bannerbannerbanner
Ада, или Отрада

Владимир Набоков
Ада, или Отрада

Полная версия

«Мать честная! – воскликнул он, увидев окровавленный трофей. – Не иначе кто-то оттяпал себе палец!» Похлопав себя по ляжкам и пошарив в складках кресла, он отыскал – под скамейкой для ног – свой карманный словарь и вернулся к газете, но тут же вынужден был выяснить значение слова «groote», которое как раз начал искать, когда его отвлекли.

Простота искомого значения огорчила его.

Тем временем неугомонный Дак, выскочив наружу в проем стеклянной двери, увлек своих преследователей в сад. Там, на третьей лужайке, Ада настигла его «стелющимся» прыжком, какой применяется в «американском футболе», разновидности регби, состязания, которому в былое время кадеты предавались на покрытых дерном сырых берегах реки Гудсон. В ту же минуту м-ль Ларивьер поднялась со скамьи, на которой сидела, подстригая Люсетте ногти, и, указывая ножницами на Бланш, подбежавшую с бумажным пакетом, обвинила молодую неряху в вопиющем проступке, а именно в том, что та как-то обронила шпильку для волос в кроватку Люсетты, un machin long comme ça qui faillit blesser l’enfant à la fesse. Однако Марина, как все русские дворянки, смертельно боявшаяся «обидеть всякого ниже себя», объявила, что инцидент исчерпан.

«Нехорошая, нехорошая собака», приговаривала Ада, задыхаясь и с присвистом переводя дух, беря на руки лишившуюся добычи, но ничуть не удрученную таксу.

12

Гамак и мед: даже спустя восемьдесят лет он все еще мог вспомнить с юношеской мукой изначальной радости, как влюбился в Аду. Память сходится с воображением на середине пути в гамаке его отроческих зорь. Девяносточетырехлетним старцем ему нравилось восстанавливать во всех подробностях то первое любовное лето – не как только что виденный сон, а как краткое содержание самого сознания, которое поддерживало его в серые предутренние часы, в промежутке между неглубоким сном и первой пилюлей нового дня. Дорогая, замени меня ненадолго. Пилюля, пилон, балкон, биллион. С этого места, Ада, пожалуйста!

(Она:) Биллионы юношей. Возьмем одну довольно приличную декаду. В продолжение оной биллионы Биллей – такие милые, талантливые, нежные и пылкие, не только духовно, но и физически благонамеренные Биллионы – раздели джиллионы своих не менее нежных и восхитительных Джилль, находясь в тех состояниях и в таких условиях, которые следует определить и проверить служащему, дабы весь отчет не зарос сорной травой статистических данных и доходящих до пояса обобщений. В нем не было бы никакого смысла, если бы мы упустили, к примеру, маленький вопрос невиданного индивидуального самосознания и юношеской гениальности, которые способны в некоторых случаях превратить тот или иной определенный момент в непредсказуемое и неповторимое событие в череде связанных между собой явлений жизни, или, по крайней мере, тематические антемионы этих событий – в произведение искусства или в разгромную статью. Просвечивающие или затеняющие детали: лист местной флоры сквозь гиалиновую кожу, зеленое солнце во влажном карем глазу, tout ceci, всё это, по отдельности и вместе, должно быть принято в расчет – теперь приготовься продолжить (нет, Ада, продолжай ты, я заслушался), – если мы хотим пролить свет на тот факт… факт… факт, что среди этих биллионов блестящих пар в одном поперечном срезе того, что ты позволишь назвать мне (ради удобства рассуждения) пространством-временем, есть одна уникальная пара, сверхъ-императорская чета, вследствие чего (что еще будет изучено, изображено, разоблачено, положено на музыку или на дыбу и предано смерти, если декада все-таки имеет свой скорпионий хвост) особенности ее любовных отношений исключительным образом осеняют две долгие жизни и нескольких читателей, этих мыслящих камышей, с их писчими перьями и ментальными кисточками. Естественная история – где уж! Противоестественная история – потому что такая точность чувств и ума должна показаться деревенщине отталкивающе эксцентричной и потому что детали – это все: песнь тосканского красноголового королька или рубиновоголовый королек на ветке кладбищенского кипариса; мятный дух садового чабера или Yerba Buena на прибрежном склоне; напоминающее танец порханье голубянки весенней или голубянки-эхо (Echo Azure) – в сочетании с другими птицами, цветами и бабочками: вот что должно быть услышано, учуяно, увидено сквозь прозрачность смерти и сияющей красоты. И самое трудное – восприятие красоты сквозь призму настоящего. Самцы светляков (дальше ты, Ван, без возражений).

Самцы светляков, крошечных иллюминирующих жуков, скорее напоминающих блуждающие звезды, чем крылатых насекомых, появились в Ардисе в первые теплые и черные ночи, один за другим, там и тут, а потом – призрачным множеством, редевшим вновь до нескольких точек, когда их странствия подходили к своему природному концу. Ван наблюдал за ними с тем же приятным трепетом, какой испытал ребенком, когда однажды, заблудившись на кипарисовой аллее в лиловых сумерках итальянского отельного сада, решил, что это, должно быть, золотистые духи или мимолетные химеры сада. Теперь, когда они плавно и, по-видимому, прямо летели к своей цели, пересекая в разных направлениях окружавшую Вана тьму, каждый светляк с промежутком приблизительно в пять секунд зажигал свой бледно-лимонный огонек, подавая сигнал индивидуальным ритмом (совершенно отличным от ритмов родственного вида, летающего с Photinus ladorensis, по словам Ады, в Лугано и Луге) своей обитающей в траве самке, которая, проверив верность используемого кода, два-три мгновения спустя отвечала ему собственной световой пульсацией. Присутствие этих дивных маленьких существ, нежно освещавших душистую ночь, наполняло Вана тихим ликованием, редко пробуждаемым энтомологическими экскурсами Ады – быть может, вследствие абстрактной зависти ученого, которую порой вызывает непосредственное знание натуралиста. Гамак, это удобное продолговатое гнездо, оставлявшее на голом теле ромбовидный узор, он подвешивал или под атласским кедром, раскинувшимся на краю лужайки и частично укрывавшим Вана от проливного дождя, или – в безопасные ночи – между двух тюльпанных деревьев (где прежний летний гость, в оперном плаще поверх влажной ночной сорочки, был однажды разбужен хлопушкой, лопнувшей окрест среди инструментов в возке, и, чиркнув спичкой, дядя Ван увидел пятна яркой крови на своей подушке).

Окна черного замка гасли по вертикали, по горизонтали и траекториями шахматного коня. Дольше всех оставалась в верхней уборной м-ль Ларивьер, приходившая туда с лампадой на розовом масле и своим бюваром. Ветерок трепал занавески его комнаты, теперь беспредельной. В темном небе взошла Венера; Венера завладела его плотью.

Так было незадолго до сезонного нашествия занятно-примитивных москитов (чья ядовитость приписывалась не слишком доброжелательным русским населением наших мест рациону ладорских виноградарей-французов и клюквоедов); но даже при этом чарующие светлячки и еще более сверхъестественный бледный космос, проступавший сквозь темную листву, уравновешивали новыми неудобствами ночные тяготы, неизбывные выделения пота и спермы, порождаемые его душной комнатой. Ночь, бесспорно, всегда оставалась тяжким испытанием на протяжении всей его, уже почти вековой, жизни, не важно, насколько сонным или одурманенным снотворным мог быть бедняга, – поскольку гениальность вовсе не пряник, ни в случае Биллионера Билля с его острой бородкой и стилизованным лысым куполом, ни в случае мрачного Пруста, любившего обезглавливать крыс, когда ему не спалось, ни в случае этого блестящего или темнящего В. В. (в зависимости от точки зрения читателей, тоже бедолаг, несмотря на наши потуги и их заслуги); но в Ардисе бурная жизнь кишащих звездами небес так осложняла его мальчишеские ночи, что он бывал рад и благодарен, когда скверная погода или гнусный кровосос, Камаргскiй комаръ наших мужиковъ и Moustique moscovite их столь же полнозвучных оппонентов, гнали его обратно в ухабистую постель.

Настоящий бесстрастный отчет о ранней, слишком ранней любви Вана Вина к Аде Вин не оставляет нам ни места, ни повода для метафизических отступлений. И все же стоит заметить (пока летают и пульсируют люциферы и в соседнем парке, тоже очень ритмично, ухает сова), что Ван, который в ту пору еще не изведал в должной мере Терзаний Терры – смутно относя их (когда анализировал мучения своей дорогой незабвенной Аквы) к пагубным маниям и народным суевериям, – даже тогда, в четырнадцать лет, сознавал, что в древних мифах, запустивших в податливую реальность круговерть миров (какими бы нелепыми и таинственными они ни были) и поместивших их среди серой материи усеянных звездами небес, содержится, быть может, светлячок странной истины. Его ночевки в гамаке (где другой бедный юноша, кляня свой кровавый кашель, вновь проваливался в сны о черных, рыскающих кругами кругуарах и кимвальном ударе символов в орхидном оркестре, как подсказывали ему дипломированные доктора) были теперь отягощены не столько его мучительным влечением к Аде, сколько этим бессмысленным пространством над ним, под ним, всюду, этим дьявольским подобием божественного времени, звучащего вокруг него и сквозь него тем звоном, которому предстояло повториться – к счастью, несколько более осмысленно – в последние ночи его жизни, о которых я, любовь моя, нисколько не жалею.

Он засыпал в тот момент, когда ему казалось, что он уже никогда не заснет, и видел свои юношеские сны.

Лишь только первые лучи дня коснулись его гамака, он проснулся другим человеком – и в гораздо большей степени мужчиной. «Ada, our ardors and arbors» [Ада, наши сады и услады] – пел в его голове дактилический триметр, которому предстояло остаться единственным вкладом Вана Вина в англо-американскую поэзию. Слава скворцу и к чорту звездную пыльцу! Ему четырнадцать с половиной, он пылок и смел, и однажды неистово овладеет ею!

Одно из таких полных сил утр он сумел восстановить в мельчайших деталях, проигрывая в памяти свое прошлое. Натянув купальные трусики, не без труда упрятав в них всю сложную и неподатливую составную массу срамных частей, он опрокинулся из своего гнезда на землю и первым делом проверил, пробудилась ли уже Адина половина дома. Пробудилась. Он увидел блеск хрусталя, солнечный блик. Она вкушала sa petite collation du matin – в одиночестве, на собственном балконе. Ван отыскал сандалии, с жуком в одном и лепестком в другом, и, пройдя через садовую кладовую, вошел в прохладный дом.

 

Дети ее склада изобретают чистейшие из возможных философий. Ада развила свою собственную скромную систему. Прошло меньше недели со дня приезда Вана, когда она решила, что он достоин быть посвященным в основы ее премудрости. Жизнь всякого человека состоит из следующих определенных сущностей: редкостных и бесценных «истинных сущностей», просто «сущностей», образующих повседневное содержание жизни, и «призрачных сущностей», иначе называемых «мглой», таких как огневица, зубная боль, ужасные разочарования и смерть. Три и более сущности, возникающие одновременно, образуют «башню», а если они следуют друг за другом – то «мост». «Истинные башни» и «истинные мосты» относятся к радостям жизни, когда же башни выстраиваются в ряд, можно испытать невиданный восторг; впрочем, так случается очень редко. В некоторых обстоятельствах и при определенном свете нейтральная «сущность» может показаться и даже способна сделаться «истинной», или же, обратно, она может сгуститься в душную «мглу». Если радостное и грустное смешиваются, одновременно или на наклонной плоскости длительности, человек сталкивается с «разрушенными башнями» и «рухнувшими мостами».

Живописные и архитектурные детали этой метафизики скрашивали ее ночи, которые были намного приятнее Вановых, и потому в то утро – как и в большинство утр – ему мнилось, будто он воротился из гораздо более далекой и суровой страны, чем она и ее солнечный луч.

Ее полные, липко-блестящие губы улыбались.

(Когда я целую тебя сюда, – сказал он ей как-то многие годы спустя, – я всегда вспоминаю то синее утро на балконе, когда ты ела tartine au meil, – по-французски звучит намного лучше.)

Классическая красота клеверного меда, однородного, светлого, полупрозрачного, свободно стекающего с ложечки и жидкой латунью затопляющего хлеб и масло моей душеньки. Хлебная крошка тонет в нектаре.

«Истинная сущность?» – спросил он.

«Башня», ответила она.

И еще оса.

Оса исследовала ее тарелку. Ее тельце подрагивало.

«Позже нам стоит попробовать съесть одну, – заметила Ада. – Но она должна быть объевшейся, чтобы быть вкусной. В язык она, само собой, ужалить не может. Ни одно животное на земле не смеет тронуть человеческий язык. Когда лев доедает путешественника с костями и всем прочим, он всегда оставляет его язык лежать в пустыне» (следует пренебрежительный жест).

«Неужели?»

«Широко известная загадка природы».

Ее волосы, в тот день тщательно расчесанные, отливали черным блеском, подчеркивая матовую бледность ее шеи и рук. На ней была полосатая тенниска, которую в своих одиноких фантазиях Ван особенно любил стягивать с ее изгибающегося тела. Клеенка была поделена на синие и белые клетки. Медовый мазок запятнал остатки масла в охлажденном горшочке.

«Ладно. А третья Истинная Сущность?»

Она глядела на него. Горящая капелька в углу ее губ глядела на него. Трехцветная бархатистая фиалка, которую она накануне писала акварелью, тоже глядела на него из своего волнистого хрусталя. Она ничего не сказала. Продолжая смотреть на него, она облизала свои расставленные пальцы.

Ван, так и не дождавшись ответа, покинул балкон. Ее башня мягко рассыпалась в лучах благодатного безмолвного солнца.

13

На большой пикник по случаю двенадцатилетия Ады и сорок второго jour de fête Иды девочке разрешили надеть ее «лолиту» (от имени андалузской цыганочки из романа Осберха, произносить которое, между прочим, следует с испанским, а не с глухим английским «t»), – довольно длинную, но очень воздушную и широкую черную юбку с красными маками или пионами, «которых в ботанической реальности не существует», как она высокопарно выразилась, еще не ведая, что реальность и естествознание являются синонимами в понятиях этого и только этого сновидения.

(Как не ведал того и ты, мудрый Ван. Ее приписка.)

Она ступила в юбку, обнаженная, с ногами, еще влажными и «шершавыми» после особого растирания грубой махровой мочалой (утренние ванны под властью м-ль Ларивьер не применялись), и натянула ее, проворно крутя бедрами, чем вызвала дежурный нагоняй своей гувернантки: mais ne te trémousse pas comme ça quand tu mets ta jupe! Une petite fille de bonne maison, и т. д. Отсутствие панталончиков, per contra, нисколько не смутило Иду Ларивьер, грудастую женщину выдающейся, но отталкивающей красоты (стоявшую в одном корсете и чулках с подвязками), которая и сама была не прочь сделать кое-какие тайные уступки летнему зною; однако в случае нежной Ады такая привычка имела вредные последствия. Девочка попыталась унять раздражение и сопутствующие ему не столь уж неприятные ощущения клейкости и зуда в мягком своде, крепко оседлав прохладную ветвь шаттэльской яблони, – к большому отвращению Вана, как мы еще не раз увидим.

К «лолите» она надела белое джерси с короткими рукавчиками и черными полосками, мягкую широкополую шляпу со шнурком, чтобы ее можно было носить за спиной, подвязала волосы бархатной лентой и натянула пару старых сандалий. Ни чистоплотность, ни изысканный вкус, как Ван находил то и дело, не отличали домашних Ардиса.

Когда все были готовы ехать, Ада живо, как удод, спрыгнула со своего дерева. Спеши, спеши, моя птица, ангел мой. Бен Райт, кучер-англичанин, был все еще трезв как стеклышко (выпив за завтраком только кружку пива), а Бланш, которая по крайней мере однажды уже побывала на большом пикнике (ей в тот раз пришлось сломя голову мчаться в Сосновую балку, чтобы расшнуровать упавшую в обморок Мадемуазель), сейчас была занята менее светским делом – уносила рвущегося и рычащего Дака в свою комнатку в башне.

Шарабан уже доставил к месту пикника двух лакеев, три кресла и несколько корзин с провизией. Романистка в белом сатиновом платье (сшитым в манхэттенском ателье легендарной Васс для Марины, похудевшей с тех пор на десять фунтов), с Адой подле себя и Люсеттой, très en beauté в белой матроске, примостившейся рядом с насупленным Райтом, поехала в виктории. Ван катил следом на одном из велосипедов своего дяди или двоюродного деда. Лесная дорога оставалась довольно ровной, если держаться ее середины (все еще липкой и темной после рассветного дождя), между двумя небесно-голубыми колеями, испещренными отраженьями тех же березовых листьев, чьи тени проплывали по тугому жемчужному шелку открытого парасоля м-ль Ларивьер и по широким полям лихо заломленной белой шляпы Ады. Люсетта изредка оборачивалась назад со своего места рядом с одетым в синий кафтан Беном и раскрытой ладошкой подавала Вану маленькие сигналы, чтобы он сбавил скорость – как это делала ее мать, когда боялась, что Ада на своем пони или велосипеде врежется в кузов экипажа.

Марину доставил двухместный красный автомобиль раннего «прогулочного» типа, которым дворецкий управлял с такой осмотрительностью, как будто имел дело с причудливо устроенным штопором. Она выглядела на редкость элегантно в сером мужском фланелевом костюме и сидела, положив руку в перчатке на набалдашник рябой трости, дожидаясь, пока автомобиль, слегка покачиваясь, подъедет к самому краю живописной пикниковой опушки, окруженной вековым сосновым бором, изрезанным дивными оврагами. Странная светлокрылая бабочка пролетела с другой стороны леса вдоль луганской грунтовой дороги, и тут же за ней подъехало ландо, из которого один за другим, живо или медленно, в зависимости от возраста и состояния, сошли близнецы Эрминины, их молодая брюхатая тетка (сильно обременяющая повествование) и гувернантка, седовласая мадам Форестье, подруга школьных лет Матильды из будущего рассказа. Кроме того, ожидались, но так и не появились трое джентльменов: дядя Дан, опоздавший на утренний поезд из города, полковник Эрминин, вдовец, чья печень, как он выразился в записке, повела себя как печенѣгъ, и его врач (а также партнер по шахматам), прославленный д-р Кролик, который звал себя придворным ювелиром Ады и который действительно преподнес ей на другой день поутру три искусно вырезанные куколки («Бесценные геммы!» – грудным голосом воскликнула Ада, наморщив брови), каждой из которых в скором времени предстояло явить на свет экземпляры удручающих ихневмоноидных наездников вместо нимфалиды Кибо – недавно обнаруженной редкости.

Стопки мягких, лишенных поджаренной корочки сандвичей (правильной прямоугольной формы размером два дюйма на пять), рыжеватый труп индейки, черный русский хлеб, белужья икра в горшочках, засахаренные фиалки, малиновые тартинки, полгаллона белого гудсонского портвейна и столько же красного, разбавленный водою кларет в термосах для девочек и сладкий холодный чай счастливого детства – все это легче вообразить, чем изобразить. Кое-кто мог бы счесть весьма показательным <так в рукописи. Ред.>

Кое-кто мог бы счесть весьма показательным соседство Ады Вин с Грейс Эрмининой: Адина молочная белизна и пышущий здоровьем румянец ее ровесницы; прямые черные волосы девочки-колдуньи и короткие русые волосы; матовые и серьезные глаза моей прелести и синее мерцание за роговыми очками у Грейс; голая ляжка первой и длинные красные чулки второй; цыганская юбка и матросский костюм. И, возможно, еще занятнее было бы отметить, как простецкие черты Грега практически в неизменном виде воспроизводились в наружности его сестры, приобретая некоторое подобие девичьей «миловидности» без утраты разительного сходства между юнгой и девицей.

Слуги живо унесли останки индейки, портвейн, к которому никто, кроме гувернанток, не притронулся, и разбитое севрское блюдо. Из-за куста выглянула кошка, в изумлении оглядела преобразившуюся поляну и, несмотря на хоровое «кис-кис», исчезла.

После этого происшествия м-ль Ларивьер попросила Аду сопроводить ее в уединенное местечко. Найдя таковое, она, во всем своем облачении, в широком своем платье, сохранившем каждую свою царственную складку, но ставшем как будто на дюйм длиннее, так что исчезли под ним ее прюнелевые туфли, постояла неподвижно над скрытой струей и мгновенье спустя вновь вернулась к своей нормальной вышине. На обратном пути благонамеренная педагогиня сообщила Аде, что двенадцатый день рождения для всякой девочки – это подходящий повод, чтобы объяснить ей кое-что и тем самым предупредить то, что может теперь в любое время превратить ее в grande fille. Ада, которую еще полгода тому назад школьная учительница всесторонне просветила по части этого явления и которая уже, собственно, дважды испытала его, огорошила свою бедную гувернантку (которой никак не удавалось поладить с ее острым и своеобразным умом), заявив, что все это враки и ахинея монахинь; что в наши дни такого рода вещи едва ли случаются с нормальными девочками и уж, конечно, с ней, с Адой, произойти никак не могут. М-ль Ларивьер, которая была первостатейной дурой, несмотря на свою склонность к литературному сочинительству или, быть может, благодаря этому, мысленно обозрела в ретроспективном порядке свой собственный опыт и в течение нескольких ужасных мгновений спрашивала себя, мог бы научный прогресс столь радикально переменить человеческую природу, пока она отдавала себя искусству?

Послеполуденное солнце отыскало и осветило новые места, на старых же стало сильно припекать. Тетя Руфь задремала, положив голову на обычную постельную подушку, прихваченную с собой мадам Форестье, которая вязала крошечную фуфайку для будущего полукровного брата или сестры своих подопечных. А Марине думалось о том, что госпожа Эрминина из персидской сини своей блаженной обители и сквозь неотвязную пелену, оставленную самоубийством, глядит сейчас со старческой печалью и младенческим любопытством на пирующих под пышной сосновой кроной. Дети проявили свои таланты: Ада и Грейс отплясывали барыню под аккомпанемент старинной музыкальной шкатулки, поминутно запинавшейся посреди такта, как если бы она вспоминала другие берега, другие, радиальные, волны; Люсетта, уперев кулачок в бок, спела рыбацкую песнь Сен-Мало; Грег, натянув синюю юбку своей сестры, ее очки и шляпу, превратился в сильно хворающую, умственно отсталую Грейс; Ван же ходил на руках.

За два года до этого, перед началом своего первого тюремного срока в фешенебельной и отвратительной школе-интернате, где до него учились и другие Вины (еще в те времена, «когда вашингтонцы были веллингтонцами»), Ван решил овладеть каким-нибудь поразительным приемом, дающим мгновенное и блистательное превосходство над остальными. После обсуждения этого вопроса с Демоном Кинг Винг, наставник последнего по рукопашному бою, научил крепкого юношу ходить на руках посредством особой игры плечевых мускулов – трюк, для освоения и совершенствования которого требовалось не что иное, как смещение кариатики.

 

Что за удовольствие <так в рукописи>. Удовольствие от внезапного открытия верного способа передвигаться вверх тормашками сродни ярким ощущениям, какие испытываешь, когда, после множества чувствительных и унизительных падений, научаешься, наконец, управлять теми дивными летунами, называвшимися «фееропланами» (или «ковролетами»), которые в отважные времена перед Великой Реакцией было принято дарить мальчикам на двенадцатилетие. Сердце замирает в минуты долгого, пробегающего от макушки до пят наслаждения, когда впервые отрываешься от земли и пролетаешь через стог сена, дерево, ручей, амбар, а под тобой, внизу, задрав голову, бежит Дедал Вин, твой дед, машет флажком и падает в конский пруд.

Ван стянул спортивную рубашку, снял туфли и носки. Стройность тела этого красивого юноши, отвечавшего тоном, если не текстурой, песочного цвета шортам, контрастировала с необыкновенно развитыми дельтовидными мышцами и сильными предплечьями. Пройдет всего четыре года, и Ван сможет одним ударом локтя сбить с ног взрослого мужчину.

Грациозно изогнув перевернутое тело, вскинув, будто тарентский парус, коричневые от солнца ноги, сведя вместе лавирующие лодыжки, Ван растопыренными руками хватался за сходни гравитации и передвигался взад-вперед, слегка покачиваясь и обходя препятствия, не так открывая рот и странным образом моргая, с веками, похожими на бильбоке в этом непривычном положении. Больше всего поражали даже не быстрота и разнообразие движений, которые он демонстрировал, имитируя хождение зверя на задних лапах, а впечатление совершенной непринужденности его стойки; Кинг Винг предупредил его, что Векчело, юконский атлет, утратил эту способность к двадцати двум годам; но в тот летний день, на шелковистой земле соснового бора, в волшебной сердцевине Ардиса, под синим взором г-жи Эрмининой, четырнадцатилетний Ван изумил всех великолепнейшим представлением, когда-либо дававшимся рукоходом человеческой породы. Никакого покраснения лица или шеи! Когда он отрывал свои органы движения от покорной поверхности и, казалось, на самом деле хлопал в ладони, повиснув в воздухе в чудесной пародии на антраша, нельзя было отделаться от ощущения, что эта сновидческая ленность левитации есть следствие рассеянной благожелательности самой земли, упразднившей притяжение. К слову, одним из занятных следствий определенной деформации мускулатуры и костных «переключений», вызванных особыми упражнениями, которыми Винг доводил юношу до изнеможения, стала неспособность Вана в поздние годы пожимать плечами.

Вопросы для рассмотрения и обсуждения:

1. Отрывались ли обе его ладони от земли, когда перевернутый Ван, казалось, действительно «подпрыгивал» на руках?

2. Была ли поздняя неспособность Вана отвергать некоторые вещи с помощью известного плечевого жеста чисто физическим явлением или же она «соответствовала» какому-то архетипическому свойству его «глубинной натуры»?

3. Отчего Ада разрыдалась в середине его выступления?

Наконец, м-ль Ларивьер, также не оставшись в долгу, прочитала рассказ «La Rivière de Diamants», только что отстуканный ею на машинке для «Квебекского ежеквартального журнала». Хорошенькая и утонченная жена жалкого служащего одалживает у богатой подруги ожерелье. По пути домой с конторской вечеринки она его теряет. В продолжение тридцати или сорока ужасных лет несчастная пара с утра до ночи трудится и бережет каждый грош, выплачивая полмиллиона франков, взятых ими в долг для покупки ожерелья, пропажу которого они скрыли от мадам Ф., вернув ей украшенье в том же футляре. О, как сильно билось сердце Матильды – откроет ли Жанна футляр или нет? Она не открыла. Когда же, постаревшие, но торжествующие (он – наполовину парализованный от полувекового переписывания бумаг на их мансарде, она – неузнаваемо огрубевшая из-за мытья полов à grand eau), они открывают свою тайну седой, но все еще моложавой мадам Ф., та произносит последнюю фразу рассказа: «Но, бедная моя Матильда, ожерелье было фальшивым: оно стоило всего-то пятьсот франков!»

Внесенная Мариной лепта оказалась скромнее, но не была лишена обаяния. Она показала Вану и Люсетте (остальным это давно уже было известно) ту самую сосну и то самое место на ее грубом рыжем стволе, где в давние, очень давние времена гнездился магнитный телефонный аппарат, сообщавшийся с Ардис-Холлом. После запрета «токов и контуров», сказала она (произнеся эти не вполне приличные слова быстро, но свободно, с актерской désinvolture, и заставив Люсетту недоуменно дергать знающего все на свете Вана, Ваничку за рукав), бабка ее мужа, наделенная большим инженерным талантом, заключила в трубу Редмонтский ручей (сбегающий с холма над Ардисом и протекающий по краю этой самой поляны) и устроила так, что он стал передавать по системе платиновых сегментов вибрирующие лисзжоки (призматические пульсации). Передача сообщений, разумеется, была односторонней, а установка и наладка «барабанов» (цилиндров) требовали столько денег, сказала она, сколько и еврею не снилось, так что от затеи пришлось отказаться, как бы ни прельщала возможность оповещать пикникующего Вина, что в его доме пожар.

Словно бы иллюстрируя недовольство многих людей внутренней и внешней политикой (старик Гамалиил к тому времени уже начал впадать в детство), из Ардис-Холла вернулся, пыхтя, маленький красный автомобиль, из которого выскочил дворецкий, доставивший сообщение. Только что прибыл господин с подарком для мадемуазель Ады, но беда в том, что никто не возьмет в толк, как следует обращаться с этим сложным предметом; нужна помощь госпожи. Дворецкий положил письмо на карманный поднос и вручил Марине.

Мы не можем восстановить точную фразировку послания, но нам известно, что в нем говорилось, что этот тщательно подобранный и очень дорогой подарок представлял собой здоровенную и красивую куклу – к большому сожалению и удивлению, практически полностью обнаженную; еще удивительней было то, что на ее правой ноге имелся бандаж, левая рука была забинтована и к странной игрушке прилагался не обычный набор платьиц и сорочек, а коробка с гипсовыми корсетами и резиновыми приспособлениями. Инструкция на русском или болгарском нисколько не проясняла дело, поскольку была написана не современной латиницей, а старинной кириллицей, чудовищной азбукой, которой Дан так и не смог освоить. Не могла бы Марина немедленно приехать, чтобы выкроить для куклы подходящие наряды из тех ярких шелковых лоскутов, которые ее горничная, как он обнаружил, держит в комоде, а затем вновь завернуть дар в свежую папиросную бумагу?

Ада, читавшая записку из-за плеча Марины, содрогнулась от отвращения и сказала:

«Скажи ему, чтобы взял щипцы и отнес эту мерзость на хирургическую свалку».

«Беднячок! – воскликнула Марина, и глаза ее увлажнились. – Конечно, я приду. А твоя жестокость, Ада, порой кажется, порой кажется, я не знаю, – сатанинской!»

Энергично наступая своей длинной тростью, с дрожащим от нервической решимости лицом, Марина прошествовала к автомобилю, который тут же тронулся и начал разворачиваться, сминая крылом негодующие кусты пламеники и опрокидывая пустую полугаллоновую бутылку, чтобы объехать стоящую на пути коляску.

Однако, каким бы едким возмущением ни наполнился воздух над поляной, оно быстро рассеялось. Ада попросила у своей гувернантки бумагу и карандаши. Лежа на животе и подпирая рукой щеку, Ван смотрел на склоненную шею своей возлюбленной, игравшей в английские анаграммы с Грейс, которая невинно предложила слово «insect» (насекомое).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru