bannerbannerbanner
Хождение в Кадис

Яков Шехтер
Хождение в Кадис

Полная версия

– Это тоже называется ложью, – назидательно произнес святой отец. – Когда ты в последний раз молился перед иконой Спаса Еммануила?

Чудотворную икону подарил монастырю Василий Темный, Онисифор не шибко к ней благоволил и свою неприязнь передал василискам.

– Еммануил означает – с нами Бог, – поучительно вымолвил игумен, уловив почти неприметное движение души Афанасия. Даже самый опытный физиономист не сумел бы заподозрить неладное, глядя на спокойное лицо юноши, но отец Александр читал души человеческие точно раскрытую книгу.

– Спаситель изображен на ней примерно в твоем возрасте. Вельми подобающий для вьюноши образ. Явись сегодня перед заходом солнца к святому образу и почитай Псалтырь. Тебе ведь недавно пятнадцать годов исполнилось?

Афанасий согласно кивнул.

– Вот пятнадцать псалмов и прочитаешь. По одному за каждый год. Благослови тебя Господь, сын мой.

Игумен отправился в свою келью, оставив Афанасия в полном замешательстве. Откуда святой отец знает, сколько ему лет? Онисифор рассказал или отец? Вряд ли, они с игуменом беседуют крайне редко и только по важным делам. Зачем игумену такие подробности? Какая ему разница, сколько лет исполнилось одному из василисков? Он даже их присутствие в монастыре с трудом замечает. Или только делает вид? В любом случае ослушаться указа игумена невозможно. Его слово в монастыре – закон.

В скромном кивоте, сделанном из гладко оструганных досок, сиял серебряный оклад. Икона выглядела слишком нарядной для святого образа. Ее писали в Царьграде, ромейским иконописцам по душе были яркие краски. Видно, хорошо жилось в Константинополе, весело жилось, и Спаситель получился веселый, добродушный, с ласковой улыбкой на мальчишеских устах.

В молельной висели и другие иконы, с темными, суровыми лицами святых угодников. Повзрослевший Иисус был изображен на них хмурым и настороженным. Афанасий не любил рассматривать рассерженное лицо Спасителя, ему нравился улыбающийся юноша Еммануил. Но заходить в молельню доводилось нечасто, только по воскресеньям и праздничным дням.

– Ваше дело одно, – учил василисков Онисифор, – а у чернецов – другое. Они пусть грехи наши замаливают. Что Богу положено – отдай, а остальное, коли до старости доживем, тогда и домолим.

Афанасию казалось, что наставник уже добрался до тех самых лет, но Онисифор продолжал вести себя по отношению к Богу как молодой дружинник.

В пустой молельне сладко пахло ладаном и воском. Красные лучи заходящего солнца тепло освещали боковую стену. Афанасий встал на колени перед кивотом и взялся за псалмы. Он плохо понимал смысл древних слов, а просто старался правильно произнести каждую букву. Закончив очередной псалом, он поднимал глаза и смотрел на Еммануила. Тот понимающе улыбался.

– Не грусти, – казалось, говорил Еммануил, – все будет хорошо, удачно, весело и счастливо. Тебе пока тяжело, я понимаю, но, честное Божеское слово, все будет хорошо.

Однако Афанасий и не думал грустить. Ему очень нравилась жизнь в монастыре, рядом с отцом, Онисифором и василисками. Если бы его в тот час спросили, о чем он просил Еммануила, он бы не знал, что ответить. Ведь на самом деле ему ничего не требовалось.

Но наступил день, когда Афанасий прибежал к святой иконе со слезами на глазах. В тот день Онисифор объявил василискам:

– Завтра я пойду на живое дело. Один из вас отправится со мной.

О живом деле наставник заводил разговор уже давно, потихоньку готовя василисков.

Поначалу сама мысль об убийстве человека казалась дикой, но шли дни, недели, месяцы, и кажущееся невозможным потихоньку перебралось в маловероятное, потом в труднодоступное, затем превратилось в достижимое, чтобы в конце концов стать реальным. Только не для Афанасия; лишить жизни незнакомого человека, лишить просто так, без нападения с его стороны, представлялось ему немыслимым.

– Пора оперяться, – сказал Онисифор, заметивший колебания воспитанника. – Пора научиться ставить дело выше своих желаний. Как говорили святые отцы, кто есть истинный витязь – тот, кто побеждает себя самого.

Он говорил, обращаясь ко всем василискам, но Афанасий прекрасно понимал, что наставник имеет в виду именно его.

– Силу ломят еще большей силой, – любил повторять Онисифор. И это значило, что на первое живое дело он возьмет с собой Афанасия.

Вот тогда-то он и припал к чудотворной иконе.

– Неужели ты желаешь смерти невинных? – шептал он, вглядываясь в улыбающееся лицо Еммануила. – Разве подобен ты языческим богам древности, пившим кровь жертв и обонявшим аромат паленого мяса? Ты же учил добру и всепрощению, почему же позволяешь одним православным убивать других?!

Афанасий надеялся на чудо, смешно и по-детски верил, будто вот-вот раздастся голос с Небес и добрый Бог объяснит ему, что, зачем и почему делается на блаженном и горестном свете. Но Еммануил молчал, продолжая улыбаться все той же радостной улыбкой.

За окнами стемнело, закончился короткий зимний день. Тренькнул колокол, возвещающий о начале вечерней молитвы. Пора было поспешать на ужин. Но так легко дышалось в пустой молельне, так покойно и чисто, что не хотелось уходить. Чуть слышно потрескивали свечи, тишина стояла густая и сладкая, точно лесной мед. Снаружи ярились бури, грохотали громы, беспощадный и жестокий мир выл и метался за стенами молельни, а внутри мерцал оклад святой иконы, освещаемый дрожащими язычками пламени, добрая темнота наполняла углы, и на ее бархатно-черной подкладке сиял лик Еммануила.

Колокол тренькнул еще раз, молитва закончилась. Афанасий поднялся на ноги, потер ноющие колени и побежал в трапезную. Его уже ждали. Онисифор укоризненно погрозил пальцем.

– Где ты пропадал?

– Молился у образа.

– Чуда ждешь, – усмехнулся наставник. – Есть чудеса в мире, случаются, отрицать грешно. Только на одну жизнь с чудом приходятся тысячи жизней без, ежли не более. Вот и гадай, посетит тебя редкое счастье или самому придется выкарабкиваться. Я вас учу спасаться собственными силами. Поможет Господь Вседержитель – любо, не поможет – сам поспевай.

Афанасий перевернулся на бок, цепь со стуком натянулась, не давая лечь поудобнее. Не зря ему пришли на ум слова наставника. Надо самому поспевать. Сам попался, сам и выпутывайся. Больше медлить нельзя. Еще раз чудо не случится.

Тогда, после долгой молитвы у Спаса Еммануила, оно произошло. За ужином все ждали, что Онисифор назовет того, кто пойдет с ним на живое дело. Но наставник хранил молчание. Доели тюрю, запили квасом, чинно, точно чернецы, прочитали молитву – все-таки вокруг монастырские стены, – пожелали наставнику доброй ночи и разошлись по кельям.

«Видимо, дело перенесено на завтра, – подумал Афанасий. – Все равно мне не открутиться, но чем позже, тем лучше».

А утром василиски сразу выложили ему новость: ночью Онисифор ходил на дело с одним из воспитанников. Тот сидел за столом бледный, с темными кругами под глазами, но страшно гордый. Зарезали ярыжку, самочинно тиранившего крестьян. Онисифор выволок его из избы, а василиск перехватил ножом горло.

– Крови-и-ищи натекло! – расширяя глаза, рассказывал воспитанник. Рассказывал уже по десятому разу, но всем хотелось слушать еще и еще.

– Я левой рукой его за подбородок ухватил, чтоб удобней-то резать, а он вывернулся да как цапнет меня за палец, насилу вырвал. Вот, посмотрите.

И он снова показывал мизинец с багровым рубцом.

– Наставник ярыжку по затылку угостил, – продолжал василиск, – оглоушил маленько, тогда я шапку с него сбил, ухватил за волосья, отогнул голову назад и… Рукав весь искровенил, пришлось снегом оттирать.

Василиски смотрели на товарища кто со страхом, кто с восхищением, а Афанасию стало противно до дурноты. Он не сразу понял, что Еммануил услышал его молитву и спас его от ужасной участи. Ведь это ему бы досталось отгибать голову непокорного ярыжки, ему слушать предсмертный хрип и бульканье, с которым кровь лилась из перерезанного горла.

Он выбежал во двор без зипуна и долго ходил от стены к стене, не чувствуя мороза.

Чудо продержалось всего два месяца. За это время Онисифор отправлялся на живое дело еще три раза, и еще три василиска с расширенными от восторга глазами рассказывали поутру о ночных подвигах. Афанасий остался последним, всем было ясно, чей следующий черед, и когда Онисифор объявил – сегодня пойдем на боярина, – взоры василисков обратились на него.

– Бояре Бежецкого Верха, – пояснил наставник, – переметнулись на сторону Москвы. Пора преподать им урок, напомнить о настоящем хозяине. Я выбрал самого матерого, заводилу. Не будь его, многие бы хранили верность князю. Этот лис хитростный речами сладкими других честных бояр улестил. Пришло время расплаты.

До Бежецкого Верха добирались два дня. Полозья саней скрипели по снегу, лошадь мерно мотала головой, морозный чистый воздух был сладок для дыхания. Ехали и днем и ночью, и Афанасий, запрокинувшись на спину, со страхом рассматривал высокое звездное небо.

– Запомни, сынок, – учил Онисифор, – в деле нашем нет ни злобы, ни злодейства. Мы точно меч в руке праведной. Разве задумывается клинок, кого он разит? Разве жалеет он жертву или ненавидит ее? Конечно нет! Выполняет свою работу, подчиняясь воле хозяина, и нам с него пример брать положено.

– А кто хозяин? – спрашивал Афанасий.

– Придет время – узнаешь. Покамест я твой наставник, меня и слушай. Был бы жив Гнедко, светлая ему память, он бы тебя на первое дело повел. Но не дал Господь, поэтому я для тебя как отец.

Ту первую свою кровь на всю жизнь запомнил Афанасий. Вот и сейчас, в темнице, лежа на охапке гнилой соломы, прикованный цепью за шею, он мгновенно мысленно оказался перед воротами боярской усадьбы.

Им повезло, накануне вечером боярин вернулся с охоты, и челядь, по своему обыкновению, перепилась. Сторожа, подогретые крепким медом, тоже заснули, завернувшись в толстенные тулупы. Причин для беспокойства не было, а уж о нападении и мысли ни у кого не возникало. Кто в Бежецком Верхе посмел бы покуситься на всемогущего боярина?

 

Стояла глухая середина ночи. Сбросив зипун, Афанасий играючи перелез через забор. Умению взбираться по веревке на неприступную стену василисков обучали с младых ногтей. Бесшумно спрыгнув в снег, он подкрался к калитке и отодвинул засов. Онисифор черной тенью скользнул внутрь.

Сторож на крыльце боярских хором что-то почувствовал и, проснувшись, преградил путь незваным гостям.

– Кто такие? – хриплым ото сна голосом спросил он.

– Свои, не узнаешь? – ответил Онисифор и легко, точно шутя, прикоснулся кинжалом к его груди. Сторож захрипел и начал заваливаться, Онисифор подхватил тело и тихонько уложил на пол. Случившееся не показалось Афанасию ни страшным, ни странным. Убить человека выходило проще, чем волка, не говоря уже о медведе.

В горнице было пусто. На столе лежали меч в богато украшенных ножнах и меховая боярская шапка, стояли, прислоненные к стене, копья и рогатины. Онисифор кивнул Афанасию на рогатину – возьми, мол, – а затем указал пальцем на дверь в спаленку. Жарко натопленную ложницу освещал лишь огонек лампады перед иконой. Боярин и толстая боярыня, развалившись, заливисто храпели в два голоса на широкой кровати.

– Представь себе, что перед тобой медведь, – сказал Онисифор, плотно затворяя за собой дверь. – Нет, этот зверь, – он пренебрежительно указал подбородком на спящего, – похуже медведя будет. И куда опаснее.

От звука его голоса боярин проснулся, сел на кровати, секунду недоуменно таращил глаза на незнакомцев, а затем побагровел от гнева и зарычал:

– Вы как сюда попали, смерды? Вон, дрянь! Вон, мразь!

Онисифор одной рукой рывком поднял его на ноги, прижал к бревнам стены, а второй рукой не глядя отыскал концы рогатины и приставил к груди боярина.

– Слово пикнешь, тебя этот малый насквозь проткнет.

Афанасий через плотно упертую рогатину чувствовал, как бьется и трепещет человеческое сердце.

Боярыня с несвойственной для столь массивного тела прытью соскочила с кровати и повалилась в ноги.

– Смилуйтесь, не убивайте, золота не пожалеем. Не губите душу православную, вы ведь не татарва какая-нибудь, в того же Христа веруете!

– Заткнись, сволочь московская, – буркнул Онисифор.

Боярин криво дернул ртом.

– Не унижайся, дура, они не за золотом пришли.

Он сразу все понял, не зря служил боярином, соображал быстро.

Боярыня истошно завизжала. Онисифор коротким ударом опрокинул ее на постель. Визг захлебнулся, перешел в хрип. Боярин дернулся, Афанасий прижал рогатину и чуть наколол. Тот охнул, два темных пятна стали расплываться на рубашке. Но дергаться перестал.

Онисифор заткнул боярыне рот платком, связал руки. Та мычала, билась многопудовым жарким телом. Тогда он схватил подушку, набросил на лицо, придавил.

– Бабу-то за что, зверь? – срывающимся от ненависти голосом выкрикнул боярин.

Онисифор не ответил, продолжая прижимать подушку. Когда боярыня засучила ногами – отбросил подушку в сторону. Женщина лежала неподвижно, шумно дыша через нос, обводя помутившимся взглядом комнату.

Онисифор вернулся к боярину и огласил приговор: за подлую измену, вероломство, нарушение клятвы – к смертной казни.

– Какой еще клятвы? – перебил боярин. – Кого я предавал?!

– Да ты при мне, подлюка, – воскликнул Онисифор, – князю Дмитрию Юрьевичу крест целовал, а теперь кому служишь?

– Когда это было, – возмутился боярин. – Сколько лет прошло, как нет Шемяки! Кому верность хранить?

– Сыну его, делу его. Верность временем не тратится, клятва стоит вечно.

– А я тебя узнал, – процедил боярин. – Ты из ближних дружников, верный пес шемякинский. Кат беспощадный, сколько крови на руках твоих! Советовали великому князю Ивану Васильевичу разыскать вас да под корень извести, а он пожалел. По молодости и неразумению. Вот мне доброта его и аукнулась.

– Ты бы не пожалел, я знаю. Кончай его, василиск.

– Василиск, имечко придумали! Холопы, – скривился боярин.

Афанасий замешкался, тогда Онисифор опустил руку ему на плечо и подтолкнул. Афанасий приналег, концы рогатины прошли сквозь тело и с глухим стуком уперлись в стенку. Боярин громко выпустил злого духа, потом захрипел, задергался и начал оседать на пол. Кровь хлынула двумя ручьями, пестря белую рубашку, боярыня замычала через платок, из широко распахнутых глаз полились слезы.

На обратном пути их никто не заметил. Онисифор вышел через калитку, велел Афанасию запереть засов изнутри, а самому перебраться прежним способом через забор.

– Пусть на своих думают. Пока разберутся, мы будем уже далеко.

Лошадь и сани дожидались за ближайшим леском. Онисифор взял вожжи и вытянул кнутом застоявшуюся кобылу:

– А ну, пошла! Живей, живей!

Афанасий сидел понурившись.

– Пошто закручинился?

– Плач боярыни из головы не идет. «Не губите душу православную»… А мы погубили.

– Ладно, еще поговорим о боярине. А пока в себе обомни, пусть уляжется.

Ехали почти до рассвета, и когда черная полость ночи принялась голубеть, наткнулись на постоялый двор. Стучать пришлось долго, хозяева то ли спали, то ли не хотели открывать.

– Кто будете? – наконец глухо спросили через дверь.

– Путники проезжие, – ответил Онисифор. – Сбились с дороги, плутаем всю ночь. Насилу выбрались.

Послышался стук отодвигаемой щеколды, и дверь отворилась. На пороге стоял ражий мужик, в одной руке сжимая топор, а в другой – зажженный жирник. Нимало не смущаясь, он поднес трепещущий от ветерка огонек прямо к лицу Онисифора.

– И на деле путники! Заходите, располагайтесь. Не серчайте, что долго не открывал. Думал, слуги боярские опять пожаловали. А этим собакам лучше в сугробе постелить, чем в доме честном.

– Что, не жалует вас боярин? – хмыкнул Онисифор, проходя в горницу.

– Жалует, не жалует, а житья не дает, – ответил хозяин постоялого двора.

Постоялая изба представляла собой обширную хоромину с двумя красными окошками для света, сейчас затянутыми льдом, и одним волоковым, для выхода дыма. Громадная печь занимала почти треть избы, на ней кто-то спал, укрывшись с головой перепачканной шубой. Афанасию были хорошо знакомы такие жилища, печь в них была без трубы, и дым выходил в комнату, растекаясь по всей избе удушливым облаком. Чтобы не задохнуться, все выбегали наружу, даже в самый жестокий мороз распахивая настежь дверь. Поэтому топили один раз в день, поутру, когда готовили пищу. Раскаленные бока печи потихоньку остывали, согревая воздух в избе. К рассвету, когда запас тепла кончался, мороз вступал в свои права, покрывая стены затейливыми узорами.

Пол составляла крепко убитая земля, потолок покрывала черная копоть, и хоть в избе было холодно и сыро, но по сравнению со стужей, царившей снаружи, Афанасию показалось, будто он очутился в преддверии рая.

Они уселись на грубую скамью возле стола, придвинутого под иконы. Стол украшал захватанный жирными пальцами ящичек для соли, с грубо вырезанным незамысловатым узором. Избу тускло освещала лучина, воткнутая в щель между бревнами стены. Хозяин то и дело переменял ее, беря новую из кучки приготовленных заранее. Недогоревшие остатки прежней лучины он бросал прямо на землю, и та, угасая, дымилась и чадила. Правый угол избы занимал помост с наваленной в беспорядке несвежей соломой. Видимо, на нем спали гости, но сейчас он пустовал.

Проснулась хозяйка, вздыхая и охая, спустилась с печи. Неопрятная, в испачканной шубе, она то и дело зевала, прикрывая рот крестным знамением.

– Снедать не желаете? – спросил хозяин.

– Желаем, – благодушно ответил Онисифор. – После ночи на морозе как не поесть горяченького!

Хозяйка разостлала замаранный столешник, поставила большой деревянный кружок, положила перед гостями два продолговатых деревянных ковшика с длинными ручками. Затем, светя себе лучиною, долго шарила в печи.

– Ишшо теплый, – с удовлетворением сказала она, ставя на кружок неказистого вида горшок из обожженной глины.

– Кушайте на здоровье. – Хозяйка поклонилась гостям и, добавив каждому по черствому пирогу, вернулась на печь.

Онисифор и Афанасий, благословя по монастырскому обычаю пищу, принялись хлебать щи.

– Пустоваты, – недовольно пробасил наставник. – Хоть бы мосталыгу какую усудобил, не все ж вареную воду глотать.

– Уж прощевайте, – развел руками хозяин. – Что осталось, то осталось. Не ждали гостей в такое время.

Закончив есть, Онисифор облизал ковшик, собрал в горсть крошки и отправил в рот.

– А чем тебе слуги боярские не потрафили? – с подначкой спросил он хозяина, когда Афанасий отбарабанил молитву. – Чего им брать у тебя, кроме пустых щей да мятой соломы?

Но хозяина не нужно было подначивать, он словно ждал вопроса и сразу взвился:

– Что ты, человек проезжий, про жизнь нашу знаешь? Разве можно так с православными поступать, как боярские тиуны да ярыжки?

– Да что же они вершат? – с деланым изумлением спросил Онисифор, бросая многозначительный взгляд на воспитанника. – Поведай, поделись с проезжими людьми. Может, опасности какой избежать удастся благодаря твоему рассказу.

– Податями нас боярин обложил несчисленными, – принялся перечислять обиды хозяин постоялого двора. – Житную, подымную, пастбищную, да десятину от меда, приплода, урожая, да подушную и погонную сборщику за ногоутомление. Хорошо хоть за воздух пока не платим!

– Так то не боярин, то великий князь распоряжается, – перебил его Онисифор. – В других местах то же самое.

– То, да не то, – возразил хозяин. – Разве в других местах с должниками поступают, как у нашего боярина? Если не уплатил, сначала плетьми бьют, потом последнее со двора забирают, потом дочерей бесчестят, жен позорят. В каких книгах написано так с православными поступать? Хуже татарина, хуже фаргана. У них Бог, видимо, другой – боярский.

– И что, управы на него нет?

– Ить, какая на лиходея управа! Два раза ходоки в Москву отправлялись челом бить, уходить-то уходили, только обратно не вернулись. Сказывали, будто первых из приказа прямо в темницу свели. Чтоб воду не мутили, на власть держащих не жаловались. Помучили вдосталь, а потом боярину выдали. Так он их собаками на охоте затравил вместо зайцев. А вторые ходоки и до Москвы не добрались. Перехватили по дороге и на кол.

– Как на кол! – ахнул Афанасий.

– Да вот так, осинку молодую острят, человека на нее насаживают и поднимают, чтобы сам потихоньку сползал, пока кол через горло не выйдет. Смерть лютая и тянется долго, бывает, полдня мученик страдает. Боярин наш казнь эту больше всех почитает. Вместе с боярыней приезжает смотреть, точно на скоморошье представление.

– Да как же такое может быть? – поразился Афанасий. – Как он Бога не боится?

– Бога? – усмехнулся хозяин постоялого двора. – Кто его видел, этого Бога? Вот черт на свете точно существует, и мы его видели. В боярской шапке ходит.

Качало Афанасия от веры к неверию, точно на качелях. То вверх, то вниз. Он гнал от себя эти мысли, но они возвращались с упрямой настойчивостью. Неверие, ужасный грех! Афанасий маскировал его в одежды дурного настроения или случайной заморочки, боясь открыть самому себе страшную правду. Как-никак, но ведь вырос он в монастыре, видел воистину святых людей, подвижников.

Когда качели шли вниз, Афанасий всегда вспоминал игумена Александра, представлял его лик. Просветленное лицо игумена напоминало закат солнца в погожий летний день. С каким спокойствием и кротостью стоял он на вечерней молитве после дня, проведенного в святости, и перед ночью, отданной ясности и чистоте. В разговоре с чернецами о мирских заботах сердечная доброта разглаживала его испещренный морщинами лоб, а вокруг глаз собирались тоненькие ласковые складки.

Если образ игумена не помогал, Афанасий возвращался памятью к учителю грамоты, чернецу Варфоломею. По бледному, сухому, однако еще моложавому лицу чернеца можно было понять, что вовсе не годы, а бремя горести и тяжесть безысходной скорби убелили его голову. Отец Варфоломей напоминал василискам живого мертвеца: ничто земное его не интересовало. Он почти не ел, весьма скудно спал, посвящая большую часть дня изучению святых книг, а ночи – истовой молитве. Стоило только раз увидеть его коленопреклоненным, с глазами, обращенными внутрь себя, и беззвучно шевелящимися губами, чтобы понять – перед вами настоящий подвижник.

Никто не знал имени чернеца Варфоломея до пострига, не знали, откуда он родом, чем занимался в миру, почему решил провести остаток дней в келье. Он пришел в Спасо-Каменную обитель много лет назад, еще при игумене Кассиане, и после длительной беседы с игуменом был сразу пострижен в монахи, минуя послушничество. Что подвигло отца Кассиана на столь вопиющее нарушение правил уставной жизни, никто уже не мог выяснить. Эту тайну вместе с тайной происхождения и мирской судьбы чернеца Варфоломея игумен унес с собой в могилу.

 

Беседовать об этом с самим чернецом было бессмысленным занятием. Он говорил только о святых делах, ничто земное не привлекало его внимания. Придя в обитель, он за десятки лет ни разу не вышел за ее ворота.

Василиски поначалу жаловались на него Онисифору.

– Отец Варфоломей плохо нас учит. Бормочет невнятно, замолкает посреди объяснения, на вопросы не отвечает.

– Грамота дело важное, – ответил наставнику игумен Александр, когда тот передал ему жалобу. – Но есть вещи поважнее грамоты. Читать и писать твои воспитанники все равно научатся, немного позже или чуть хуже, но научатся. А вот общение с подвижником может оказаться для них куда большим уроком. Ничего, что они не понимают слов брата Варфоломея. Достаточно того, что они на него смотрят.

Афанасий словно воочию увидел неказистую фигуру Варфоломея, услышал его запинающийся голос, затем мысленно перенесся в монастырский двор. Солнце медленно склоняется к западу, стихает ветер, замолкает Кубенское озеро, и вечерняя тишина нисходит на обитель. За ее стенами уже чернеет глубокая тень, а купол церкви и золотой крест еще ярко освещены лучами солнца. Горит, сияет крест в вышине под голубыми небесами, и от этого сияния спокойно и радостно становится на душе…

Во сне он увидел себя в гробу. Сложенные руки, правая на левой, умиротворенное лицо, плотно сомкнутые, словно не желающие ничего видеть, глаза. Он смотрел на мертвое тело без скорби, оно уже не казалось ему ни удобным, ни приятным. Даже жалость к своим бренным останкам не всколыхнула его сердце; разве стоит сокрушаться о лаптях, разорвавшихся от длительного употребления?

Когда Афанасий открыл глаза, окошко совсем посинело. Утро нового дня. Что он принесет им, чем закончится? Недоброе предчувствие кольнуло под ложечкой. Ах да, сон! Он припомнил собственное лицо, мертвенно-бледное с черными кругами под навсегда сомкнутыми веками, и содрогнулся. Вот сейчас ему стало страшно, ничего доброго такой сон не сулил. Он опять, в который уже раз, принялся обдумывать пути побега из темницы, но тут застонал, заворочался брат Федул.

– Афанасий, – простонал он. – Слышишь меня, Афанасий?

– Слышу. Вода кончилась, да скоро должны новую принести. Ты потерпи еще маленько. Как спина-то, болит?

– Он меня выбрал, чтобы других запугать, – прохрипел чернец. – Я выгляжу самым слабым, вот меня этот палач игумен и выбрал. Не зря ангелы песни пели. Ох, боюсь, мучить дальше будут, скорей бы уже смерть пришла.

– Не торопи погибель, Федул, она сама придет, не спросит. Ты же говорил – «моя кровь принадлежит Всевышнему. Он ее дал, он и возьмет, если понадобится». Вот и жди, пока возьмет.

– Я жду Афанасий, жду. Только больно очень. А страх еще больше боли.

Заскрежетал ключ в замке, и дверь в темницу отворилась. Снова рыжее пламя факела, снова надсмотрщики, снова пинки и ругань. Брата Федула рывком подняли с пола.

– Давай, кляча! – зарычал надсмотрщик. – Али мало тебя хлестали? Шевелись, не то добавят!

Чернец заплетающимися шагами двинулся из темницы. За ним пошел Афанасий, готовый подхватить брата Федула, если того покинут силы.

– На башню хоть не ведите, – попросил надсмотрщика с факелом. – Не дойдет он.

– Тебя забыли спросить, – огрызнулся надсмотрщик и отвесил Афанасию звонкую оплеуху. От возмущения тот готов был броситься на обидчика, но закусил до крови нижнюю губу и сдержался. С кандалами на руках и ногах драка бессмысленна. Ладно, счет еще не закрыт. За всю жизнь он ни разу не испытывал подобного унижения и прощать не собирался.

«Дай только срок, – несколько раз повторил он про себя. – Дай только срок».

– Не нравится? – осклабился надсмотрщик. – В следующий раз зубы выбью. Нам тут заступники не нужны.

К счастью, на башню не повели, брат Федул еле вскарабкался по лестнице на балкон, ведущий в застенок.

В нем все было как вчера, будто день не прошел. Так же сидели на полу прикованные к стене «жидовствующие», тщательно очинял перо подьячий, палач в красной рубахе возился со своими инструментами. Вот только лица узников стали еще серее, почернели мешки под глазами, ввалились щеки. Брата Федула сразу уложили на скамью, он попытался вскинуться, выскользнуть из рук палача, но тот, добродушно усмехнувшись, одним ударом свалил его обратно.

– Чой бутетенькаешься, мил человек, – ворчал палач, привязывая чернеца к скамье. – У нас тут порядок, чой начальство повелит, той и сделаем. Ты уж не обижайся, зла я на тебя не держу, служба такая, понимать надо. Велят замучить – замучу, велят поцеловать – поцелую.

– Но-но, – сердито бросил подьячий. – Разговорился. Делай свое дело, а язык держи на привязи.

– Начинать? – спросил палач, и по телу чернеца прокатилась волна крупной дрожи.

– Погоди маленько. Дай с господами любезными потолковать.

Подьячий вышел из-за стола с бумагами и встал, покачиваясь с пяток на носки, перед узниками. Сапоги на нем были щегольские, темно-зеленого цвета.

– Ну что, ревнители веры праведной, может, кто хочет покаяться в содеянном али рассказать подробности своего злодейства? Чистосердечно рассказать, как на духу. Отец игумен добр, раскаявшихся он вернет в лоно церкви. Так есть желающие?

Тишину, воцарившуюся в застенке, нарушал лишь скрип сапог подьячего.

– А запираться не поможет. Всех сюда уложим. – Подьячий наклонился и любовно провел рукой по торцу скамьи, на которой лежал чернец. – Одного за одним, одного за одним. Времени у нас много, спешить некуда. Ну, есть желающие повиниться?

Узники молчали. Мишук Собака бешено сверкнул глазами, но тут же повесил голову, скрывая взгляд от палача.

– Врежь этому еще пятьдесят, – велел подьячий и вернулся за стол. И, словно спохватившись, добавил:

– Пусть поведает, как землю русскую татарам продавал. Где упрятал тридцать сребреников, от ливонцев полученных.

«Совсем запутался подьячий, – подумал Афанасий. – Не можно и от тех и от других серебро получать. Впрочем, какая разница. Все ведь понимают, что татары и ливонцы лишь отговорка, повод применить пытку. Бедный брат Федул!»

Палач быстро раздел чернеца, бросил взгляд на его багрово-черную спину и покачал головой.

– Пятидесяти не выдержит. На месте отойдет.

– Тогда дай двадцать, – с легкостью согласился подьячий. – Вот этот, – он ткнул пальцем по направлению к Мишуку, – покрепче будет. Когда Федул раскается, займись им.

– А, двадцать? – словно спрашивая себя самого, произнес палач. – Двадцать выдержит!

Ласково, словно прикасаясь к ладони любимой женщины, он взялся за рукоятку плети и без замаха положил первый удар. Брат Федул вскрикнул, а затем запричитал в голос.

– Господи, за что, Господи?! – Его слова, прерываемые свистом кнута, наполнили пыточную. – Ведь я так любил Тебя, Господи, почему же Ты мучишь меня, отдаешь на поругание?!

После десятого удара чернец обвис и смолк.

– Воды, – приказал подьячий.

Палач зачерпнул полный ковш из стоящей в углу бочки и вылил на голову монаха. Затем еще один и еще. Расползшаяся по полу черная лужа подтопила узников, но те даже не шевельнулись. Внимание всех было приковано к лежащему на скамье чернецу. После четвертого ковша тот очнулся и поднял голову.

– Где я, Господи?

– Пока еще в раю, – осклабился подьячий. – Ад тебе предстоит. Продолжай.

Снова засвистел кнут, но палач ослабил силу ударов, и брат Федул больше не терял сознание. Афанасий, не отрывая глаз, наблюдал за пыткой. Ему до сих пор не доводилось попадать в застенок, и он старался запомнить каждую подробность. Для чего и зачем, он не смог бы объяснить, но ему представлялось невероятно важным запомнить все происходящее до последней мелочи.

Все! Закончилось! Палач отодвинулся к стене, достал тряпицу и бережно отер кнут. Тряпица сразу промокла от крови. Вода на каменных плитах пола под скамьей тоже стала красной от ручейков, стекавших со спины и ягодиц Федула. Тот лежал, не двигаясь, полностью погруженный в боль.

В дверь требовательно постучали. Один из воинов-охранников отодвинул щеколду, и в застенок быстрым шагом вошел игумен Геннадий.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru