Sa majesta la miseria!
«Andrea Chene», atto I.
– Земли! Земли!
Слышите ли вы этот голодный вой, истинно волчий вой, который доносит ветер с покрытых снегом полей, – ветер, который стонет, как перед бедой в полуразвалившихся трубах нищих изб, ветер, который размётывает почерневшие соломенные крыши.
– Гарантий! – раздаётся в городах.
– Конституции! – требуют одни.
– Нет, республики! – кричат другие.
– Пли! – командуют третьи.
«Достиг я высшей власти!»
Меланхолически декламирует граф Витте:
«Который год я властвую спокойно,
А счастья нет моей душе!
Напрасно мне чиновники сулят
Дни долгие, дни власти безмятежной…
Ни власть ни жизнь меня не веселят!»
– Земли! Земли! – гремят, гремят аккорды голодного воя.
– Восьмичасового рабочего дня! – требует пролетариат.
– Прямой подачи голосов!
– Нет! Двухстепенной! – спорят другие.
– Трёхстепенной!
– Нет-с! Энергичных мер! Продления осадных положений! – вопят четвёртые.
– Повесить! – командуют пятые.
«Я думал свой народ
В довольствии, во счастье успокоить,
Свободами любовь его снискать,
Но отложил пустое попеченье!
Живая власть для черни ненавистна!»
Плачет голос графа Витте.
– Земли! Земли! – поёт деревня.
– Земли! Земли! – гудит, вопит, растёт голодный вой.
– Действительной неприкосновенности личности!
– Двух палат!
– И четырёх свобод!
– Одной воли мало?! – язвительно хихикают третьи.
– Пори! – командуют четвёртые.
«Что ни возьмут назад, -
Всё я виновник тайный!
Союзы я лишил свободы!
Свободу у собраний отнял я же!
И слово кто лишил свободы? Я!
В печати я искал себе опоры,
Свободой мнил её я осчастливить!
Вслед за редактором редактора сажают!..
И тут молва лукаво нарекает
Виновником редакторских невзгод.
Меня! Меня, премьер-министра!»
Рыдает голос графа Витте.
– Земли! Земли! – несётся вой со всей земли.
– На баррикады!
– Бей!
– Я умираю!
– Патронов не жалеть!
«И мальчики кровавые в глазах!..»
Кончает монолог граф Витте.
– Земли! Земли! – растут, гремят и скоро всё собой покроют аккорды голодного воя.
Весна идёт!
Не ищите в моих словах аллегории. Тем более, радостной.
Я не собираюсь петь «неблагонадёжную» весну, которую вызывал князь Святополк-Мирский своим весёлым возгласом:
– Доверие!
Я говорю о той, настоящей весне, которая начинается в марте, когда ломаются реки, сходит снег и обнажаются мокрые, чёрные поля.
И не радостно, – с печалью, с мучительной тревогой, с ужасом, как говорят это в семье, где есть чахоточный, говорю я:
– Весна идёт!
Родина мать!
Вражескими и дружескими руками израненная, истекающая кровью, родина!
Воин, смертельно раненый в несчастной войне.
Не оправилась ты, не зажили ещё раны, полученные тобой на полях битв, – как сотни новых, кровавых ударов, глубоких кинжальных ран поразили тебя.
Сто тридцать ран ещё не зажили, сто тридцать ран, – в 130-ти городах, которые ты получила в день объявления действительной неприкосновенности личности.
Ещё дымится рана против сердца, нанесённая тебе в Москве.
Ещё раздирают твоё мясо, ещё крутят и вертят кинжал в трёх огромных ранах – Кавказ, Прибалтийский край, Дальний Восток.
И мало этого!
Ещё!
Как тургеневский «лишний человек», ты должна со смертной тоскою думать:
«Пусть только вскроются реки, и я умру».
Израненная, неоправившаяся, кровоточащая, – ты должна ещё, как умирающая от чахотки, с ужасом ждать весны.
Весны, когда снег откроет мокрые, чёрные поля крестьянину:
– Паши!
И он пойдёт пахать землю, которая «ничья, а Божья».
В какие формы тогда облечётся этот голодный вой:
– Земли!
Какие движения будут сопровождать этот крик, этот вопль голодного и озверевшего от голода и беспросветно тёмного человека?
Вспомните пророчество, угрозу, заключённую в былине, созданной народом, о богатыре Илье.
Тридцать лет сидел сиднем Илья Муромец, и пришли калики перехожие, которые много стран исходили, и много видели, и видели, как живут другие люди.