Не надо бояться. Шаг – и вы здесь, в 60-х. Они обрушились откуда-то стихией, каких ещё не было. Вихри закручивали, втягивали в неизвестное, может, опасное – легко, будто его ждали. Добровольное схождение, сбегание, нет, слетание с ума: не поодиночке, а целыми городами, странами. Милиционеры, врачи, начальники в галстуках пытались не дать, вернуть всё, как было… Ничто не могло остановить безумия. Нырнуть в него с головой – как смерть и начало. Как конец маленьких, послушных вроде-бы-жизней с одним и тем же расписанием. Вместо него каждый день – переливающийся воздушный шар, наполненный тугим воздухом, чтобы парить НАД. Какие вопросы?
Именно он, воздух. Он стал другим ещё на подходе к незнакомой пока школе, полной слухов, почти небылиц. От мороза ставший плотнее, этот новый воздух скатывался в лёгкие, как с горки, чуть холодил, и хотелось напиться его побольше – для храбрости.
Ведь вот уже и дверь. И она тоже другая. Не топорный прямоугольник чего-то фанерного, а широкая двустворчатая дверь из настоящего дерева цвета горького шоколада, с резным обрамлением. Открыть её. Голова кругом!
Девочка: на вид двенадцать, в реале четырнадцать, пришла сюда сама, ни у кого не спросив. Связанная мамой шапка с помпоном, пуленепробиваемое пальто на ватине с воротником цигейка, пуховые рукавицы – пальцы всё равно не гнутся, закоченели. Морозище, как любой декабрьский: для глубокой заморозки щёк, носов, всего, что не смогло спрятаться. «Дверь, впусти-и». Выстрел! Так резко та вдруг распахнулась. Прямо в лоб! Хорошо, шапка из толстых ниток, да ещё двойная, чтоб не продувало.
Со смехом, совсем летним, двое выпали наружу как один – мальчишка и девчонка. Ни лютой стужи, ни того, что чуть не зашибли эту с помпоном, и не думали замечать. Выскочили на простор, катя свой смех, будто ком для снежной бабы. Сугробы им не сугробы, а пуховая перина, чтобы валить в неё друг друга – кто кого переборет. Смех так и звенит, отскакивая от ледяного воздуха, как от стекла.
«Наверно, дружат, – девочка успела придержать массивную дверь, чтобы проскользнуть внутрь. – Наверно, у них здесь все так…»
Темноватый тамбур, дальше, стоило распахнуть ещё одну дверь – слёзы из глаз, такой ослепительный свет, и сразу теплынь: из Аляски в Индию. И столько всего пестрит и звучит. Гвалт, беготня, музыка… Гулким эхом песня незнакомая из большого репродуктора, не на русском. Просторное фойе с высоким потолком, двумя колоннами посередине, увитыми мишурой, и повсюду гирлянды, шары, что-то блестит то там, то сям. «Ёлочный дождь, чья-то одежда?» – никакого страха в помине, одно жадное любопытство.
Всё это напоминало… храм. Высотой, блеском, желанием повыше задирать голову и окунаться в этот блеск. Она и задрала. Шапку поймала на лету. «Пришелец, никому не понятный с этим помпоном». Мимо носились её сверстники и помладше – счастливые! Ни одной девчонки в форме. Ни фартуков, ни коричневых этих платьев инкубаторских – сразу было видно и без очков. Да и мальчишки – кто в свитерах, кто в пиджаках, как у взрослых.
«И это – школа?! Да это новое приключенческое кино, которое, умри, надо досмотреть до конца». Руки всё в двойных рукавицах, но пальцы потихоньку возвращаются к жизни, подрагивая от острого покалывания. В предвкушении…
– Наконец-то! Гони звёзды! Now!
Два сказочных существа – они блестели! – метнулись от колонны к девочке. Балерины? Феи? Платья в блёстках и рюшах, волны широких юбок – море перед штормом; накрашенные ярким губы, глаза; руки с ногтями цвета крови тянутся выхватить своё…
– Я?!
Как же свет бьёт в глаза, не иначе, порождает оптический обман. На головах у фей ещё и прозрачные крылышки на ободках из разноцветных камней.
– Нет, Мэрилин Монро мы ждём с посылкой! Ну, давай, давай, Насть, нам репетировать надо, – перекрикивая музыку, кричала фея или эльф, та, что справа.
Девочка глянула по сторонам – рядом никого.
– Я – Аня. Какие звёзды?!
– Какая Аня?! Ты что, не Зойкина сестра?
– Н-нет.
«Очки бесполезно. Запотеют только». Вытащила лишь руки из рукавиц, правая почему-то замёрзла больше левой, пальцы к губам: «Пф, пфу-у…»
– Завал! А где Настя?! – левая фея сердито.
Сказочные, уперев руки в бока, подступили к девочке с двух флангов совсем близко – не сбежать.
– Да я же…
По лицу весеннее таянье, слёзы мешают, рукой без рукавицы смахнула их кое-как. «Ну всё, инкогниту привет». Она, Аня, сбежала сегодня с уроков в эту чужую школу, потому что ей надо… из-за иностранного.
– Так тебе к завучу, к Марине Марковне. Бегом, пока большая перемена. Может, уже и поздно, школа ведь не резиновая. На второй этаж, только разденься.
«Бегом? Не оттаяв? И… эти платья! Переливаются, как…»
– А вы, вы… эльфы?
Дружный смех. И желание покрасоваться.
– Ты не Настя, а мы не эльфы. Хотя можем такое отмочить… – они хихикнули. – Отчудить! Похлеще всяких сказочек, – девушки хитровато переглянулись. – Как примем на грудь, – и засмеялись совсем уж не по-сказочному, да просто заржали, как две кобылицы, скинувшие поводья.
«Что?! Кого на грудь? Зачем?» А те гоготали так, что с ободков на головах посыпались камни. Какие-то застревали в рюшах, и они… что-то там в них копошилось. Очки бы… Что же это? Нет! Отпрянула назад.
У каждой на груди извивалось по живой змее – не длинной, но довольно упитанной, мерзкого жабьего цвета. Псевдофеи схватили руками каждая свою, привычно, будто кошку, и давай ими драться-дурачиться: размахивать, боксировать, подбрасывать. Гоготали, вскрикивали, будто бы от испуга. Песни из репродуктора уже не было слышно, только их. И, вместо крылышек, на головах у девушек появились небольшие рожки, обклеенные чёрной бархатной бумагой.
Девочка зажмурилась, ещё и ладони прижала к глазам.
– Мы не просто зло. Мы двойное зло! После уроков. Страшное послеурочное зло!
…Но вроде стихло.
– Ты что, уснула? Мы ей рассказываем, рассказываем. Да наша школа – самая клёвая, мы её любим сильно-пресильно, знаешь как? – два эльфа с крылышками на головах раскрыли друг другу объятия и звучно расцеловались.
«Всё же очки надо носить…» Гостья, открыв глаза, протянула руку, недоверчиво тронув полупрозрачную ткань на юбке одной из девушек. Она была гладкой, чуть прохладной, вполне настоящей.
– Готовимся к Новому году. Вечера у нас, вообще, superb! – держа юбки за края и волнуя их, будто в танце.
– Да, все говорят…
– Приходи.
– Ой! Правда, можно?
– У нас с седьмого класса всё можно, – снова переглянулись и подмигнули друг дружке.
– А давайте, я нарисую звёзды! Я умею, я в стенгазетах…
– Да нет, они уже есть – у Зойки.
Прозвенел оглушительный звонок где-то совсем рядом, в самое ухо. И он тоже был… не такой. Праздничный, фанфарный, несущий сверхдобрую весть: «Ура! Новый урок. Новая жизнь!»
Эльфов будто и не было. Звонком сдуло.
«Хорошо им говорить: "Разденься!". Да в этой своей форме, в дурацком чёрном фартуке я буду здесь хуже белой вороны в чёрном фартуке. Это же специально старались, придумывали девочек одеть так, будто они не девочки, а личинки коллектива, тьфу! – элементы, то есть. Чтобы ни намёка на грудь, если вдруг ей вздумается расти, на талию, хоть на какой-нибудь изгиб».
И гардеробщица здесь человек как человек, без жутковатого халата, в жакете и юбке в крупную клетку по моде. «Ой, сменка!..» А она: «Можно и без неё, снег ведь чистый в такой мороз». Ей и вопросов задавать не надо, сама всё растолковала: куда идти, как найти кабинет завуча. Немало тут околачивается желающих попасть в эту школу. И берут сюда самых-самых… Избранных.
Марина Марковна как раз оказалась в своём кабинете, а не на уроке. И сразила окончательно: своей непохожестью на всех известных до сего завучей. Во всём не понуром, не учительском: в самую стужу платье и туфли одинакового, редкого по теплоте, цвета – персика со сливками. От этого и лицо казалось полным тепла и сплошного блага: благожелательности, благородства, как в кино про графов и графинь. И осанка, будто с прежних картин.
Одна картина, кстати, висела у неё за спиной, в центре стены. Не Владимир и не Карл на их законном месте! Человеческая фигурка там всё же была, но совсем небольшая – маленькой светловолосой девочки, выходящей на крыльцо из дома – как в море. Море цветов большого пышного сада.
Подойдя к своему столу, завуч указала Ане на кресло тёмного дерева. Да, уж лучше той было присесть. И не забыть закрыть рот. Так действовала необычность всего увиденного.
– Какая самостоятельная. Одна, без родителей? – с явным одобрением спросила Марина Марковна.
Речь звучала мягко, бархатисто, улыбка добавляла удовольствия слышать её голос. Даже не черты лица, а именно эта улыбка: по щедрости предназначенная миру и тебе в этом мире, делала её схожей с бесподобной душечкой Мэрилин. Губы цвета персика двигались энергично, как видно, по профессиональной привычке работать над произношением.
– Они на работе, – ответствовала ученица еле слышно, переведя взгляд с чудесной картины на очень светлые, легко уложенные локоны живой леди. Возможно, она была мамой нарисованной девочки и задержалась в прихожей, надевая шляпку, когда дочь уже вышла на крыльцо.
– Ясно, – сказала завуч, усаживаясь на своё место, держа спину по-балетному прямой.
– Ну что же, набор на следующий учебный год ещё идёт, но желающих очень много, – с ударением на «очень». – Наша школа – всего одна, и у нас конкурс. С английским у вас как? – неожиданно строго спросила она.
– Хорошо. И… это мой любимый предмет, – волна беспокойства и неуверенности, накрывшая ученицу, когда та ещё только готовилась постучать в кабинет завуча, чего в жизни не делала, вдруг улеглась с этими словами.
– Прекрасно, нужны только документы от вас. Пусть родители подпишут заявление – вот. В следующий раз принесите с ним табель, медсправку…
«… и звёзды?»
– Пройдёте собеседование, и всё.
«И всё. Всё просто!» Аня вышла из кабинета ошеломлённая, не зная, куда идти дальше. Как девочка, шагнувшая за порог дома в редкий по красоте сад, одна, без мамы. Внутри запрыгало что-то ликующее, что-то из Штрауса.
«Голос у Марины Марковны такой мелодичный, под него хочется танцевать, и лицо – всё время улыбается. Хочу учиться в этой школе!»
Окинув взглядом пустой светлый коридор с высоким потолком и большими окнами, Аня встала по центру, вытянулась в струну, как нарисованная, раскинув в стороны руки крыльями, сделала плавную ласточку и закрутилась в пируэте. В зимних сапогах на толстом меху он был коротким, но голова всё равно слегка закружилась.
«А что такое "собеседование"?»
Перемена давно закончилась, в коридорах тишина. И внутри – тоже. Тихо. Первое волнение улеглось, вроде покой. Но странный. Как сжатая пружина. Как перед прыжком через что-то огромное, чего она не знала. Но страшно хотелось разбежаться и перепрыгнуть!
Вместо этого ступала благоговейно, будто по музейному паркету или по только что народившемуся льду, в своих глупеньких ярко-красных сапожках с чуть загнутыми носками. Вчера ещё они были в общем-то ничего, а сейчас горели на ногах стрёмно-детсадовскими.
Тут совсем-совсем всё не так. Тут всё как шоколад, такое… желанное. Все двери в классы, как и входная, двустворчатые, с массивными ручками, тёмного цвета – из английских романов. Не были они нарублены из одной доски или фанеры, как в «той» школе. Сделаны руками мастера с любовью, в верхней части украшены таинственным узорчатым стеклом. Металлические таблички с изящной гравировкой: «Physics», «Chemistry», «Biology»…
В приоткрытую дверь в одном из кабинетов видны столы – не парты! Паркет на полу и перила на лестнице – всё одного и того же тёмного цвета. Почему, почему они такие, не как везде? «Как наши часы дома». Откуда-то из благородного прошлого – в городе, которому немногим больше полувека, и где все дома сошли с одного конвейера? Лестница просторная, «под Золушку» в пышном платье, и перила на кованых опорах – широкие, полированного дерева, с плавным углублением посередине. Сесть и съехать! Наверняка здешние счастливчики так и делают всю дорогу. Они-то их и отполировали.
Такая лёгкая и простая радость: садишься на перила никакой, обычный, съезжаешь, и в конце – у-ух! – спрыгиваешь счастливый.
«Нигде больше такого нет. Как же я хочу учиться в этой школе!»
…И как же не хотелось назад. Мороз скатился по наклонной до стадии серийного убийцы. Идти обычным шагом было смерти подобно: схватит и не отпустит. Крикнуть не успеешь. Да на улицах уже никого и нет. Всех похватал. От него надо было бежать. Хоть никогда старая школа не была тем местом, куда Аня бежала со всех ног. Никогда.
«Пойду через урок. Физру пропущу, подумаешь. Портфель Танька с собой заберёт после перемены. Куда торопиться? Царство тоски и скуки. А у них с седьмого класса можно на вечер! Вообще-то, я восьмой скоро заканчиваю. Хорошо, эти недоэльфы не заметили мои рукавицы на верёвочке. И эти девушки, артистки просто, всего-то, может, на год старше меня».
Здание школы, которую уже вовсе расхотелось считать «своей», насквозь типовое, в её отсутствие, по всему, сдохло окончательно. И заросло мхом по самую крышу. Ещё полгода провести здесь? Давным-давно уже, не сегодня, засело тупой занозой, хоть криком кричи: здесь всё давит! Выросла она из неё, из этой школы, что ли? Не из стен, а… Ну, неинтересно в ней было. Муторно.
А в школу ходят, что, развлекаться? – первым делом встанет на дыбы, конечно же, классная, историчка. Потому что она-то как раз и есть источник валящей с ног скуки. До икоты. До судорог. До умопомрачения. Голос на одной ноте, без интонаций, без цвета, то и дело зависающий на полуслове – парализующий газ. Нить повествования – пульс умирающего. Отличник просвещения оттягивает её конец шаманским: «Тише, тише, ребятки…» – бормотанием таким, не поднимая век, будто под кайфом от своего же вещания.
Да поднимите же кто-нибудь ей веки! В классе все уже комсомольцы, эх, да не добровольцы. Когда-то были те, кому море по колено: то журнал спрячут, то доску мылом натрут. Так теперь нет таких – комсомол под руководством сказал: класс заслуженного деятеля для вас слишком хорош. Пошли вон! И всё.
Выжившие пацаны – кучка ветоши невозникабельной. Как не пацаны совсем. Пустое место.
Страшнее скуки смерти нет. «Тише, тише, ребятки» накрывает с головой. На поле боя, где от обеих армий в живых не осталось ни души, не было так тихо, как на уроке истории. Ребятки в полуобмороке не способны ни болтать, ни играть в крестики-нолики, ничего.
А учителю не очень-то и нужны слушатели, ему и так хорошо. Подбородок в потолок, голова в плечи, глаз не видать. Чревовещатель? Ни бровей, ни ресниц, волосы – безжизненная пакля со следами «химии». Возраст? Никакой, замороженный от ноля до ста. Она просто сразу была такой. Принесли её домой, распаковали – а она такая.
Ноги прямые на ширине плеч, руки согнуты в локтях, в одной из них, по виду мужской, зажата указка, продолжение руки. Да и вся она, если это «она», прямоугольная и негнущаяся, будто сто лет назад проглотила «Манифест партии». Без запивки.
И плечи… у неё был секрет, как добиться такой их конструкции – разворотом внутрь, точно по Маяковскому: «…вместо известных симметричных мест, где у женщин выпуклость, у этих выем». Жердь.
Как раз на историю и тащиться теперь. Звонок! По лестнице через две ступеньки на четвёртый этаж, уже наверху – бац! В столб. То есть в жердь. Она даже не покачнулась – сверхтвёрдый неизвестный материал.
– У! Как раскраснелась-то! Откуда это ты, интересно знать? – ласково-надзирательски.
«Попалась!»
– Я… снизу, – запыхавшись, но не притормаживая и не дыша жгучим морозом в сторону «жерди», мимо-мимо, прямиком в класс.
Показалось, или в самом деле – головы одноклассников синхронно повернулись к ней.
–Ты отку-уда? – округлив и без того круглые глаза на круглом лице, вопросила соседка по парте Танька Костюченко.
«Вот заладили, откуда, откуда. От вриблюда! Всем буду врать. Никому ничего не скажу».
Вползла за парту, всё ещё немного задыхаясь от лестничного галопа, и вдруг по рукам и ногам резко: нет сил. Враз покинули. Даже просто сидеть за партой стало невыносимо. Захотелось прилечь. «Всё из-за этой… Раскраснелась! Не положено ученице 8-го класса покрываться румянцем в учебное время. Неблагопристойно. Всем быть, как искусственная она – зимой и летом цвета списанного манекена».
Спортивная ходьба нон-стоп: из конца в конец класса – вдоль рядов парт. Указка, замерев на минуту в неподвижности, оголодавшим грифом целится прямо в лоб.
– Манина, к доске.
К стене. То бишь, «к стенке». Ни учебника достать, ни очки оттаять… Расплата за румянец. «История без дат – это хаос», – учит училка. Ну, все нормальные люди преспокойно выходили писать эти самые даты, даже с тайным от отличника просвещения удовольствием. Чё бы их не написать, если они заранее на собственной ладошке вытатуированы новейшей шариковой ручкой.
– У меня же нету… – только и просипела, охрипнув, Аня Таньке.
Ноги еле шли – на Голгофу. Нашарила в желобке доски кусок мела, как будто он мог помочь. Щёки и впрямь полыхали так, что батареи отопления казались перебором. Голова гудела, что раскалённый котёл, а по телу озноб. И горло… с горлом беда.
Таня Костюченко успела наваять здоровенные цифры на выдранных из тетради листках. Только один выставила, но незрячая тут же засекла. Выхватила листок свободной от указки рукой и давай махать им перед Танькиным носом, как красной тряпкой перед мордой быка.
– Может быть, ты и пойдёшь к доске? Раз так хорошо знаешь. Ну, иди!
Грузная Таня без всякого рвения привстала, кое-как вытаскивая своё тело из-за парты – та была ей маловата, и процесс этот можно было растягивать, насколько хватит мастерства. Ещё и зацепилась карманом фартука за что-то там, чуть не своротив парту – под довольный гогот класса. И тоже покраснела.
Две красные ученицы ни в зуб, рядом с землисто-пергаментной учительницей, крепко сжимающей указку. Аня чувствовала что-то уж совсем… настоящую погибель: ноги не держали, голова тяжелее всего остального, нарастающий гул – то ли в ней, то ли снаружи. Этот нестройный шум, неотвратимый, пугающий, она узнала, но сделать уже ничего не могла. Ухватиться… не за что, предметы, лица – уплывали.
– История без дат…
– Это хаос, – еле слышно прошептала Аня, падая в обморок. Кусок мела выпал из рук. Сильная Таня чудом успела подхватить её на лету.
Классная стояла, отвернувшись от них, лицом к классу.
– Полюбуйтесь на этих подружек. Не знают даже правильного ударения. Двойки за такое мало, за такое надо…
– Скорую надо! У неё температура сорок! – заорала тут Танька.
Костючка была единственной из всех, с кем они сдружились, когда Аня пришла к ним в пятый класс. Таня первая подкатила к новенькой: «Ты где живёшь? Во! Рядом со мной», тут же потащила в гости.
Жили они в страшной тесноте – вся квартирка с одну кухню у Ани дома, и народу в этой квартирке набито человек десять, как показалось. Хотя у Тани всего один брат. Так что потом, наоборот, Таня стала приходить в гости к Ане.
Вроде бы и интересов у них общих – почти никаких, но с ней, с Танькой, всё так просто и понятно. Потому что и по своей натуре она простая, без премудростей, всегда в хорошем настроении, вытащит из кармана чё-нибудь вкусненькое, угощает, чёрные глаза блестят задорно, улыбается нежадно – крупные белые зубы показать не стыдно. И сама вся крупная – в фартуке и за партой плохо помещается. Из-за своих габаритов тянет на все шестнадцать, солиднее подружки.
«Казачка» – назвала её про себя Аня. Семья её была откуда-то с юга, и выговор у неё был интересный. И эта её, в чем-то крестьянская дородность, она же, считай, надёжность. Ну, не прямо «коня на скаку» (где его взять, коня-то?), но от какой-нибудь злой козы или козла Таня вполне могла отбить. Голос громкий, если надо, может и резануть: «Ты идиот, что ли?» Куда там Ане – та только жалела, что так не умела. Ну вот зачем это: думать начинать – вдруг обидишь того, кого ты обзовёшь, или он тебя в ответ обзовёт похлеще. Страх грубости. Да просто трусость.
С другими девчонками не очень-то… Быстро отваливались из новых подруг те, что попадали в свиту к классной.
Необъяснимо, но «жердь» умудрилась взрастить себе с пяток преданных прилипал. Или они сами прилепились, добровольно. С какого перепугу? Ведь не из простой же человеческой симпатии. А вдруг из-за неё?!
Происходило даже некоторое соревнование среди девчонок за право попасть в «Клуб любителей исторички». Члены (или членки?) составляли верхушку общества 8 «В» класса – все звеньевые, староста, комсорг, казначей-сборщик комсомольского оброка были в их числе. Ум, Честь и Совесть. Они любили на переменах обступать своего кумира тесным кольцом, ходили за классной гурьбой, колыхаясь на ходу – вроде кринолина на её немыслимом отсутствии фигуры. Делали это так горделиво, будто для них здесь и туалет другой, благоухающий фиалками, а не тот, для всех, в который без прищепки на носу лучше не соваться.
Самым приближённым довелось побывать у исторички в гостях. Такая фантастика: у неё был дом. Как у всех! «У неё двое детей», – вы смеётесь, что ли? Сама староста как-то выдала, никакого смеха. По ней так и один ребёнок – из области сверхъестественного. Ясно, только нестандартным образом он мог получиться. Второй такой случай?!»
Они с Костючкой, понятно, не принадлежали к классной элите. На комсомольских собраниях превращались в слепоглухонемых невидимок. Особо их и не трогали – для пользы собраний. Бывали, правда, и рисковые моменты. Попробуй, удержись от смеха, когда такая же, как они, девчонка, с порозовевшим лицом (от стыда? или от удовольствия?!) сообщает, к примеру, такое: «Основная задача комсомола – воспитывать. Чтобы все каждый день повышали свой моральный уровень, а особенно идейно-политический, и стремились примерно… к Павлику Морозову».
«Это точно, не для таких леноватых, как мы. Нам было лень стараться понять про что-то далёкое… от балета. Ну какие из нас Павлики?»
«Подружки». Да вот, подружки. На следующий день только Танька и пришла навестить больную, сразу после уроков.
Мороз ничуть не уменьшился, судя по её рдеющим щекам и носу.
– Ты, правда, заразная? Мама твоя не пускала. Ладно, говорит, раз уж ты там это… про скорую… Ну и что, что не было сорока, зато на улице сорок! Как бы ты шла домой-то по такому морозу?
– Никак.
– Тяжеленная, страх, вроде бы тоща дивчинка, а еле удержала. И куда ты бегала в такую морозяку? А? Говори лучше!
«Вот ведь… Да после свидания с новой школой – будто летела, а не шла. Пьянила собственная дерзость. Взять, смотаться во время уроков. Какой там укутаться получше! Цигейка не спасала, ветер – насквозь. «Вечно у тебя шея голая». А лететь-то – побольше километра от школы до школы».
– Говорить трудно. Лакунарная ангина, – сдавленно произнесла Аня, тронув пуховый платок на шее.
– Чё за кулинарная?
От «шо» не то что бы Аня отучила подругу, она сама постепенно отвыкла и перешла на нормальное сибирское «чё».
– Не знаю. Такой ещё не было.
– Я уколы могу делать.
– О-о! Молчи лучше. Или уколы, или я, – Аня занырнула под одеяло по самые глаза.
– Боишься? Чё там бояться-то? У меня рука лёгкая! На подушке училась, все так делают, потом бабушке ставила, потом…
– Подушка жива? А бабушка?
– Да ну тебя! Живее всех живых.
– Ага, вот оно! Оказывается, не дедушка Ленин, а бабушка! – вынырнула из-под одеяла Аня.
– У-ух, Анечкина! Не была бы ты хворая… Да моя бабушка, знаешь, какая хорошая!
– Так. А Ленин у нас что, уже плохой? Хотя да, моя мама говорит – гадина он, отец террора.
– Что? Ты что, совсем?!
– Ладно, ладно, не слушай. Только вот, как вспомню, как мы на груди носили звёздочки эти, с кудрявой головой…
Аня замолчала. «Может, из-за них и не растёт теперь ничего?», тронула рукой грудь – одни рёбра. Потом лоб. Потёрла его – стереть глупые мысли?
– На вот, подкрепись, – подруга полезла в свой портфель. – Пирог с капустой.
– Какой пирог! Не могу я!
– Ну, потом съешь. Или, давай, я, раз ты не хочешь.
Танька привалилась спиной к шкафу всей своей немаленькой массой и с аппетитом набросилась на пирожок.
Анина кровать под прямым углом примыкала к задней стенке просторного книжного шкафа, который перегораживал комнату на две части.
«Зашкафье» по другую сторону было чем-то вроде гостиной: орудие пыток – пианино было там; раскладной диван, на котором спала бабушка, когда приезжала, или иногда папа, или сидела мама, чтобы послушать свой любимый «Сентиментальный вальс» в Анином исполнении. Ею же любимые настенные часы, чужаки родом из века «Ваших благородий», каминов и балов. Футляр их – кружево тёмного дерева с короной наверху из бутонов роз и листьев лавра. У окна швейная машина, она же тумба для новейшего приёмника «Харьков» с проигрывателем. Телевизор в семье тоже имелся, в комнате у родителей.
Отдельная двухкомнатная квартира! Самая шикарная из всех, что когда-либо была у семьи.
Могучий книжный шкаф выгораживал Ане небольшую, но вполне свою каморку, в которой всегда можно было укрыться. Письменный стол, левой стороной к окну, по науке, книжные полки на стене; позади стола, у другой стены, кровать – над ней, вместо ковра, небольшое панно, вышитое бабушкой ещё в её молодости: на холщовой тряпице, в рамке из ткани же, когда-то красного цвета.
Зима, едет на тройке с бубенцами «возлюбленная пара» из романса. Рука кавалера лежит на плече барышни, обнимает, и сам он весь тесно притулился к зазнобе. Самым трудным, наверно, было «выписать» нитками черты лица зазнобы, а ещё труднее – его выражение. Оно получилось не в тему – слегка ошарашенным с оттенком сожаления. Ей было непонятно вообще ничего – что она забыла в этих санях, и кто это её облапал как свою. От этого драматический, по задумке, сюжет скатывался в водевильный, что и веселило.
Рядом с панно красовалась карта острова Мартиника. Куплена в «Букинисте», ни с того ни с сего, вместо нужной книжки – околдовала. Ажурная покоричневевшая копия со старинной гравюры времён пиратов. Кроме неё, несколько открыток, прикреплённых булавками к ватману.
Шедевры мировой живописи на невеликих картонках – наваждение папы. Заменяли книги по искусству, которых было не достать. Скопился их длинный-предлинный картотечный ящик. Забираться в этот деревянный саркофажек было чем-то вроде путешествия. Кучка «Италия», завёрнутая в бумажку и подписанная, кучка «Англия», «Голландия», «Испания»…
Из всех любимцев более других пленял портрет герцогини Де Бофор кисти Гейнсборо. Личико, улыбка – такие наивные, весенние, их свежесть не мог испортить даже немыслимый парик.
Другая чаровница, тоже француженка и тоже с высокой причёской, была вырезана из журнала про кино – куколка Брижит Бардо.
У девушек был сосед – принц. Он, правда, в упор не видел ни ту, ни другую красавицу. Погружённый в свои неразрешимые философские вопросы, принц датский сидел, слегка откинувшись назад, спиной к безжизненной скале. Правая рука в кружевном манжете на колене согнутой ноги, будто бы расслабленно. Но от угрюмых камней, чёрного камзола, застывшего лица веяло трагедией.
В головах кровати тумбочка, погребённая под книжками, в ногах – табурет, на котором сидит подруга, прислонившись… Не знала она, к чему так бездумно приложилась всем туловищем. Не к материку даже, а к тому, что не имеет границ и вмещает в себя миллионы мгновений разных судеб, коварство и преклонение, отчаяние и надежду, шёпот и крик никогда не существовавших живых людей. Да, жизнь их протекает в виде значков, написанных на бумаге. И многие из них живут уже сотни, а то и тысячи лет, и будут жить дольше нас всех.
Чем руководствовались родители, что именно этот шкаф под боком у дочери забили французскими и английскими романами? Да ничем. Не предполагали просто, что маленькой девочке взбредёт в голову ворочать тома из 12- или 18-томных сочинений.
Бесконечные часы уединения – все на работе. А книжный шкаф всегда дома. Вот зачем учат детей читать? В четвёртом классе уже были перепробованы на зуб разные французские лакомства, тогда же определился и фаворит – мсье Ги де Мопассан, силь-ву-пле. И не потому, что в его 12-ти томах были ещё и картинки, а потому что…
Какое странное имя – Ги. Не бывает таких имён. Сам-то он абсолютно нереален, но вот то, что осталось в томах под этим коротким именем – было не просто реально, оно оставляло след… Может, лучше бы не оставляло?
Проглатывалось всё. От амуров, само собой, до зарисовок о войне в Алжире. В отличие от других французов. Того же Флобера, хоть и был он учителем начинающего Ги.
– Мне так нравится в твоём закутке, – Танька отшатнулась от шкафа, описав рукой полукруг, как делают балерины, когда кланяются и хотят обнять весь зал, а потом с размаху опять к фанерной стенке.
– Э, потише ты, поперепугаешь их там всех.
– Кто? Кого это я поперепугаю? – Танька испуганно оглянулась.
– Ну… их. Их же там много. Ну что ты так смотришь? Разных людей – мужчин, женщин, подростков. Тьма их здесь в шкафу, которые в книжках живут.
– Во-от! Знаешь, поэтому они тебя и боятся. Ни один мальчишка к тебе не подойдёт. Что, многие к тебе подкатывали?
– Н-нет. Да не очень-то и хотелось. – «Кроме одного, разве что…»
– Вот-вот! Потому что которые в книжках живут тебе роднее, чем одноклассники.
– Как придумаешь… – Аню однако кольнуло, ведь её подруга права.
– Ладно, что я на тебя напала-то, на болящую. Несмыслово.
У Таньки нет-нет да и вылетали вдруг какие-то словесные «пердимонокли». Сама сочиняла или слышала где? Она снова припала к шкафу, уже «смыслово», с лёгкой неприязнью глянув через плечо.
– Тебе главное – послать болезнь куда-нибудь… за докторской колбасой. Пусть замучается искать и пропадёт без вести. Я бы вообще не болела, был бы у меня свой уголок. У нас вот дома все в одной комнате толкутся. Везёт тебе.
– Ага, везёт со страшной силой… и? – слегка напряглась Аня.
– Не хотела тебя расстраивать. Нет, представь, Швабра всё же поставила двойку – тебе тоже. Мне-то ладно, я здоровая. А тебе!
– Не кричи ты так! Мама услышит. Фиг с ней, с парой. Я всё равно учиться в этой школе не буду, – мечтательно улыбнулась Аня и почувствовала, как треснула запёкшаяся губа. «Тьфу! Проговорилась!»
Танька открыла рот, чтобы выпалить неизбежный вопрос, как тут послышались торопливые шаги и появилась Анина мама – всё слышала? Причёсанная на выход, припудренная, в своём лекционном костюме, не потерявшем очертаний и благородного цвета терракота за многие годы. Она его привезла когда-то из Риги, которая произвела на неё неизгладимое впечатление. И этот трикотажный костюм тоже – носимый потому незаменимо-неснимаемо весь учебный год. Поверх лучшего костюма старый кухонный фартук.