Это неожиданное приключение имело на Вольдемара огромное влияние, оно совершенно изменило всю внутреннюю жизнь его. Тоска и скука пропали бесследно. Он почти всю ночь не спал и грезил о своей невесте. Только этот неведомый чудный образ то и дело сливался с образом хорошенького бесенка, посланного царевной.
И бесенок, явившийся так фантастично, среди прозрачного сумрака летнего вечера, представлялся, конечно, гораздо более прелестным и соблазнительным, чем был в действительности.
Ведь с самой Вильны королевич не видел ни одного молодого женского существа! К утру, еще и не помышляя изменять своей невесте и мечтая о ней, он все же был уже совсем влюблен в ее посланницу. Никому не проговорился он ни словом и с сердечным замиранием ждал вечера.
Если Вольдемар, навидавшийся на своем недолгом веку чего угодно, так волновался, – можно себе представить, в каком состоянии была Маша, а еще более того царевна.
Быть может, кому-нибудь покажется просто невероятным такое приключение в тереме, среди семнадцатого века, а между тем здесь рассказывается только самая невинная из теремных историй.
Стены московских теремов, а царского в особенности, если бы кто порасспросил их и умел их слушать, могли рассказать немало удивительных историй, доказывающих пылкость воображения, хитрость, изворотливость и поразительную смелость теремных затворниц. Чего никогда и в голову бы не пришло женщине, поставленной в иные условия жизни и не лишенной известной свободы, то не только приходило в голову, но и тотчас же исполнялись, со всею силою женской страстности, русскими затворницами.
Требования природы во все века – одни и те же и если им не дается естественного простору – они находят себе самые невидимые лазейки и просачиваются через них с. энергией и силой, по меньшей мере равной силе задерживающих препятствий.
Конечно, в старом русском тереме вырастало достаточное количество женщин неспособных на борьбу и поэтому осужденных безропотно подчиняться всем требованиям обычаев. Такие женщины, по большей части, жили день за днем, уходили в узкие материальные интересы. Если они страдали, то страдания их были бессознательны, как страдания животных, рожденных и выросших в клетке, не знающих, что есть иная жизнь, что где-то, далеко, шумит дремучий лес со своим привольем, со своею вечной, манящей тайной.
Встречались также иные характеры, иные организации, в которых подчинение существующему складу жизни не было признаком бессилия и узости умственного кругозора. Такие русские женщины старого времени глядели на свою трудную, малорадостную жизнь как на подвиг.
«Темна женская наша доля, – говорили они в ответ на ропот и слезы прибегавших под их защиту и за их советом, – недаром про долюшку эту жалобные песни сложены, а все же таки не след нам роптать, гневить Господа Бога. Все мы должны претерпеть ради души спасения. Счастье-то да радости не здесь, а там, где нет болезней и воздыхания. Да и здесь не все ж таки горе одно. Коли ты замужем, будь ему верной, покорной женой, душу свою за него положи да за детушек, живи, дыши ими, и ох как дышаться-то легко тогда будет! Ну, а коли нету у тебя ни мужа, ни детушек – живи для Бога, молись Ему, отдай себя делам добрым…»
Под влиянием таких женщин, а их было немало, развивалось и крепло истинное благочестие, глубокая и непреоборимая вера. Эта вера, со всеми ее дарами, не только давала возможность жить, но и наполняла, по-видимому, однообразную и темную жизнь богатым внутренним содержанием и светом. Эта вера творила иной раз чудеса, поднимала русскую женщину из ее приниженности и безответности; она-то охранила ее от вырождения, пронесла «живою» сквозь века испытаний и открыла ей широкую, плодотворную будущность.
И пока русская женщина крепка в вере, пока живет, чувствуя себя под отеческим Божьим оком и не забывая о земных своих задачах, в лучшие минуты стремится к небесной отчизне, – она не погибнет, не выродится в уродливое, болезненно-преступное создание, а, расцветая все краше и краше, будет играть видную и прекрасную роль в истории человечества.
Однако среди бессильных, отупевших существ, способных только на животные проявления, поскольку это им разрешалось, среди женщин, богатых верою, терпением и сознательными семейными добродетелями, всегда встречались представительницы третьего типа – живые, страстные и беспокойные натуры.
Они уж так рождались живыми, страстными и беспокойными: теремное воспитание не могло уничтожить их природных, врожденных особенностей, клетка только портила их, извращала их инстинкты, зачастую превращала их в существ хитрых, лживых, способных на всякое тайное преступление ради достижения своих целей.
Русская девица того времени, принадлежавшая к этому третьему типу, едва придя в возраст, являлась живым протестом всему складу теремной жизни. Она не могла примириться со своей обособленностью, отчужденностью от мужского общества. Если б ей дана была возможность вращаться среди мужчин – она, быть может, удовлетворилась бы этим, удовольствовалась бы мужской оценкой своей красоты и хранила бы сердце до прихода истинного суженого, на всю жизнь Богом данного и добровольно, по собственному влечению, ею избранного.
Но ведь она знала, что, выдавая ее замуж, о влечении ее не спросят. «Выдадут за немилого, за постылого!» – жалобно пела она в минуты мечтаний.
Ей же хотелось милого, дружка сердечного, и начинала она стремиться к нему, искать его всеми мерами, всеми хитростями и выказывала при этом искании поразительное упорство, невероятную смелость. Препятствия только прибавляли ей силы и изворотливости. Начиная с самых идеальных представлений, путая в себе самые чистые чувства, она, после первого трудного шага, после первого греха по понятиям терема, начинала чувствовать себя преступницей и говорила себе: «Ну, пропадать так пропадать! Все равно не простят, коли узнают. Значит, так тому и надо быть. За семь бед – один ответ!.. По крайности потешу свою душеньку, чтоб было что вспомнить, чтоб было за что страдать, о чем лить реки слезные!..»
При таком взгляде она уж не знала себе удержу, «тешила свою душеньку» и потом, когда все выходило наружу часто «лила реки слезные» в тесной и сырой монастырской келье. Точно так же поступала, только, может быть, с еще большей смелостью отчаянья, жена, которую выдали против воли за «постылого». Главное же, чем больше было препятствий, тем смелее становилась любовная драма.
А препятствий всего больше было, конечно, в царском тереме. Там вырастали, под тройной охраной, царевны. Для них положение боярышень и дочерей купеческих представлялось чуть ли не идеалом запретной свободы. Для них все оказывалось недозволенным. Наконец, и мужа, достойного их, найти было трудно, а потому, в большинстве случаев, царевна готовилась к вынужденно одинокой жизни. Таким образом, немудрено, что некоторые царевны боролись со своей долей, со своей печальной судьбой не на живот, а на смерть…
Шереметев в последнее свое свидание с королевичем Вольдемаром говорил ему, убеждая его не сердить царя, принять православие и не требовать отпуска.
«Быть может, ты думаешь, что царевна Ирина Михаиловна не хороша лицом? Так успокойся – будешь доволен ее красотою; также не думай, что царевна любит напиваться допьяна; она девица умная и скромная, во всю жизнь свою ни разу не была пьяна!»
Но достоинства юной невесты далеко не исчерпывались этим характерным панегириком. Быть может, глядя на других, она от скуки когда-нибудь и хлебнула бы лишнее, только мама, княгиня Хованская, этого бы ни за что не допустила, ибо сама была женщина непьющая и на сей счет весьма строгая. Ирина имела характер ласковый, большую доброту сердца, всех она жалела, за всех готова была просить, всех прощать, всем отдавать все, чем сама владела.
Про нее прислужницы и ближние боярышни говорили:
«Уж добра же, добра наша царевна, не будь она царевной, не имей всего вдосталь да распоряжайся всем по своему изволению, кажись, для бедного человека последнюю сорочку бы с себя сняла да так, нагишом, по улице бы и побежала!»
Они подсмеивались, эти ближние боярышни и прислужницы, но в их подсмеиванье звучала невольная симпатия к царевне.
Такие добрые девушки бывают обыкновенно и сердцем нежны и горячи; любя всех, всех жалея, они чувствуют влечение и к любви страстной, полюбив, жертвуют всем для любимого человека, делаются сильны и смелы. Такие девушки очень склонны к мечтательности, воображение у них богатое и пылкое, чувствительность их возбуждается быстро, потрясает их сильно, и переход от чувствительности к часто бессознательной чувственности совершается незаметно, естественно, сам собою.
А что какова женщина в наше время, такова была она и во все времена, в этом не может быть никакого сомнения. Время, нравы и обстоятельства имеют, конечно, большое, но все же, главным образом, внешнее значение – внутренние человеческие свойства и проявления их остаются неизменными на многовековом пространстве. Не будь этого – древние памятники человеческой жизни оставались бы для нас непонятными. Не будь этого, Шекспир, несмотря на свою гениальность, не мог бы создать таких лиц, которые и по сей день живы, которых мы встречаем и теперь и узнаем, забывая всякие «анахронизмы».
Неизвестно, как бы отнеслась царевна к появлению в Москве королевича Вольдемара, до чего бы дошла она своим умом, если бы возле нее не оказалось бесенка Маши. Но бесёнок был на лицо тоже такой добрый, или, вернее, способный на всякое добро и зло бесенок, какой может создаться во всякое время и во всякой обстановке. Чего по воспитанию и положению еще не хватало Ирине – смелой инициативы того у Маши было столько, что хоть отбавляй.
Она сразу, еще до приезда королевича, овладела царевной; теперь же просто отождествилась с нею, они были одно существо…
Когда Маша вернулась со своей опасной прогулки и прошмыгнула в терем, было уже поздно, и она не могла увидеться с царевной. Пробраться в ее опочивальню ей тоже не удалось. Настасья Максимовна, искавшая весь вечер бесенка и не доискавшаяся, поймала его наконец за ухо в одном из коридорчиков. Не говоря худого слова, за ухо же, свела она Машутку в темный чулан, пихнула, заперла дверь чулана на ключ и внушительно объявила:
– Тут и сиди до утра, полуночница! Другой раз не будешь пропадать неведомо где весь вечер… Чтоб тебя крысы за ночь съели!
И ушла.
Маша, вся еще трепетная от смелости и удачи, вся еще полная впечатлений свидания и беседы с королевичем, упала в темноте на какой-то довольно мягкий узел, высунула язык и состроила такую гримасу, что Настасья Максимовна, кажется, убила бы ее на месте, если бы только могла вообразить себе нечто подобное, несомненно относившееся к ней самой и ни к кому более.
«Ну и что же! – думала Маша. – И посижу до утра, и не съедят меня крысы, а завтра, хоть ты тут лопни, с царевной переговорю и все устрою тут же, у вас под носом… а вы только глазами будете хлопать!..»
Она почесала и потерла себе разгоревшееся от неожиданной ласки Настасьи Максимовны ухо, свернулась калачиком на большом узле, как истый котенок, и вдруг сразу, тоже как котенок, заснула крепким, сладким сном – следствие юности, усталости и пережитых за этот вечер волнений.
Строгая постельница сдержала свое слово, так и не выпустила провинившегося бесенка до утра из чулана. Да и утром, в хлопотах, не сразу о нем вспомнила.
– Машутка, Машутка! – звала она, выходя в коридорчик и заглядывая направо и налево. – Опять пропала, анафемская девчонка!..
Но тут Настасья Максимовна хлопнула себя по лбу:
– Матушки, да ведь никак я ее в чулан заперла!
Подошла к чулану, отперла дверь, впустила свету и видит: спит Машутка на узле, в клубок свернувшись, спит и похрапывает.
Еле– еле растолкала ее Настасья Максимовна. Вот наконец вскочил на ноги бесенок, глаза кулаками протирает, потягивается и никак понять не может, что это такое?
– Да ну тебя, вылезай, что ли! Беги умываться-то!
А самой вдруг с чего-то жалко стало бесенка.
– Чай, проголодалась?… Как умоешься да приберешься, иди уж ко мне, там у меня всего осталось…
Маша убежала, а Настасья Максимовна пошла в свою светелку, выложила на стол пирог, краюху хлеба, кувшин с молоком, поставила и стала дожидаться. Когда Маша робко вошла, она велела ей сесть к столу и с видимым удовольствием следила за тем, как девушка ест.
– Молока-то, молока побольше пей, в твои годы молоко на пользу большую, здорово оно, от него тело растет и белеет… А молоко-то чудесное, коровушки уж вешней травки отведали, – говорила постельница таким тоном, будто это совсем и не она чуть не оторвала у Маши ухо, в чулане на узле ночевать ее заставила и пожелала, чтоб ее съели крысы.
Между тем Маша, отлично выспавшаяся и свежая, розовая от умыванья, быстро соображала все выгоды своего положения.
«Максимовна-то подобрела, – думала она, – видно, совесть в ней заговорила… Ишь, ведь меня улещает, потчует. Ну и пусть! Значит, нынче по пятам за мною бегать не станет, а мне только того и надо!..»
Она делала умильную рожицу, наелась и напилась до отвалу, потом встала из-за стола, утерла себе рот рукою и низко поклонилась Настасье Максимовне.
– Ну, сыта? Богу-то, Богу помолилась? Где уж, чай, да и времени не было… так ты хоть теперь…
Маша послушно подошла к киоту с образами, стала креститься и класть земные поклоны. Трудно сказать, была ли она в молитвенном настроении, но поклоны ее и продолжительность молитвы произвели на Настасью Максимовну хорошее впечатление. Она глядела на Машу с удовольствием и при этом бессознательно любовалась ее грациозной, стройной фигуркой.
Наконец девушка кончила молитву подняла свои хорошенькие глаза, в которых теперь выражалась кротость на Настасью Максимовну и тихо сказала:
– Царевна велела мне быть у нее пораньше… Никак я уж и опоздала… браниться она будет.
– Это царевна-то браниться? Хорошо бы оно было, если б она тебя хоть разок побранила! Да нешто она браниться умеет? Потакать тебе да баловать тебя, это ее дело… Уж иди, не мнись, уж иди себе, коли тебе точно от царевны приказано!
Маша не заставила себе повторять этого и мигом очутилась у двери царевниного покоя.
Вот сейчас, сейчас все она расскажет царевне! То-то обрадует!
Вошла и сразу остыла, опустила глаза и затаила дыхание: рядом с царевной сидела княгиня Хованская и вышивала в царевниных пяльцах.
«Вот тебе бабушка и Юрьев день!» – подумала Маша. – Кикимора расселась, того и жди, надолго, ведь это она любит… от пялей-то ее и не оторвешь!..»
Маша низко поклонилась, подошла к руке царевны, а потом и княгини-мамы, которая, вся погрузясь в свою работу, не обратила на нее особого внимания.
– Ты за уроком? – спросила, вся вспыхнув, царевна, а глаза ее. устремленные на Машу, говорили совсем другое. «Где пропадала? Отчего вчера тебя вечером не было? Отчего не пробралась ночью? Да и теперь почему пришла так поздно? Что случилось? Не удалось, видно? Я весь вечер, всю ночь, все утро промучилась, тебя дожидалась!» – говорили глаза царевны.
– За уроком, царевна, по твоему приказу, – ответила Маша почтительным шепотом, стала за спиной княгини и, почувствовав себя в безопасности, совсем преобразилась.
Она кивнула головою, сделала счастливое лицо, схватила себя за ухо.
Царевна отлично поняла: «Все благополучно… самые чудные вести… Не была до сих пор, потому что Максимовна задержала и опять пришлось пострадать уху».
Царевна так вся и просияла, забыв даже пожалеть о бедном вечном страдальце, об ухе своей подруги.
Она бросила мгновенный взгляд на княгиню и едва заметно передернула плечом: «Видишь, сидит, пожалуй, уйдет не скоро! Вот наказанье-то!»
«Кикимора!» – совершенно ясно проговорили глаза бесенка.
Минуты с две продолжалось молчание. Княгиня прилежно не поднимая головы, вышивала, искусно нанизывая на шелк блестящие бисеринки.
Вдруг Маша, вздрогнув, бросила торжествующий взгляд на царевну. Вздохнула она раз, вздохнула еще глубже, еще слышнее другой
– Чего это ты вздыхаешь? – спросила царевна.
– Королька жалко! – с новым вздохом печально выговорила Маша.
Княгиня оторвалась от работы, обернулась, взглянула на девушку и быстро спросила:
– Что Королек? Про что ты говоришь?
Дело в том, что Королек был любимый царицын попугай которого выучили, каждый раз как царица проходила мимо клетки, кричать: «Здравствуй, матушка-царица, ты царица, а я заморская птица!»
– Да как же не пожалеть-то его, княгинюшка?! – печальным голосом, чуть что не со слезами на глазах стала объяснять Маша. – Ведь даром что он – птица, а все ж таки у него чувства есть и ему очень больно…
– Что больно? Говори толком! – совсем встревожилась княгиня.
– Иду я и вижу. – продолжала Маша. – вижу я, дурка-арапка подобралась к клетке, отворила дверцу, руку просунула и выщипывает у него перышки, а Королек-то кричит не своим голосом: «Больно, ой, матушки, больно!»
– Да ты не врешь?…
Маша сделала недоумевающее, изумленное лицо.
– С чего ж это я врать стану! Неужто врать можно!
– Ну, уж я ж эту арапку! Уж я ж ее! Не впервой замечаю, что она все что-то с Корольком возится… Не дай Бог замучает его, захиреет он, что тогда царица-то скажет. Вот так народец… Отвернись только, и того и жди всякой напасти! – Княгиня, говоря это, поднялась с места и быстро вышла из покоя.
Маша крепче приперла за нею дверь и засмеялась, кидаясь к царевне.
– А у Королька-то перышки все целе-е-ехонькие!.. А арапке-то задаром доста-а-анется! – с блаженным выражением в лице протянула она.
– Зачем же ты это, Машуня?! – упрекнула царевна. – Нешто тебе не жаль арапку?!
– А то что же, жалеть мне ее, что ли! Благо она на язык мне подвернулась, пусть и отдувается! Я ей пряничка, леденчика за это дам, смерть она до сладкого охотница, кабы не она, век бы нам княгиню-то не выжить…
Царевна потеряла всякую жалость к дурке-арапке и с шибко забившимся сердцем, почти беззвучно спросила Машу:
– С чем же ты? Говори скорее! Неужто вчера удалось тебе?
– Удалось, удалось, моя золотая царевна, все удалось, как по писаному!
– кипела и трепетала от восторга Маша. – Наконец-то вчера вечером видела я королевича…
– Ох! – даже тихонько простонала Ирина, схватываясь рукой за сердце.
– Да и не только видела, но и беседу с ним вела.
– Что ты? Не верю я… да и как же ты с ним могла беседу вести, ведь он немец… по-нашему, сказывали, не понимает…
– Ан и соврали люди! Как еще понимает-то… как еще говорит-то!.. Получше Королька говорит, иногда только слово какое у него не выговорится, а все понять можно…
– Ну…
– Красавец он какой!..
Маша зажмурила глаза и развела руками.
– Да не томи ты меня, Машуня, и, Бога ради, не ври, говори все как было, ничего не пропусти, только и не прибавляй ничего! – шептала Ирина, крепко сжимая Машины руки и впиваясь ей в глаза затуманившимся, влюбленным взглядом.
Маша стала передавать быстрым шепотом все, что было с нею, изо всех сил стараясь ничего от себя не прибавить и не пропустить никакой подробности.
Ирина то вспыхивала, то вся холодела.
– Как же нам быть теперь? Что ж ты ему нынче вечером скажешь? – наконец проговорила она, умоляюще глядя на разгоревшегося бесенка и с замиранием сердца ожидая его вдохновения.
– А скажу я ему, что если я могла вырваться из-под надзора Максимовны, да и не раз вырваться, а каждый вечер вырываться, так он и подавно, королевич-то, может добраться до забора нашего садочка, а уж там будет мое дело, дорогу я ему укажу чай лазить-то он не плоше моего мастер! – объявила Маша.
– Что ты! Что ты! А забыла, ведь вокруг их двора немецкого стража понаставлена, чтобы не сбежал королевич! – в ужасе прошептала Ирина.
– Кабы стражи не было, кабы мог он среди бела дня в колымаге золоченой к нам подъехать, так и толковать нам было бы не о чем! – засмеялся бесенок.
– Ведь вот он говорит: умереть, мол, готов за царевну, только чтобы повидать ее… ну, так чего ж тут!. Да и совсем дело простое: откуда я у них через забор перелезаю, оттуда и он вылезет, какой дорогой я домой возвращаюсь, такой дорогой и он пойдет… Матушки! – вдруг вскрикнула она,
– Что такое я придумала-то! И как это до сей минуты не догадалась?
– Что еще такое? – так и впилась в нее глазами царевна.
– А то, что в садочке опасливо, да и неведомо еще, какова погода стоять будет… Лучше я вот что: я его бабой одену да в тот чулан приведу, где ночевала нынче… от чулана-то и выход в двух шагах… и никого там не бывает… на что ж лучше!.. Вот и придумала.!
Но Ирина побледнела.
– Нет, нет… Боже сохрани! Как такое можно…, его сюда! Машуня, ты с ума сошла… Ведь ежели накроют… смерть и ему, и мне, и тебе…
– А ты нешто боишься смерти? – весело спрашивала Маша. – По мне вот, все равно: умирать так умирать… Да и какая тут смерть?. Жутко вот… а все же… Тем-то и хорошо, что жутко!..
В конце концов она добилась своего, получила согласие царевны и, когда солнце зашло, когда стало понемногу смеркаться, с большим узлом в руках ускользнула из терема.
Точно так же, как и вчера, тихий и ясный вечер. Как и вчера, королевич бродит один в березовой аллее. Вот чутким ухом слышит он шорох. Он спешит к забору. Вдруг к самым ногам его падает узел. В недоумении он отскочил, потом взглянул наверх и увидел над забором улыбающееся хорошенькое лицо царевниной посланницы. Миг – она ловким, быстрым движением спрыгнула с забора. Еще миг – и она очутилась в его объятиях, и он жадно целовал ее, сам не понимая, что делает.
Наконец она тихонько высвободилась и лукаво глядела на него, качая головою.
– Ах, королевич! – проговорила она, улыбаясь. – Ты, верно, принял меня за царевну, а я всего-то бедная девчонка-сиротка… и мне каждый день дерут уши…
Он пришел в себя, но все же глядел на Машу нераскаянным грешником.
– Это что? – спросил он, указывая на узел.
Девушка проворно развязала узел и стала вынимать из него принадлежности женской одежды. Королевич глядел с изумлением.
– Одевайся! – повелительным тоном произнесла Маша.
Королевич сразу все понял и, не говоря ни слова, не теряя ни одной секунды, стал исполнять ее приказание. Она ему помогала и тихонько смеялась.