про себя. Поздоровалась с гостями, села есть.
Гости расспрашивали, чего запоздала, где сейчас была. Дарья Андреевна неохотно ответила, что делала общественную работу.
Буераков хмыкнул.
– Общественная работа, а, между прочим, мужу – рождение. И жены даже для такого случаю нет дома! Х-хе! Называется – общественная работа, ничего не поделаешь!
Вошла женщина с очень толстой шеей, выпученными глазами и огромным бюстом. Неприятное лицо. Ей навстречу радостно пошла Дарья Андреевна. Усадила пить чай.
Толстая спросила вполголоса:
– Ходила к Картавовой на обследование?
– Ходила. Сейчас только пришла. Все так и есть, как она заявила. Живет с ребенком в коридоре, квартирная съемщица над ее постелью сушит белье. Я говорю: «Как же вы это так?» – «У меня, говорит, ребенок». – «У вас ребенок? А у нее щененок?»
Толстая сказала:
– Завтра пойдем вместе с тобою в Руни[14]. Ты утром свободна?
Старик Буераков ядовито поглядывал на них.
– Товарищ Ногаева! У меня есть к вам один вопросец. Может быть, вы мне вкратце ответите. Вы вот все ей толкуете: женщина, общественная работа… Нешто это называется общественная работа, когда дома непорядок, за ребятами приглядеть некому, растут они шарлатанами, а ее дома никогда нету? Вот, мужу ее рождение, и то – когда пришла! Это что? Общественная работа?
Женщина с толстой шеей спокойно ответила:
– Мещанство разводишь, товарищ Буераков. А еще в партии состоял. Жена из дому уходит, – подумаешь! А ты – дома. Вот и посиди заместо ее, пригляди за ребятами. Новое, брат, дело. Ты по-старому брось глядеть.
Голос у нее был очень уверенный, идущий из души. Она вдруг понравилась Лельке. Буераков разозлился, стал нападать на женщин, говорить о развале семьи. Только мужу и остается, что уходить.
– Ну и уходи. Другого не найдет? Сколько вас угодно, только выбирай.
– Да-а, уж вы теперь… «выбираете»! Через кажный месяц!
– Это не ваше дело.
– Как – не наше дело? Срамотитесь с мужчинами, а мужу твоему не будет дела?
– Не будет никакого. На той неделе засиделся у меня товарищ по общественному делу до поздней ночи. Полетели по коридору сплётки: с мужчинами ночует! А я им только смеюсь: «Это касается меня одной, если бы я даже оставалась с мужчиною на половой почве. Это даже мужа моего не касается».
Лелька легла спать с рядом новых, больших ощущений.
Про хозяев своих Лелька узнала вот что.
Жили они себе, как все. И муж и жена работали на заводе. Придя с работы, жена стояла над примусом, бегала по очередям, слушала ворчания мужа за поздний обед, по воскресеньям стирала с домработницей белье. И вот наметилась на нее женорганизатор из ячейки, товарищ Ногаева. Беседовала с нею на работе, приходила на дом и сидела с нею за примусом. И не ждал товарищ Буераков, какой она ему готовила сюрприз. Вдруг выбрали его жену женделегаткой. Дарья Андреевна испугалась, уверяла, что неспособна, но на это не посмотрели. Сначала боялась, волновалась, постепенно втянулась. И увидела она, что есть широкая, деятельная жизнь не за примусами и корытами. Дома все пошло вверх дном. Товарищ Буераков скандалил, что нет надзора за домработницей, что ни с кого он ничего не может спросить, что жена и к обеду даже не приходит. А где ей было приходить? Работала она в жилищной комиссии, – осматривала жилища рабочих, следила за распределением комнат. Утром поест наскоро и – на работу в мазильную. В обеденный перерыв принимает народ в завкоме, вечером – на обследовании, и приходит домой в одиннадцать-двенадцать часов ночи. Как хватало сил выдержать такую жизнь! Дарья Андреевна осунулась, побледнела, но прежде вялые глаза стали живые, быстрые, голос сделался уверенным. Неподвижный серый гроб раскалывался, и из него выходил живой человек.
А насчет самого Буеракова оказалось верно: вылетел из партии, как и сказал, за свою замечательную ненависть к религии. Дело было так. Пригласил он к себе на квартиру весь клир окрестить ребенка. Пришел священник, принесли купель. «Где же ребенок?» – «А вот, батюшка, сюда пожалуйте. Не один, а пятеро». И подвел его к кошелке со щенятами. Священник пожаловался в ячейку. И вот – Буеракова – за это – исключили из партии! Совершенно казалось невероятным, но – да, исключили! Это была самая большая боль в жизни Буеракова. Так он и не мог понять, за что с ним так поступили. И в душе он все это ощущал, что как бы не партия его исключила, а он, со скорбью и горечью, исключил из своего сердца не оценившую его партию. Однако председателем заводской ячейки воинствующих безбожников он остался. Иногда что-нибудь сморозит. Вдруг заявит: «Папа, сволочь этакая, был у нас лишенцем, а как выслали его из Союза, то теперь проповедует против нас крестовый поход». Поговаривали, что следовало бы его снять, но слишком мало было на заводе людей, а ненависть его к религии была, правда, очень велика.
В общем, был он старикашка вздорный и кляузный, полный личной и классовой самовлюбленности. Везде он скандалил, отстаивая свои права и достоинство.
Придет в заводский универмаг. На огромном блюде копченые сомы и карточка: «1 кило – 1 р. 25 к.»
– Отрежьте-ка мне двести граммов.
– Двести граммов нельзя, продается только целыми рыбами.
Товарищ Буераков грозно глядит:
– Как это так – целыми рыбами? На кой мне черт целая рыба, я объемся, в ней три кило, вопрос исчерпан, режь двести граммов.
– Не могу, гражданин.
– Что-о? Вы знаете, с кем вы разговариваете? Я рабочий!
– Это все равно.
– Как – все равно? Вам все равно, что рабочий, что какой-нибудь буржуй или поп? Вы издеваетесь над рабочим покупателем!
Голос его зычно звучит по всему магазину, собирается народ. Буераков объясняется с заведующим отделением, потом с заведующим магазином, опять слышится: «Да вы понимаете, с кем вы разговариваете? Я – рабочий! Поняли вы это дело?»
И он уже сидит за жалобной книгой и строчит пространнейшую жалобу, в которой решительно ничего невозможно понять.
Лелька была ловкая на руки. Не так страшно оказалось и не так трудно работать на конвейере. Она скоро обучилась всем нехитрым операциям сборки галоши. Ее сняли с «номеров» и посадили на конвейер начинающих. На бордюр. Из чувства спорта, из желания достигнуть совершенства Лелька все силы вкладывала в работу. Скоро она обогнала соработниц в быстроте исполнения своей операции. Торжествующе сложив руки на кожаном нагруднике, Лелька ждала, пока к ней подплывет на ленте следующая колодка.
Вскоре ее перевели на обычный конвейер. Здесь Лельку сначала нервировала мысль о неуклонно подползающей на ленте колодке, но вскоре страх исчез, как у кровельщика исчезает страх перед высотой. Создалась автоматичность работы, – самое сладкое в ней, когда руки сами уверенно делают всю работу, не нуждаясь в контроле сознания.
К бензину Лелька до некоторой меры привыкла, да и было его тут, в воздухе вокруг конвейера, раза в два-три меньше, – тут банка с резиновым клеем не стояла перед каждой работницей. Противно-сладкий запах бензина по-прежнему неотгонимо стоял в волосах и белье, но он воспринимался не с таким уже отвращением. О, Лелька знала: тяжелы последствия хронического вдыхания бензина. Уже через два-три года работы исчезал самый яркий румянец со щек девушек, все были раздражительны и нервны, в тридцать лет начинали походить на старух. Но об этом сейчас не думалось, как не думается человеку о неизбежной смерти. Лелька была в упоении от тех новых чувств, которые она переживала в конвейерной работе.
Не было ощущения одиночества и отделенности, какое она переживала, когда работала на «номерах». Тут была большая, общая жизнь, бурно кипевшая и целиком втягивавшая в себя. Все были неразрывно связаны друг с другом. Начинала одна какая-нибудь работница работать медленнее, – и весь конвейер дальше начинал давать перебои. Заминка на одном конце отдавалась заминкой на другом. Одна общая жизнь сосредоточенно билась во всем конвейере и властно требовала отдачи себе всего внимания, всех сил. Сладко было отдавать этой общей жизни силы и внимание, и безумно-сладко было ощущать тесное свое слияние с этой жизнью.
И вот еще что заметила в себе Лелька. Какая-то внутренняя организованность вырабатывалась от конвейерной работы. Все движения – быстрые, точные и размеренные, ни одного движения лишнего. Исчезала из тела всякая расхлябанность и вялость, мускулы как будто превращались в стальные пружины.
Однажды утром Лелька убирала у себя комнату – подметала, вытирала пыль, чистила щеткою пальто. И вдруг радостно ощутила и тут во всем – ту же приобретенную ею быструю и размеренную точность всех движений.
Юрка и Спирька стали ходить на занятия в кружок текущей политики, который вела Лелька. Юрка слушал с одушевлением. Спирька всегда садился в отдалении, слушал боком. Ему и совестно было учиться чему-нибудь у девчонки, и обидно было, что не может здесь первенствовать и держаться соколом. Да и мало, в сущности, было интересно, о чем рассказывала Лелька, особенно, когда начиналось: «империализм», «стабилизация капитализма», «экономическая блокада». Но его бешено тянуло к Лельке, и он не знал, как к ней подступиться.
Лелька видела его влюбленные глаза, ей было смешно. Но все приятнее становилось злорадное ощущение власти над этим широко-косым наглецом с пушистыми ресницами и странно узкими черными бровями в стрелку. Она не могла забыть, как он тогда заглянул ей в глаза.
А Спирька старался вовсю. Завел себе новый, ярко-зеленый джемпер. И вот однажды явился на занятия: гривка волос тремя изящными волнами была пущена на лоб. Специально для этого Спирька зашел в парикмахерскую. Называется «ондулясьон».
Кончился час. Все поднялись. Вдруг веселая рука взъерошила сзади хитрую Спирькину прическу, вся она пошла к черту. Спирька в гневе вскочил и обернулся. Перед ним, хохоча, стояла Лелька.
– Что это, Кочерыгин? Что за уродство ты напустил себе на лоб?
Он спросил испуганно:
– А что? Некультурно?
Лелька зло смеющимися глазами вглядывалась в его лицо.
– Погоди, погоди… А это что? Я все дивилась, почему у тебя такие узкие и красивые брови. А оказывается… Ха-ха-ха!.. Они у тебя – п-о-д-б-р-и-т-ы!
Все девчата и парни хохотали. У Спирьки гневно разгорались глаза, и он возражал с самолюбивою развязностью:
– Э! Это ничего не составляет!
Ребята из Лелькина кружка уходили. Входили ребята более серьезные, изучавшие диамат (диалектический материализм). Кружок по диамату вел комсомолец Арон Броннер, брат Баси. Лелька раза два мельком встречалась с ним у Баси. Он ей не понравился. Стало интересно, как он ведет занятия. Лелька осталась послушать.
Наружность Арона была ужасная, и он ни в чем не походил на сестру. Бася была красавица. Арон был безобразен: огромная голова, вывороченные губы, узенькие плечи, выдавшиеся вперед; в веснушках, и весь рыжий: не только волосы рыжие, но и брови, даже ресницы на припухших веках были бледно-рыжие.
Но когда он сел за стол, вынул блокнот с конспектом и вдруг улыбнулся, он Лельке понравился: улыбка была грустная, смущенная и ужасно добрая. Арон заговорил. Стал излагать возражения Энгельса Дюрингу по вопросу о том, делает ли диалектический материализм излишним философию как отдельную науку. Тут он совсем заинтересовал Лельку, даже безобразие его стало не так заметно. Глазки за припухшими веками засветились глубоко серьезным светом; в углах толстых губ дрожала добродушная насмешка: как будто для себя, внутри, Арон соглашался далеко не со всем тем, что излагал ребятам. Беспокойно и завистливо ощущалось, что он знает и понимает больше, чем говорит, и даже как будто больше того, кого излагает. То есть, значит, – больше самого… Энгельса? Ого!
Лелька спросила соседа:
– Докладчик – из вуза или у нас работает?
– У нас, в закройной передов.
Лельке стало смешно: никак не могла она себе представить этого головастого лектора режущим на цинковом столе резину для передов.
В ЧАСТНУЮ ЛЕЧЕБНИЦУ
БОЛЕЗНЕЙ УХА, ГОРЛА И НОСА
Д-РОВ ДАВЫДОВА И ПЕРЕЛЬМАНА
Дорогие товарищи! Прочитав в публикации «Красной нивы» ваш адрес, обращаюсь к вам с просьбой такого сорта. У меня более солидное лицо, толстый нос и вдобавок сросшиеся брови, а также вдобавок и широкие. Вот и все недостатки моего лица. Теперь если можно сделать операцию моему носу, чтобы его сузить, а также чтобы он был потоньше, и если можно сузить и уничтожить волос сросшихся бровей, то пришлите ответ немедленно. И ответьте мне, сколько это будет стоить все лечение.
Спиридон Кочерыгин, рабочий-лакировщик завода «Красный витязь».
Лелька вся жила теперь в процессе новой для нее работы на заводе, в восторге обучения всем деталям работы, в подготовке к занятиям в кружке текущей политики, который она вела в заводском клубе. Далекими становились личные ее страдания от воспоминания о разрыве с Володькой. Только иногда вдруг остро взмахнет из глубины души воспоминание, обжигающими кругами зачертит по душе – и опять упадет в глубину.
Давно была пора заняться зубами – многие ныли. Но в вихре работы и сама боль ощущалась только как-то на поверхности мозга, не входя в глубь сознания. Однако в последнюю ночь зубы так разболелись, что Лелька совсем не спала и утром пошла в заводскую амбулаторию к зубному врачу.
Сидела в ожидальней в длинной очереди. За разными дверями принимали врачи разных специальностей, – к каждой двери были очереди. Лелька сидела, сонно смотрела перед собою. Вдруг видит: из одной очереди вышла пожилая работница, стала в угол за кипятильником «Титан», спиною к сидевшим, что-то стараясь закрыть. Но Лелька увидела: вынула из кармана маленький пузырек, отбила головку и стала из пузырька поливать себе руки. Пузырек бросила в угол. Воровато огляделась. Лелька поспешно отвела глаза. Работница опять села в очередь.