Вскоре с сельхозработ вернулась Надя. Она загорела и повзрослела. Суворов невольно обратил внимание, как ревниво перехватила Ирина Аркадьевна их встретившиеся после долгой разлуки взгляды. Во взгляде Нади Георгий Николаевич увидел глубокое чувство, а в глазах Ирины Аркадьевны то, чего боялся увидеть больше всего, – отчаяние преданной любимым человеком женщины. О своем взгляде он ничего не знал, так как находился в страшном смятении.
– Ну что? – спросила Ирина Аркадьевна, когда они с Суворовым остались одни. – Сегодня и решим?
Накануне они весь вечер обсуждали, как и когда провести свадьбу, чтобы не возбуждать лишних разговоров в годину страданий.
– Конечно же, здесь, не в ресторан же идти, – категорически заключил Суворов, хотя Ирина Аркадьевна, разумеется, не того хотела для своей дочери. Но тут Георгий Николаевич был непреклонен, и она не стала настаивать на ресторане, всевозможных изысках и помпе. Была категорична лишь в одном: молодожены прямо со свадьбы должны отправиться в свадебное путешествие.
– Помилуйте, Ирина Аркадьевна! – воскликнул Суворов. – Да кто ж нынче разъезжает по свадебным путешествиям?
– Куда-нибудь в деревню. Дома отдыха-то еще работают?
– Исключено.
– Тогда отправьте куда-либо меня. Хоть в могилу, – прошептала она.
Суворов расслышал и потер себе лоб.
– Хорошо. Свадьбу назначим на пятнадцатое сентября, на день отъезда в экспедицию. Отсюда прямо в тайгу. На две недели. Не Венеция, ну да что поделать. Во всяком случае, комаров не будет. Уже хорошо. А что?
– Прекрасно, – согласилась Ирина Аркадьевна. У нее не было сил обсуждать больше никакие варианты. «В тайгу так в тайгу – только чтоб врозь!»
Обсудили платье, гостей (не больше двадцати человек), меню, не ясно было со свидетелями. И, понятно, надо было сделать Наде еще и официальное предложение.
– Сегодня, – кивнул головой Суворов.
Ирина Аркадьевна ушла к Наде. Та приводила себя в порядок к праздничному ужину, который приготовила к ее приезду мать. Георгий Николаевич переоделся. В прежние годы он возвращался из летних экспедиций огрубевшим и загоревшим до черноты, но сейчас был бледен и не по годам тонок. Летние хлопоты, связанные с эвакуацией московской кафедры, порядком вымотали его. На все просьбы направить его на фронт ответили отказом, а в последний раз решительно запретили даже думать об этом. «Может, оно и лучше, что свадьба. Значит, судьба. У мужиков, видать, у всех одна судьба: не война, так женитьба».
А вот к Инессе Рембо отнеслись с большим пониманием и, несмотря на протесты Караваева, уважили ее просьбу и направили как переводчицу в спецшколу в Поволжье.
Суворов поправил цветы в вазе, подошел к зеркалу, заметил в височках несколько седых волос, вздохнул и сел на диван. «Седина в голову, бес в ребро», – повторял он, рассеянно глядя на дверь комнаты, за которой готовилась к выходу замуж его будущая жена Надежда Алексеевна, Надин. Он прозевал их выход. Устав ждать, он встал и прошел в кабинет, а когда вернулся в гостиную, посреди комнаты стояли Ирина Аркадьевна и Надя. Суворову показалось, что он вновь окунулся в годы юности, когда на женщинах были роскошные платья, изысканные украшения, когда от них тонко слышался аромат духов, когда их очи таили волшебную глубину, а их пленительные белые руки, казалось, могли удержать от войны весь мир; в те невозвратные годы, когда у самого на сердце от иллюзии вечности прекрасного были одновременно печаль и восторг. Суворов подошел к женщинам, поцеловал руку Ирине Аркадьевне, потом Наде, церемонно пригласил их к столу. Подвинул стулья за дамами, открыл шампанское, разлил по бокалам.
– Дорогая Ирина Аркадьевна. Прошу руки вашей дочери Надежды Алексеевны, – ровным голосом произнес он, буквально слыша, какая буря бушует в его груди. И не дожидаясь от нее давно уже решенного ответа, обратился к Наде:– Милая Надя, прошу вас стать моей женой.
Ирина Аркадьевна, два раза кивнув головой и, не в силах вымолвить ни слова, со страхом (и надеждой) глядела на дочь. Та молчала и смотрела в стол. Казалось, она молится.
– Я благодарна судьбе, Георгий Николаевич, – наконец сказала Надя. – Я рада ответить вам моим согласием, Георгий.
«Вот и всё», – подумал Суворов. На лице Ирины Аркадьевны было торжество и страдание, но это уже не так трогало его, как пять минут назад. Суворов поцеловал будущей теще и невесте руки и сел на стул. Ему казалось, что он свалил с плеч груз, который тащил на себе всю жизнь. Груз, который был отнюдь не легче всей его работы, архива, того внутреннего беспокойства и несогласия с миром, не оставлявших его ни на минуту с того далекого двадцать первого года.
Пять минут назад ему казалось, что он дерево, которое без его согласия пересадили на новое место, в котором у него не хватает сил на полноценную жизнь, но сейчас он понял, что эта полноценная истинная только жизнь началась. «Как же так, – впервые за двадцать лет подумал он, – я столько времени жил один, без семьи, и ради чего?»
Суворов взглянул на недоступную навсегда Ирину Аркадьевну – она была прекрасна!
***
Спустя месяц сыграли свадьбу, скромную, но очень милую. Была вся кафедра и несколько человек от руководства института. Закуски и торт заказали в ресторане, а фирменные блюда приготовила тетя Глаша. Ей помогала Ирина Аркадьевна. Мясо по-фламандски имело несомненный успех. Лишь Суворов не притронулся к блюду. Прямо из-за стола молодожены и те сотрудники, что ехали в экспедицию, направились на железнодорожный вокзал.
Гости разошлись. Ирина Аркадьевна стала наводить порядок и была рада, что тетя Глаша осталась на ночь и помогает ей убирать со стола и мыть посуду.
Когда вернулись из экспедиции, жизнь пошла своим чередом. У Нади начались занятия, Георгий Николаевич с головой ушел в работу, и только Ирине Аркадьевне жизнь не обещала ничего нового впереди. Перед Новым годом она почувствовала себя неважно и слегла. Тихо отпраздновали Новый год, началась сессия. Прошла и она. Приближалась весна, но в доме Суворовых было безрадостно. Ирина Аркадьевна была плоха. Это было ясно и без врачей. Что-то роковое было в ее болезни. Она не сопротивлялась ей и ждала, когда всё наконец разрешится. Она чувствовала страшную усталость и опустошенность. Душевного спокойствия, которое она надеялась получить от замужества дочери, не получилось. Мало того, всё сильнее мучили сомнения, правильно ли она поступила, пожертвовав собой. Вчера еще она пребывала в этих сомнениях, но сегодня ей было уже абсолютно ясно, что поступила она правильно, единственно правильно, так как ее судьба определилась еще тогда, когда она полюбила в первый раз и от этой любви родилась Надежда.
Она не захотела идти в больницу, и за ней ухаживали дочь и приходящая сиделка. Георгий Николаевич днями пропадал на работе, но почти каждый вечер рассказывал ей последние новости городской и институтской жизни, чем даже обижал жену, поскольку на нее у него иногда совсем не оставалось времени.
Несколько раз вспоминала Ирина Аркадьевна поручика Мартынова, отца Нади. В последний раз он взлетел в небо и с неба (! ) помахал ей рукой. Он словно звал ее за собой, но это тогда было выше ее сил. Он для нее остался где-то наверху. Она не представляла, что он где-то похоронен в земле, ей казалось, что он должен был остаться в небе.
Однажды, когда Ирина Аркадьевна почувствовала, что силы вот-вот покинут ее, она призналась Суворову, что всю жизнь любила его. С первого взгляда, с первой встречи, когда увидела его с Софьей. И что она счастлива и благодарит судьбу и его, Георгия Николаевича, за то, что столько лет они были рядом и она имела возможность каждый день разговаривать с ним и жить его жизнью:
– Другой жизни у меня, Георгий, и не было. Она и не нужна была мне. Прости, если что сделала не так.
Суворов молчал. Он смотрел на Ирину Аркадьевну, видел, как она тает с каждой минутой, и чувствовал, как из него самого капля за каплей уходит жизнь.
В углу стоял ящик, совершенно не вписывающийся в прочие предметы и тару. Он был явно чужой. Безликий новодел, наскоро сбитый из трехслойной, потемневшей со временем фанеры и схваченный по углам полосками жести. Из него сочились, из него исходили боль и ужас, какие исходят из палаты с безнадежно больными пациентами или смертельно ранеными бойцами. Елена приоткрыла крышку и одновременно загнала себе в руку занозу и порезалась о жесть. В досаде она пнула ящик ногой. Ящик вздрогнул и застонал, как от боли. Елене стало жутко. Она тихо вышла из комнаты и затворила за собой дверь. Заноза ушла глубоко. Елена расковыряла ее иголкой, вытащила, смазала это место и порез йодом. За этой процедурой она несколько успокоилась и вернулась в кабинет Суворова.
Увидев опять архив, она почувствовала страшную усталость. Она осознала бессмысленность всякого собирания, всякого коллекционирования, попыток сохранить и протащить в другое время предметы из прошлого. Ей на минуту показалось, что она занимается контрабандой. «Что это я, – встрепенулась она. – Это они, как контрабандисты, тащили на себе всю жизнь это всё. Зачем? Куда? Кому? Раз тащил Георгий Николаевич, значит так надо было. Тащили же на себе в лихую годину детей, больных, раненых, самое необходимое добро. Ведь что попало не тащили, а только то, что необходимо было для того, чтобы выжить, сохранить себя, что было важней самой жизни. Значит, этот архив важней всего был и для Георгия Николаевича. Он для него был как боевое знамя. Но почему он не отдал его во время войны в музей? Да и потом, в семидесятые? Неужели боялся? Или не хотел?»
Она вновь подошла к фанерному ящику и приоткрыла крышку. Крышка, заскрипев, отвалилась. Ящик был забит какими-то обрубками, обрезками, трухой. «Странно, – подумала Елена, вороша и вытаскивая из деревянно-бумажного месива отдельные уцелевшие листы из альбомов или ножки от стульев, – всё разорвано, разодрано, разбито, не иначе как с ожесточением, в бешенстве, изо всех сил. Похоже, щепками и клочками бумаги был заполнен весь ящик. Кому это он, бедняга, не угодил? Кто это так его ухайдакал? Будто в этом ящике сложили специально то, что сделала история с прошлой жизнью вообще. Этот ящик – уголок истории, ухайдакавшей целую страну». Елена почувствовала в себе беспокойство, которое через несколько минут сменилось смятением. Она с ужасом смотрела на останки того, что, может быть, являлось самым ценным во всем собрании этих вещей. Что же подвигло и кого на это варварство? Какая тайна сокрыта навеки от нее в этом ящике? А что пережили они, эти вещи, когда их яростно уничтожали? Какой ужас испытали они? Елене снова послышался стон. «Это они, – вздрогнула Елена. – Они стонут даже не от боли, они стонут от того, что их предал тот, кто был им ближе всех. Неужели это…Георгий Николаевич?»
***
После похорон Ирины Аркадьевны Суворов долго не мог прийти в себя. Он считал себя единственным виновником ее ухода. А вскоре его как громом поразила весть о том, что погибла Инесса Рембо. Это не точно, но говорят! В тот день, помаявшись на кафедре и не находя себе места, он вернулся домой. Жена была в институте. Мысли в голове крутились одни и те же. При мысли об Ирине Аркадьевне у него кололо сердце, при мысли об Инессе впадал в меланхолию, а когда думал ненароком о Наде, прохватывал озноб. «Может, вообще…мне не нужен никто?» Он остановился на лестничной площадке, прислушиваясь к самому себе. Пусто. На эту мысль он не находил отклика. Значит, не то. «А сейчас у меня и нет никого. Но ведь кто-то нужен мне? Но кто? Что мешает мне понять, признаться самому себе?»Георгий Николаевич физически ощущал присутствие чужой воли, запрета на мысли, на чувства, и это было нечто большее, чем он сам. Уже на лестнице он ощутил смятение, точно в него вошло чужое раздражение, которое он подхватил как пыль, как грипп, как несчастный случай. Даже коридор, показалось ему, встретил его глухим ворчанием. «Ишь, недоволен», – подумал о нем как о живом существе Суворов. Раздражение нарастало. Неясный шум перемещался по всему его организму с места на место и не давал ему ни забыться от всего, ни сосредоточиться на чем-то определенном. «Да что же это такое!» Георгий Николаевич не мог найти себе места. Не видя, долго смотрел в окно, машинально попил чаю, походил по коридору, пиная пустой коробок из-под спичек, заглянул в комнату, которую занимал архив. И словно ударило в голову. «Ирины, – услышал Суворов глухой голос, – нет больше? Инессы – тоже нет?»
Безотчетный ужас, страх, бешенство охватило его, и он, не в силах сдержать себя, схватил топор и стал им в щепки разбивать первый подвернувшийся венский стул. За ним второй…«Так его! Так его! – тюкало у него в висках и отдавалось в сердце. – Бей его! Круши! Валяй! Ты мне диктуешь, кого прогнать? !»
Пришел в себя Георгий Николаевич, когда весь в слезах сидел на полу и рвал фотографии, какие-то бумаги, документы. Весь пол был усыпан черно-белыми обрывками. Пальцы его были черные, в порезах и крови. Когда он взглянул в зеркало, то не увидел себя – пятно не пятно, но что-то совсем нереальное, размытое и серое.
Суворов встал, умылся, взял веник, смел обрывки бумаги в кучу, сгреб ногой щепки и палочки. Пошел к дворнику и выпросил у него за бутылку фанерный ящик. Поставив его посреди комнаты, набил «мусором», утоптал ногами. Закрыл ящик крышкой и задвинул в угол комнаты. Ему казалось, что он разорвал часть самого себя, причем главную свою часть.
Когда похоронили мать, Надя вдруг панически испугалась повторить ее судьбу и в тот же вечер поклялась самой себе в следующем: в тысяча девятьсот сорок втором году родить сына; в сорок шестом с отличием окончить институт; в этом же году поступить в аспирантуру; в сорок девятом защититься; в пятьдесят втором стать доцентом; в пятьдесят пятом уйти в творческий (годичный) отпуск; в пятьдесят шестом защитить докторскую диссертацию; а в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году стать профессором.
На одном дыхании она написала это на листе бумаги, расписалась и поставила дату: 13 марта 1942 года. В этот момент она даже не вспомнила о том, что идет война и что может не быть не то что тысяча девятьсот пятьдесят пятого или тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, а даже сорок третьего. Воистину она заглянула в будущее.
Утром, критически глядя на написанное, она удивилась самой себе. Всё четко и последовательно. Глянула в зеркало и поняла, что вчера вечером судьба подарила ей шальную возможность заглянуть, как в зеркало, в свое будущее. «Не иначе твоими стараниями, милая мамочка. Прости меня!» Всё утро она долго и безутешно рыдала, поняв, что лишилась, быть может, единственного человека, который любил ее бескорыстно и пожертвовал ради нее всем, что имел.
В тысяча девятьсот шестидесятом году она показала этот пожелтевший листок Георгию Николаевичу и спросила у него с гордостью в голосе:
– Ну как?
– Я горжусь тобой, Надин. Иначе бы и не женился на тебе.
– Ты не можешь без иронии.
– В списке не осталось места для меня. Или я между строк, как симпатические чернила? Сколько помню, посильную помощь в продвижении по этому списку я тебе все-таки оказывал.
– Нет, ты язва. Никогда не даст насладиться своим успехом.
– Наденька, я ведь тоже проходил это, и не раз. Поверь мне, успех как дым– был и нету. Но вообще ты молодец! Это я тебе даже не как муж, а как член Ученого совета говорю. Без всяких натяжек. Как говорят сейчас, без балды.
– Я вот одного не понимаю, Надин, – спустя десять лет как-то спросил он у нее, – ты всю жизнь отдала мостам и тоннелям, а любишь только ровную местность. Почему?
– Потому что люблю, – очень по-женски ответила Надин.
***
Прошел год со дня ухода Ирины Аркадьевны. Несмотря на печальную дату, Надежда Алексеевна с утра чувствовала подъем и бодрый настрой в душе. Прибрала квартиру, взялась готовить ужин. Георгий Николаевич обещал сегодня прийти к пяти часам. Она то и дело напевала, и на душе было так спокойно и так по-домашнему уютно, как в детстве при маме. Без пяти пять. Сейчас придет Георгий. Он всегда точен. «Милая ты моя, – думала Надежда, – если бы ты была рядом…» Спазмы сжали ей горло, и, швырнув ложку в раковину, она разрыдалась. Она не знала, куда деться от невыразимой тоски и одиночества и от невыносимых угрызений совести. «Что же ты, мамочка, ушла от меня? – прошептала она. – Что же ты унесла с собой всю радость, неповторимый уют в душе от твоего присутствия?»
Послышался стук в дверь. Пришел с работы Георгий Николаевич. Он обнял жену, взглянул ей в лицо, и ему показалось, что сейчас из другой комнаты выйдет Ирина Аркадьевна. «Почему я по-прежнему отношусь к Надин как к маленькой девочке?»– подумал он.
Выдалась очень тихая ночь. Редкая по тишине. В окне показался месяц. В такую ночь невольно вспоминаешь то, чего совсем не было. Словно в самой тишине приоткрылось окно внутрь нее и оттуда доносятся сокровенные звуки, когда-то породившие твою душу. Очень тонкий надо иметь слух, ибо это очень тонкое воспоминание, которое рвется при любом небрежном касании или даже само по себе.
Георгий Николаевич присел на высокий сундук, ощутив пальцами металлические уголки и шишечки, а также гладкую шершавость твердого дерева, которую было трудно представить другого цвета, нежели она была. Суворов не стал зажигать свет, чтобы убедиться в этом. Он и так знал то, что не прояснит никакой свет. То, что он знал, было озарено изнутри. Памяти не нужен свет. Память сама есть свет, не гасимый ни временем, ни людьми.
– Георгий, – услышал он.
– А? – спросил Суворов, и от собственного голоса ему стало жутко. Точно это и не его был голос, а совсем чужой. – Что? – хрипло спросил он. – Кто тут?
В ответ тишина.
– Лавр, ты что ли? – спросил Георгий Николаевич, и от этого вопроса ему стало жутко вдвойне. Он осознавал, что этот вопрос бессмыслен, но понимал, что обязан задать его.
– Да, я, – услышал он.
«Что ты тут делаешь?» – подумал Георгий и то ли услышал, то ли ему показалось, как Лавр ответил:
– То же, что и ты. Ничего. Любимое мое занятие, – и повторил слова, которые произнес двадцать два года назад: – Я, Жорж, скучаю. Эту роскошь могут позволить себе, увы, немногие.
«Я не могу, – с унынием подумал Суворов. – У меня на это совершенно нет времени. Я трачу его Бог знает на что. Минуты не могу побыть с собой наедине. Вот разве что здесь, на этом сундуке, как на развалинах разрушенной, но еще не забытой культуры».
– Скучать можно лишь на празднике мыслей, – звучал голос Лавра. – На его пике. Когда скучаешь, столько рождается поэтических строк. Я, признаться, запутался: что первично, скука или вдохновение? Столько лет выкинул на то, чтобы прожить эти несколько минут в блаженстве. И мне совсем не жаль их. Минута больше года, когда в ней только ты и никого больше.
– Лавр, я хочу увидеть тебя!
– Я тоже. Ограничимся нашим обоюдным желанием.
– Ты невидим? Что молчишь?.. Лавр!
– Без истерик, прошу тебя. Это моветон.
– Ты не ответил мне. Ты не хочешь мне отвечать?
– Жорж, ты с годами стал скучен. Не самое лучшее качество в том, кто любит скучать.
– С чего ты взял, что я люблю скучать?
– С чего? Не смеши меня, Жорж. Ты сам только что сказал об этом.
– Я? – Суворов услышал, как он кричит во всё горло: – Я? – и ему стало страшно.
В окне плыла луна, очень похожая на ту, что плыла тогда…И как это – турецкий месяц буквально на глазах превращается в испанскую или японскую луну?
Он встал с сундука (сундук хрипнул: «ж-жа-аль») и вышел из комнаты. Сразу же услышал разные звуки, не имеющие ни к ночи, ни к тому, что только что померещилось ему, никакого отношения. Звуков было много, много, как мыслей, отчего в них только терялся.
– Георгий, что случилось? Что ты кричишь? Фу, ты меня до смерти напугал!
В сорок седьмом году Суворов на полгода уехал в экспедицию, и Надежде Алексеевне с сыном пришлось несладко. Шел второй год аспирантуры, надо было дописывать вторую, начинать третью главу, заниматься, хоть и номинально, хозяйством, много времени уделять Николеньке, который, как нарочно, хворал всё это время. Денег Георгий Николаевич оставил достаточно, но на исходе первого месяца в трамвае ей порезали сумочку и вытащили кошелек. Тетя Глаша с каждым днем слабела и не могла уже управляться с хозяйством. Приехала ее дочь и забрала с собой. Надежда Алексеевна хотела даже подыскать домработницу, но денег осталось в обрез только на самое необходимое. Пересчитав оставшиеся деньги, поделила их на оставшиеся дни. Величина суточного довольствия устремилась к нулю. Ежедневно готовить еду, даже сварить элементарный суп, было некогда, и Надежда часто вспоминала мать, как та успевала, без лишней суеты и показухи, вести дом и самой выглядеть на зависть опрятно и привлекательно. А ведь она еще очень много читала и музицировала, рисовала, ходила в театр и на концерты.
Из своего детства Николай очень хорошо запомнил эти полгода, в которые он каждый день ждал возвращения отца, и они с матерью были близки как никогда. Мать всё время была рядом (когда она занималась своей диссертацией? ), хотя и психовала по любому поводу, чего никогда не позволяла себе в присутствии отца.
Когда денег оставалось на несколько пирожков с ливером, тогда и наступали золотые минуты в жизни. Да, они были поистине золотыми, так как тогда происходил семейный совет, на котором по-взрослому решалось, шесть пирожков купить к ужину или четыре, а на сэкономленные копейки еще и сто граммов подушечек к чаю. Разумеется, покупалось четыре пирожка и сто граммов подушечек. Пирожки разогревались на маленьком кусочке масла на сковородке, до хрустящей корочки. Мать съедала один пирожок, а от второго отрезала половину и под предлогом того, что переела, отдавала ее со вздохом сыну. В эти минуты, как никогда потом, сын ощущал материнскую любовь. Подобного чувства он не испытывал больше никогда. Оно осталось у него на всю жизнь критерием доброго чувства одного человека к другому, которое и выражается яснее всего в любви, бескорыстной и жертвенной. О том, что она была бескорыстной и жертвенной, можно было судить хотя бы по тому, что и сын однажды отломил от своего пирожка кусок и протянул матери. Конечно же, глаза выдавали его, но это был встречный жест бескорыстного и жертвенного чувства. Помнится, мама тогда обняла его, прижала к себе, и он услышал, как над его головой она всхлипнула и зашмыгала носом.
За полгода в Надежде Алексеевне хронический недоед и хронический недосып превратились, соответственно, в маленького хищного зверька, постоянно грызущего ее, и в огромную тушу бурого медведя, которая придавливала ее всякий раз, как удавалось склонить голову на стол или на подушку. К приезду супруга Надежда Алексеевна подготовила речь.
«Георгий Николаевич! – думала она выговорить ему на второй день. – Воспитанием должна заниматься гувернантка, а я должна только любить Николеньку. Если же я продолжу нянчиться с ним, подтирать сопли и стирать белье, когда я буду любить его? И смогу ли я его любить так, как любила бы без всего этого? Почтению и уважению к родителям ребенка не научишь, если его воспитание свести к одним нотациям и день и ночь талдычить об одном этом уважении. От него надо быть чуть отстраненным, пусть его воспитывают другие. Его надо любить и лишь изредка допускать к себе. Это будут для ребенка райские минуты, когда его допускают к отцу или маменьке. Это лакомство, а не черствый сухарь. Только тогда останешься для него на всю жизнь самой лучшей, несравненной, единственной и неповторимой».
«Как моя мамочка», – в отчаянии думала она.
Георгий Николаевич проспал чуть ли не целые сутки. Надежда Алексеевна уж несколько раз заглядывала в спальню, не случилось ли чего с мужем. Спит как сурок. Вымотался, бедняга. Ведь он никогда и ни в чем не дает себе послабления. Работать – так на износ, добиваться чего-то – так измором, в том числе и самого себя. Ей даже неловко стало за свои недоеды и недосыпы, о которых она попеняла ему при встрече. Ему ведь там тоже пришлось несладко. Изможденный, обветренный до того, что кожа лопнула местами, с мозолями, цыпками, искусанный гнусом, смертельно усталый, он посидел за столом, тускло глядя вокруг и не имея сил даже допить чай, и тут же уснул на столе. Пришлось растормошить и перевести его в постель.
– Прости, Надин, – бормотал он, – думал, в поезде отдохну, но двое суток пришлось писать отчет, так как завтра его уже надо представить начальству. Тут бы я его просто не успел написать. Двое суток не спал. И до этого…
Часа в три пополудни он проснулся, встрепенулся, взглянул на часы, подскочил, умылся, побрился и, не выпив даже чаю, заспешил в институт. На ходу бросил:
– Часов в семь будем ужинать, – поднял в воздух Николеньку, поцеловал его и исчез.
Надежда Алексеевна не стала готовить ужин, так как была уверена, что он придет не раньше девяти часов. Суворов пришел в одиннадцатом часу.
– Всё! – рухнул он в кресло. – Отчитался. Теперь еда, сон, отдых.
– А я?
– Ужинать будем?
– Всё ясно. Вот и я, мое место, – улыбнулась Надежда Алексеевна.
Суворов притянул к себе на колени жену.
– Николенька уже спит? Как вы тут без меня, родные?
– Вот так, – Надежда Алексеевна повела головой, показывая обстановку. – В ожиданиях тебя.
– Всё, больше никуда, это были последние изыскания. Теперь пусть кто помоложе ездит.
Надежда Алексеевна в первый раз услышала от него слова о его возрасте. Он как-то никогда не затрагивал эту тему.
– Тебе ли говорить о возрасте? Вон, как огурчик еще, – она заметила несколько седых волосков на его висках. – Так картошку-то жарить? Я начистила.
– Да нет, какая картошка. Чаек попьем, привычней. Поначалу я даже кашу не мог есть. Гнуса как молекул, и он всюду. Кусает непрерывно и повсеместно, и в то же время залпами. Сетка не защищает. В первый вечер кашу есть стал, а кашу не вижу, ничего не вижу. Лицо пощупал – подушка. В зеркало глянул – не вижу ни себя, ни зеркала. А через полчаса в обморок упал от потери крови…
Надежда Алексеевна стала собирать на стол, а Георгий Николаевич, посмеиваясь, рассказывал ей о прелестях таежной жизни:
– Раз, в самой глухомани, вышли на тропинку. Леший, наверное, протоптал. Слышим, за поворотом вроде как звоночек звякает. Решили, корова с колокольчиком заплутала, хотя откуда? На тысячи верст тайга. И тут навстречу выезжает на велосипеде, не поверишь, рыбак. Копия Дон Кихота. К седлу, как копье, приторочена удочка, на спине, как щит, плоский рюкзак. На голове каска как старый медный таз. Телогрейка на голое тело, распахнута. Красная грудь покусана комарами. Посадка на седле низкая, коленками то и дело бьет себя по животу. Педали погнуты. Велосипед не смазан, щелкает, скрипит– словом, вторая реинкарнация Росинанта. Рыцарь Богатого Улова возвращается в село Ламанчское. Но что удивительно, он спешил к жене и сыну. Вот когда я по-настоящему захотел домой!