Так как вместе с Проестевым и Патрикеевым был послан и Иван Фомин, иностранец, в качестве человека бывалого, знающего языки и уже ведомого королевичу Вольдемару, переговоры могли идти быстрее и успешнее.
Первым делом Фомин отправился к королевичу и уже теперь, ничего не скрывая, объявил ему все и представил себя в его распоряжение. В случае же, если сватовство окажется удачным, Фомин предложил Вольдемару обучать его русскому языку, без знания которого жить в московском государстве ему будет не только трудно, но и совсем невозможно.
– Русские люди, начиная с самого царя, никаких языков не знают…
При этом Фомин предупредил королевича, что язык московитов весьма труден и что он обучился ему только через десять лет.
На это Вольдемар сказал, смеясь, что ко всяким языкам у него, слава Богу, большие способности, обучается он им легко и быстро. Как ни труден язык московитов, но и его он надеется одолеть, только пока о занятиях его этим языком нечего и думать, – понапрасну он учиться не станет и вообще не поедет в Москву, пока не узнает доподлинно, на ком его женить хотят.
– Ведь вот ты, почтенный Томас, как приезжал сюда гонцом, с меня даже тайно писать портрет подговаривал живописца, – весело продолжал Вольдемар,
– значит, там у вас, в Москве, непременно хотели знать, каков я собою, оба ли у меня глаза целы и все ли на своем месте. Так посуди сам, могу ли я не интересоваться, кого мне в жены прочат? Был я в Москве, не знаю – видела ли меня в какую-нибудь щелку ваша царевна, только ведь я-то ее не видал. Покажи мне ее портрет, расскажи, по совести, какова она, тогда и за уроки московитского языка я готов, пожалуй, с тобою приняться, конечно, коли царевна мне понравится.
Иван Фомин, иностранец, веселого вида толстяк с бледными глазами навыкате, состроил весьма забавное лицо и развел руками.
– Ваша милость задаете мне неисполнимую задачу, – произнес он, – не только не могу я вам показать портрета царевны, но не могу и сказать, какова она, по той простой причине, что сам никогда ее не видал.
– Очень жаль, – перебил его Вольдемар, – ты легко мог бы догадаться, что я тебя стану о ней спрашивать.
– Догадаться было нетрудно, ваша милость, да ничего из моей догадки не могло выйти – царевны не видал никто, кроме ее семьи, ближайших родственников и служителей.
– Что ты мне сказки рассказываешь. Быть того не может!
– Однако ведь вы сами, ваша милость, прожили в Москве не день и не неделю, скажите: разве видели вы хоть одну девицу благородную?
– Нет, не видал.
– Так если дочерей московских сановников нельзя видеть – царевен тем более.
– Вот так страна! Вот так обычаи! – изумился и возмутился Вольдемар.
В это время ему доложили о приезде послов.
Он принял их весьма радушно и, поговорив с ними кое о чем при посредстве Фомина, услышав и от них про действительную цель их посольства, обратился к ним с тем же требованием показать ему портрет царевны.
Он все же рассчитывал, что с Проестевым прислан ему портрет царевны, и желание его видеть волновало его все больше и больше. Но никакого портрета с послами не было прислано, и, согласно данному в Москве наказу, в котором был предвиден и этот случай, Проестев отвечал:
– У наших великих государей российских того не бывает, чтобы персоны их государских дочерей, для остерегания их государского здоровья, в чужие государства возить, да и в московском государстве очей государыни царевны, кроме самых ближних бояр, другие бояре и всяких чинов люди не видают.
– При чем же тут здоровье? – удивленно спросил Вольдемар Фомина, когда тот перевел ему слова эти.
– А здоровье при том, – отвечал переводчик, – что московиты питают глубокую веру в возможность колдовства и порчи. Они полагают, что злой человек, получив чей-нибудь портрет и произведя над ним какие-нибудь магические действия, может этим погубить человека.
– Вот как! – сказал Вольдемар, удерживаясь от смеха. – Впрочем, такие верования свойственны не одним московитам – и у нас, в Дании, наверное, найдется несколько старух, которые верят такому вздору…
Вольдемар в этот день собирался ехать в тот уединенный замок, где жила его мать, с тем чтобы пробыть с нею некоторое время. Он не стал откладывать своей поездки и уехал.
Уехал он в странном настроении. Дело, о котором он когда-то мечтал, которое потом признал несостоявшимся, так что даже забыл о нем и думать, теперь всецело наполняло его. Он чувствовал какое-то особенное волнение и никак не мог успокоиться. То обстоятельство, что ему невозможно увидеть даже и портрета невесты, было главной причиной его волнения. Он почему-то вдруг решил, что она прелестна, как ангел.
Еще недавно он боялся, что его женят на уроде, теперь же, если даже послы или Фомин объявили ему. что царевна некрасива, он бы им не поверил. Его юность и горячее воображение уже создали ему образ этой таинственной невидимки, и этот образ с каждым часом становился для него все реальнее.
Через несколько дней он уже был совершенно влюблен в этот созданный им образ, только о нем и думал.
Между тем из Копенгагена в уединенный замок графини не приходило известий. Вольдемар собрался и поехал в Копенгаген. Его ожидала весть о том, что дело расстроено. Он пришел в отчаяние: «Как? Почему?»
Дело было так.
Канцлер, по поручению короля, спросил послов, в каком положении у царя будет королевич Вольдемар? Какова будет ему честь? Какие именно города и села даст ему царь на содержание?
Послы на это ничего определенного не сказали за неимением наказа, но Проестев сделал неосторожность, прямо объявив, что королевич должен креститься в православную веру греческого закона.
На это последовал решительный отказ короля и послам дали понять, что они могут ехать, что ни о чем больше король с ними объясняться не будет.
Они получили отпуск, послали Вольдемару царский подарок, пять сороков соболей, и, грустные, собирались к отъезду, когда к ним явился граф Шлезвиг-Голштинский.
Он был задумчив и очень ласков. Через Фомина он объявил послам, что приехал благодарить их за царский подарок. Послы же, оказав королевичу все знаки почтения, с низкими поклонами просили его сесть, но он сказал:
– Когда вы, послы, сядете, так и я с вами сяду!
Послы на это с еще более низкими поклонами отвечали:
– Как ты государский сын, мы, по указу государя нашего, тебя почитаем. Тебе, по твоему достоянию, добро пожаловать сесть, и мы с тобою сядем.
Так говоря, оба посла поставили для королевича большое кресло, но он на него не сел, а взял сам первый попавшийся стул, на котором поместился. Он говорил:
– Король, мой отец, все рассказал мне о нашем деле. Мне очень грустно, что оно не может состояться, но в какой вере я родился, в такой хочу и умереть. Ничто не заставит меня переменить веру и креститься снова.
Послы думали было его уговорить, и уже дьяк Патрикеев принялся доказывать ему все преимущества православной веры, но королевич решительно сказал, поднимаясь с места и прощаясь:
– Много говорить я с вами не могу, мне это и не дозволено, да и не о чем теперь нам говорить. Во всем полагаюсь я на волю моего отца: как он решит, так и будет.
С этими словами королевич уехал.
Послы видели, что он недоволен и грустен, почти так же недоволен и грустен, как были они сами.
С тяжелым сердцем, в страхе ожидавшей их царской немилости, тронулись Проестев и Патрикеев в обратный путь из Копенгагена.
Страх послов был не напрасен. Когда они возвратились ни с чем, царь Михаил Федорович сильно разгневался – сам даже не захотел и говорить с ними, а в посольском приказе им были сказаны вины их многие.
Обвиняли их в том, что великое государское дело, для которого их посылали, они делали не по наказу.
Им говорили:
– Должны вы, послы, были радеть и промышлять всякими мерами, уговаривать и дарить кого надобно, а вы же такое наделали? Первый отказ услышали, да сейчас ж и уехали, не обославшись[11] с государем. С вами для государева дела послана была казна, соболи, слава Богу, давать было что, а вы соболей-то, видно, раздавали для своей чести, а не для государева дела. С ближними королевскими людьми говорили самыми короткими словами, что к делу не пристало, многих самых надобных дел не говорили и ближним королевским людям, во многих статьях, были безответны!..
Как ни оправдывались Проестев с Патрикеевым, как ни доказывали, что делать им было нечего, что они стояли не за свою, а за государеву честь и не могут быть в том повинны, что чести этой великой умалить не посмели, – на оправдания и доказательства их не обратили никакого внимания.
Что тут говорить – посланы были устроить дело, о котором царь денно и нощно помышляет, которое у него «загорелось», – дела такого не сделали, все только напортили, так какие уж оправдания!..
Велика была на послов царская опала, притихли они, притаились. Не видать их стало, будто никогда на Москве и не было окольничьего Степана Матвеевича Проестева да дьяка Ивана Патрикеева…
Выждал царь три месяца и снова отправил в Данию, но уже не своих, не московских людей, а датского же комиссара Петра Марселиса, и, посылая его, царь говорил ему такие слова ласковые:
– Верим мы тебе, Петр, в таком великом нашем деле, ибо твой, Петров, отец, Гаврила, и сам ты, Петр, прежде нам, великому государю, служили верно. Как был в Польше и Литве отец наш, то Гаврила Марселис о его государском освобождении радел и всякими мерами промышлял; да и другие ваши, Гаврилы и Петра, к нам, великому государю, многие верные службы были…
Марселис в ответ на столь милостивые речи низко кланялся и обещал государю и на сей раз послужить верою и правдою в его деле.
Затем Марселису в посольском приказе было внушено так:
– Объяви ты королю Христианусу, что прежние послы, Проестев и Патрикеев, говорили не по царскому наказу, а самовольно толковали о вере королевича и крещении. То говорили и делали они нерадением. Им велено было из Копенгагена отписать царскому величеству, если объявится какое-нибудь затруднение, но они ни о чем не писали и сами приехали, не сделав ничего. За это царское величество положил на них опалу. Великий государь станет королевского сына у себя держать в ближнем приятельстве и в государской большой чести, как государского сына и зятя. Ближние всяких чинов люди Российского государства будут его, королевича, почитать большой честью, и будет он одарен всем: города, села и денежная казна будет у него многая. Государь велел дать ему города большие: Суздаль и Ярославль с уездами и другие города и села, которые ему, королевичу, будут годны. В вере неволи не будет королевичу, а в православную христианскую веру греческого закона крещение всем людям – дар Божий: кого Бог приведет, тот и примет, а воля Божья свыше человеческой мысли и дела. Которые ближние и дворовые люди будут при королевиче и захотят служить при его дворе – тем всем государская милость будет во всем по их достоинству, а неволи им ни в чем не будет…
Вот как теперь заговорили! Пошли на всякие хитрости, лишь бы страстно желаемое царское дело привести к благополучному окончанию.
Ближние бояре так рассуждали в думе царской:
– Заполучить бы нам только королевича, так мы его из рук не выпустим! Само собою все сделается. Чтобы он, пожив с нами да приглядевшись к нашим обычаям, обласканный царем, отказался сотворить столь благое дело – перейти в нашу святую православную веру, – может ли такое статься!
Другие говорили:
– Вот и Проестев с Патрикеевым толкуют: королевич, вишь ты, сам сюда так и рвется, на все готов, отец только упирается, сговариваться с послами запретил. Дело ясное: не в королевиче тут сила – в одном короле!
– А что король может поделать, коли королевич ему из Москвы отпишет: «Привел меня Господь Бог совершить благoe дело, ради души спасения присоединился я к святой православной вере греческого закона»?
– Вот это верно, хоть и осердится король, а все же делать ему будет нечего! Не войной же ему идти на нас! Да и на кого идти? Кто тут причина? Королевич не малолеток…
– А коли проклянет?
– Ну, где же там! Сына-то ведь, чай. тоже пожалеет. Да ежели и проклянет, так проклятие еретика не страшно для православного христианина!.. Нет, клясть не станет… побурлит, посердится и замолчит… А теперь к чему поднимать это, теперь только обещать все надо. Не сумели Проестев с Патрикеевым оборудовать это дело, промахнулись на свою голову, надо думать, Марселис окажется поумнее.
– Надо думать, немец хитрый, бывалый!.
И поехал Марселис в Копенгаген, твердо решившись радеть и промышлять всякими мерами.
Ему пришлось исправлять все промахи своих предшественников и он сразу натолкнулся на всякие препятствия.
Канцлер хотя и принял его, но весьма сухо, и когда он пустил в ход все свое красноречие, го увидел, что задача нелегка: на все его речи канцлер только головой качал да помалкивал, наконец сказал:
– Как это королевичу в Москву ехать? Знаем мы теперь людей московских! Люди они дикие. Что же ему придется попасть в рабство к этим диким людям? Обещают что угодно, да ничего не исполнят. Гораздо лучше оставаться ему в Дании – здесь без всякой беды можно ему прожить и отцовским жалованием. И это не мое мнение только, прибавил канцлер, – так все у нас думают.
Но он сильно преувеличивал – так думали только те, кто имел расчет желать женитьбы графа Шлезвиг-Голштинского на дочери чешского короля.
Марселис ответил канцлеру:
– Если бы в Москве люди были дикие, то я бы столько лет гам не прожил. Зачем клеветать на московитов не зная их жизни! Поистине скажу, хорошо, если бы в Дании был такой же порядок, как в Москве. Никто не может доказать, чтобы царь не исполнил того, что обещает. Слово свое он держит крепко не только христианским государям, но и магометанам.
Канцлер ничего на это не мог возразить, а подумав немного, он сказал:
– В Москве многие бояре не хотят, чтобы царь выдавал дочерей своих за иностранных принцев, и это понятно: бояре желают сами породниться с царской семьей.
– Московский государь-самодержец, – ответил Марселис, – и делает все по своей воле. В теперешнем деле нет и не может быть никакого разногласия – все приближенные царские желают, не меньше самого царя, этого брака царевны с королевичем Вольдемаром.
Против этого канцлеру возразить опять было нечего, но у него наготове был новый и меткий выстрел.
– Сначала королевичу, конечно, в Москве будет хорошо, – сказал он. – Ему, наверное, будут оказывать большую честь, для того чтобы отвести его от лютеранской веры. Если же он на это не согласится, то перестанут почитать его.
Хотя Марселису прямо и не говорили ни царь, ни ближние бояре о том, как они смотрят на это дело, но он, человек проницательный и хитрый, отлично понимал, на что в Москве метят, поэтому выстрел канцлера попал прямо в цель и при неожиданности заставил Марселиса смутиться. Однако он тотчас же справился с этим смущением и, по-видимому, совершенно спокойно спросил:
– Какое же основание полагать это? Кто так хорошо знает царя и его приближенных, чтобы заранее решать, как они будут действовать?
Канцлер внимательно глядел на своего собеседника.
– Я их не знаю, – сказал он, – да и говорю не только о царе и его приближенных, а обо всем московском народе. Может случиться, что не царь и не приближенные, а именно народ, все московиты, будучи фанатиками, начнут оскорблять королевича за его преданность лютеранской вере. Я говорил с некоторыми шведами и голландцами, которые живали в Москве и хорошо знают московитов, – это их мнение, что так непременно будет.
– Шведы и голландцы нарочно так говорят! – воскликнул Марселис. – Говорят так, желая расстроить тесный союз Дании с Москвою. На слова их нечего обращать внимания. Я много лет прожил в московском государстве и знаю московитов получше этих шведов и голландцев, и я утверждаю, что ничего подобного нельзя ожидать. Королевич Вольдемар в бытность свою в Москве всем очень понравился все его полюбили и желают его возвращения. Канцлер хитро улыбнулся.
– Вы хороший посол, господин Марселис, – сказал он, – на все умеете ответ дать, и вас, видно, не переспоришь, но дело не во мне – я тут сторона, я только исполнитель приказаний моего государя. Поговорите с графом Шлезвиг-Голштинским, быть может, несмотря на все достоинства московитов и на то, что его так полюбили, он сам не захочет ехать.
Марселис откланялся канцлеру и отправился к Вольдемару в полной уверенности, что тут его красноречие будет гораздо более к месту.
Перед своим отъездом из Москвы он обстоятельно говорил с Проестевым и Патрикеевым, и они убедили его в том, что королевич только и мечтает, как бы скорей переселиться в Москву и вступить в брак с царевной.
Но и тут Марселиса ожидало разочарование – Вольдемар был уже не в том настроении, в каком находился перед отъездом из Копенгагена московских послов.
За эти последние месяцы он часто ездил к матери и поведал ей о своем деле. Графиня пришла в ужас. При мысли о разлуке с сыном в ней вспыхнула вся ее прежняя к нему нежность, и она пустила в ход все убеждения, всю силу, на какую способна мать, хотящая отвратить погибель от своего ребенка. Ее доводы, убеждения, мольбы и слезы в конце концов подействовали на Вольдемара.
Что же касается фантастической любви его к неведомой царевне, она не прошла, она время от времени просыпалась снова, но только время от времени и ненадолго.
Юный граф Шлезвиг-Голштинский жил весело, часто находился в обществе красивых женщин, и живая, осязаемая красота сильно вредила красоте призрачной, неосязаемой, созданной юным и пылким воображением.
Как бы то ни было, Марселис нашел королевича весьма сдержанным, и наконец после долгого разговора тот прямо сказал ему:
– Право, напрасно вы приехали – это дело так долго тянется, что уже наконец всем у нас надоело, да и мне тоже. Не знаю, отчего вам так нравится Москва и вы там живете, – я не нашел в ней ничего интересного. У меня от моей поездки не осталось никаких приятных воспоминаний, а грубости и дикости видел я там много.
– Как же мне прикажете понимать слова ваши? – спросил смущенный Марселис. – Как прямой отказ?
– Нет, – ответил Вольдемар. – Я бы отказался, если бы это только от меня зависело, но я должен и хочу поступить так, как мне прикажет король, мой отец. Если он прикажет жениться на царевне, я его не ослушаюсь.
Марселис после разговора с Вольдемаром стал объезжать и обходить всех влиятельных людей. Человек бывалый и к обхождению привычный, хорошо знавший людские слабости, он действовал весьма успешно. Где надо польстить – польстит, где надо пообещать – пообещает где надо подарить – подарит. Партия лиц, желавших брачного союза между Вольдемаром и дочерью чешского короля, совсем стушевалась, сторонников женитьбы королевича на московской царевне все прибывало.
Королевич под влиянием разговоров со своими ближними людьми снова вернулся к прежним мыслям, и наконец Марселису было объявлено, что он может представиться его величеству и иметь с ним окончательный разговор. Король согласен на отъезд сына и на его женитьбу, только остается договориться об условиях.
Марселису дали понять, что теперь все дело в уступках желаниям короля, что, при малейшем противоречии королевской воле, дело разойдется, и уже на сей раз бесповоротно. Но Марселис и сам отлично понимал, что это так.
Король принял его милостиво, но прямо сказал, что прежде всего необходимо получить из Москвы письменное согласие на все его условия. Условия же были таковы:
«1) В вере королевичу неволи не будет, и церковь ему будет поставлена по вероисповеданию.
2) Королевич от всех людей высокого и низкого, духовного и мирского чина должен быть почитаем царским зятем, чтобы ему над собою никакого начальства не иметь, кроме царя и царевича, – их он будет почитать своими государями а больше никого.
3) Королевичу и его прямым наследникам обещанные города иметь в вечном и потомственном владении. Если ж Вольдемар умрет без наследников, то царевна Ирина наследует эти города в пожизненное владение. Если же царь, кроме городов и земель, изволит дать денежное приданое, то это – как сказано в русском переводе условий – «честнее и славнее будет». Кроме городов королевичу должны давать на содержание его двора, так как доходы с городов неизвестны. Королевич будет одевать свой двор как того сам желает; вольно ему слуг принимать из датской земли и отпускать назад».
Марселис, не теряя часу, отправился с этими условиями в Москву и по приезде упрашивал всеми мерами, чтобы ответы на эти условия были удовлетворительные и чтобы с ними не мешкали, а то все дело разрушится.
Мешкать в Москве на сей раз не стали, собрали думу, сразу написали ответы и вручили их Марселису. Царь отпустил его с еще большей лаской, чем прежде, и просил, не теряя часу, ехать в путь обратный и торопить в Копенгагене дело.
Марселис отвечал царю, что себя не пожалеет, лишь бы сослужить службу его царскому величеству. Действительно, он не стал отдыхать в Москве, явился в Копенгаген раньше, чем его там ожидали, и по виду его можно было заключить, что старания его увенчались успехом.
На первый вопрос отвечали, что королевичу и его двору в вере и законе неволи никакой не будет, а о том, чтобы дать место для кирки, договор будет с королевскими послами, которые приедут с графом Вольдемаром в Москву.
На второй вопрос было объявлено безусловное согласие. На третий – тоже с прибавкою: «Если после Вольдемара останутся наследники, то имения графа Вольдемара в датской земле должны быть за Ириною и за ее наследниками… Также мы, великий государь, приданое: всякой утвари и деньгами, всего на триста тысяч рублей, – дать изволили».
По четвертому вопросу отвечали: «С назначенных городов собирается доходу много, а если окажется мало на дворовое содержание, то мы прибавим городов и сел».
Наконец, на пятый пункт последовало согласие и определено, чтобы королевич взял с собою в Москву триста человек.
Все эти ответные статьи были закреплены государскою печатью.
Король, всесторонне разобрав их, решился дать свое согласие.
Марселис кинулся к королевичу Вольдемару. Тот его встретил мрачно и, несмотря на свою всегдашнюю обходительность и ласковость, на сей раз говорил с ним в видимом раздражении. На поздравление Марселиса и его низкие поклоны он сказал:
– Не с чем поздравлять меня – по своей воле не поехал бы. Я согласился ехать только потому, что боюсь рассердить короля, отца моего. Боюсь я, что вы меня обманете и что мне в Москве худо будет. Можешь ли ты мне поручиться, Марселис, что все будет исполнено по договору, что все будет честно сделано?
Марселис стал уверять и клясться, что королевичу не о чем беспокоиться, нечего тревожиться, что его ожидает в Москве самая радостная жизнь.
– Если вам будет дурно, – говорил он. – то и мне будет дурно. Я отвечаю своею головою.
– А какая мне польза в твоей голове, когда мне дурно будет! – воскликнул королевич. – Видно, уж так Богу угодно, – прибавил он, – если король и все его приближенные так решили. Много я на своем веку постранствовал и так воспитан что умею с людьми жить. Одна моя надежда на доброту царя…
– И в этой надежде… ваша милость… не обманется. – поспешил заявить Марселис– Царь Михаил Федорович – государь большой доброты и кротости, и если увидит ваше к себе расположение, то ничего для вас не пожалеет. Подумайте ведь вы будете первым человеком в обширном и могучем государстве!
Итак все было решено. Но надо отдать справедливость королю Христианусу
– он вовсе не приневоливал сына, он в последнюю минуту говорил ему:
– Я решился на разлуку с гобою, Вольдемар, только в надежде на твое счастье, если же ты хочешь остаться – оставайся.
И Вольдемар остался бы, если б как раз в эти дни не поссорился с одной хорошенькой женщиной, с которой был очень дружен в последнее время. Но он поссорился с нею и захотел доказать ей, что вовсе не считает себя несчастным от этой ссоры, что легко может обойтись без порванной дружбы и даже совсем пренебрегает ею.
Вольдемар пренебрег даже слезами и воплями своей матери, разлукой со всей семьей.
Он недаром говорил Марселису, что много постранствовал и привык встречаться с новыми людьми и обращаться с ними. В нем была врожденная жилка искателя приключений, его опять с неудержимой силой влекла таинственная даль, в нем начинали роиться честолюбивые планы, и снова мелькал перед ним образ неведомой царевны из сонного царства, которую он должен пробудить к жизни, к счастью своим поцелуем.
Он быстро набирал свой штат и с двумя королевскими послами, Олафом Пассбиргом и Стрено Билленом, отплыл из Копенгагена в середине осени.
Королевич направился в Данциг, чтобы через польские, а не шведские владения ехать к Москве.
На пути он на некоторое время остановился в Вильне, где был встречен с большими почестями и ласкою королем Владиславом.
В его честь дано было несколько блестящих праздников. На этих праздниках он совсем очаровал поляков, а главное – полек, своей красотой, ловкими манерами и знанием французского, а в особенности итальянского языка, бывшего тогда в большой моде.