Сегодня у мамы ещё вечерники, две пары. Не до халатиков. Вечно ей надо куда-нибудь бежать: то к вечерникам, то к заочникам, то к дневникам. Вот и дочь чаще всего чувствовала себя пожизненной заочницей – живущей где-то за родительскими очами.
Чуть бледное из-за пудры лицо, без улыбки, без иных эмоций, непроницаемое, разве что с оттенком лёгкой досады и озабоченности. Без них сошло бы за красивое, если могут быть красивыми строгие академические черты. Ни одной чёрточкой лицо дочери их не повторяет. Всё другое, до цвета глаз. Да и тёмные волосы непонятно в кого, у обоих родителей они русые.
Растолкав в стороны книжки на тумбочке, мама вклинила меж них поднос – специальный «болезненный», с цветастым китайским термосом, большой чашкой чая, розеткой варенья. Такая у этого подноса была работа – нести дежурство подле Аниной кровати, когда она болела.
– Таня, ну, просила же… И ей только питьё можно пока.
«Ничего она не слышала!»
– Не забывай, пей побольше. И полощи почаще, – глянув на дочь, сказала мама, и, считай… её уже здесь не было.
Треснувшую губу никто и не заметил.
– Пойдём, Татьяна. Придёшь, когда ей будет получше, – то и дело поднося часы к глазам, мама была уже в дверях.
Оглянувшись на прощание, Танька в отчаянии прошипела:
– Расскажешь, где ты была?
Аня только рукой махнула.
«Получше будет. Да мне и теперь неплохо». Время болезни – время лежания в тишине. В мягком покое. Обволакивает, как дополнительное одеяло. Болезнь копошится где-то на спуске с языка в горло – нехотя. Если не шевелиться, тогда и микробы замирают, сбитые с толку. В комнате уже полусумрак, не утомительный для глаз. Мирная передышка. Мама не ругает. Чаёк, малиновое варенье… сказочная жизнь, буратинная. Хлористый кальций, конечно, портит картину хуже дёгтя. Ладно бы просто горький, так он ещё и приторно горький. Его можно и пропустить. Хочешь – спи, хочешь – думай неспешно».
Звонок в дверь. “Ну вот…” В выходные дни, когда кто-то из взрослых дома, было хорошо – двери на их площадке из трёх квартир вообще не закрывались.
– Ой, Нютик, ластонька, прости, бога ради, потревожила? Думала, мама ещё не ушла, – соседка слева, Нина Алексеевна, мамина приятельница, и вообще, дама по классике, не просто приятная, а буквально, с какой стороны ни возьми, если и не всему миру приятельница, то всему двору-то уж точно.
И какие же они разные с Аниной мамой, хоть и возраста одного, и прически у них похожи – на косой пробор, висок «бабочкой». По комплекции, правда, соседка внушительнее – и в ширину, и в высоту, и халатики у неё красивее, домашнее.
Но главное – выражение лица. «У меня всё замечательно!» – говорило оно и улыбалось. Улыбалось, когда она приходила к ним в гости, когда они вдвоём с мужем шли по улице – исключительно под ручку. Они, впрочем, улыбались оба: он, потому что рядом Нина Алексеевна, а она, потому что её под руку ведёт муж. Все продавщицы у неё в подружках, оставляли ей самое свеженькое и дефицитненькое, потому что и им перепадало от нежадной улыбки, не наигранной, самой натуральной.
– Да ничего, я ведь ходячая.
– Конечно, ходячая, какая же ещё! Вот и ходи теперь назад, в кроватку, – Нина Алексеевна подхватила Аню одной рукой за талию, в другой руке у неё была тарелка, и повела в её комнату, как санитарка раненого.
Соседка справа, Марь Михална, тоже была не плохой, но, как и мама, пропадала на работе. И она была… ещё и партийной. Для мамы вся эта партийность – лицемерие одно или недалёкость, и быть в партии – как быть в чём-то немного перепачканным… В чём-то пахнущем. С такими ей было не до дружб.
Вот с Ниной Алексеевной дружила даже Аня. С живым радостным эталоном домохозяйки, матери и жены. И соседки. Её приход… Он всякий раз обласкивал и согревал. Чем? Отсветом, наверно, того благоденствия, которое царило в их семье.
Муж Нины Алексеевны был начальником рангом повыше Аниного папы, квартира у них тоже, хоть и двухкомнатная, но просторнее, с большим холлом, тянувшим на целую комнату. Обстановка модная, дорогая, никакого старья, в каждом уголке – уют и приятность. А с сыном соседей, Игорем, Аня училась в одной школе, и в музыкалку они ходили в одну и ту же. И даже…
Ну, это было ещё когда им было лет по десять, Аня и Игорёк составляли фортепьянный дуэт. Идея была двух мам. Потому и вызывала бесконечное умиление эта игра в четыре руки именно у мам, буквально до слёз. Венцом сотворчества стал романс Варламова «На заре ты её не буди». «Про меня песнь. Не на заре-то и то не добудишься».
Лучше бы они не выступали на концерте в общеобразовательной – после этого их слёзный дуэт скоропостижно распался. Злые пацаны наверняка сказанули что-нибудь Игорьку. Кроме всего прочего он был прилежным учеником примерного поведения, ясно – маменькин сынок. В чём-то на то смахивало. Он был не забияка никакой, большие круглые глаза напоминали немного Танькины, смотрели всегда спокойно, чуточку удивлённо.
Независимо от дуэта Нина Алексеевна оставалась по-настоящему искренним другом. Умела она подойти близко-близко, заглянуть в глаза, ласково приобнять за плечи, если вдруг на юном челе сгущались тучи. И запросто из этих туч проливалось наболевшее – часто вместе со слезами.
А уж без угощения и вовсе не приходила. Не соседка, а ходячая плита-самопечка, из которой всегда можно извлечь какой-нибудь вкуснейший пирожок или пирожное. Аромат ванили, исходящий от тарелки, накрытой салфеткой, Аня учуяла даже заложенным носом. Эклерчики! С заварным кремом, от души сдобренные сахарной пудрой, её любимые. На её любимой японской тарелке музейной красоты.
– Ой, знаете, Нина Алексеевна… с вами любому врагу конец!
– Это как? – удивилась соседка.
– Ну вот, засылают вас поваром к каким-нибудь врагам, и они – всё! Воевать? Зачем? Одно на уме – как бы натрескаться ваших пирожков, и побольше.
Нина Алексеевна радостно рассмеялась.
– Не надо меня никуда засылать, а то мои обидятся.
– Нет, конечно, никто вас не отпустит. Я первая не отпущу. Оно же лучше всякого лекарства, ваше печиво. Теперь сразу же поправлюсь, вот увидите!
– Вот и умница! – продолжала цвести в улыбке Нина Алексеевна. – А пока, давай-ка, заверну тебя, как пирожок, чтобы нигде не поддувало.
Она любовно подоткнула Анино одеяло со всех сторон, оставляя её руки свободными.
– Подогреть чайку?
– Не, не надо. Ещё не остыл.
Нина Алексеевна налила ей чаю, придвинула поближе пирожное и, довольная, скрестила руки на пышной груди.
– Ну давай, пей на здоровье, а я побегу. Сергей Иванович скоро придёт. Как-нибудь забегу ещё, – и погладила Аню по голове. – Такая гладенькая у тебя головка, как у ласточки.
Болезнь пасует перед только что испечённым пирожным – оно само проскальзывает в рот, такое нежное. Ай да Нина Алексеевна! Нет, мама тоже хорошо готовит. У неё и блокнот с рецептами есть, как у всех – от руки всё чётко: 100 грамм того, стакан сего… Но почему-то его никогда не найти, когда надо. «И… А мама когда-нибудь гладила меня по голове?» Не вспомнив, Аня облизала ванильные губы, запила тёплым чаем, с чувством выполненного долга блаженно замерла под одеялом. Ничего не надо делать.
«Нелегко, конечно, признаться в таком, но с ленью, да, не знаю я, как с ней бороться. Она всегда в победителях. Зачем столько тяжкого ежедневного труда? Вместо того чтобы хладнокровно наброситься на врага, начинаешь мучиться, хитрить – как избежать неизбежное? Мытьё посуды не оставляет надежды. Наказание за то, что мы едим. Едим каждый божий день. Вымыть её до конца – не дано. Почему бы ей не мыться самой? Нет, она возрождается вновь и вновь несколько раз на дню. Грязная посуда бессмертна. Как и пыль. Единственно вечное, что есть на земле. В чём угодно можно сомневаться, только не в них. Если бы хоть можно было чувствовать, когда драишь какую-нибудь сковородку, что при этом ты… живёшь.
И что так убиваться с этим мытьём? «Без немытой посуды, мама, не открыли бы пенициллин. А он меня сколько раз уже спасал». Был какой-то древний заговор, переросший затем в сговор – вещей против меня. Они делают это ночью, когда никто не видит: перелетают с места на место, перекувыркиваются, выворачиваются наизнанку… Утром ищешь, ищешь. Счастливцы, кого вещи слушаются, даже не знают, какой им достался дар. Некоторые же на раздачу опоздали, долго искали свои очки».
Не хорошо ли? В школу идти не надо, наверно, до самого Нового года…
Что?!
Аня подскочила, как от удара током. Идеально подоткнутое одеяло прочь! Сердце зашлось барабанной дробью: «Тревога!», ноги опустились на пол. Встать и бежать… Куда? В новую школу? «Боже! Что теперь? Кто понесёт заявление, и всё… А табель! Теперь в нём будет трояк по истории! Она нарочно сделала это. Швабра-жердь. Она чувствовала! И вечер, будущий сказочный вечер среди фей… Всё пропало».
Снова на постель лицом вниз. Вся её будущая жизнь, такая близкая, почти уже ощутимая, рухнула. Она теряет сознание, нет, умирает.
Но в следующую минуту больная приподнимается на локтях, набычивается, медленно и зло мотает головой из стороны в сторону – пошли вон, дурацкие мысли, дурацкая болезнь! Из глаз, из носа течёт, брызги во все стороны. Микробы насторожились. Аня снова садится – с прямой спиной. «Я должна поправить себя – совершенно. Now!»
«Никто за меня не сделает это – не поступит меня в новую школу. В старой я учиться – НЕ БУДУ. Даю себе два дня. Выучу все эти кретинские даты с начала года, буду сама тянуть руку и никого не подпускать к доске через мой труп. Нет, просто не буду. И вообще – болеть мне больше нельзя, медсправка нужна».
…Танькино лицо при виде подруги в раздевалке сначала вытянулось в удивлении, а затем сникло, прямо в обиде.
– Явилась! Являются только, знаешь кто? Сама ж меня учила. А я к тебе собиралась после школы. Мы с мамой «поцелуйчиков» напекли с абрикосовым повидлом, – насупившись, чуть не с угрозой объявила она.
– Учиться хочу, – без улыбки, оберегая губу от новой трещины.
– С ума сошла! Больная ты, или где? И как тебя мама отпустила-то?
– Она на работе. И я не больная.
– Ну, здоровая, только вылитая эта… испуг ходячий.
Таня тронула лоб подруги. Аня отодвинула её руку.
– Да всё нормально. Нормальнее уже… Мне же надо исправить пару.
– Ты что, из-за этого?! Вопще, она на тебя чё-то взъелась. Я вопще не понимаю, как так можно, человек хворый, а она…
– Что она?
– Да какую-то ерунду буровит. Что хвосты стали носить после войны вдовы, чтобы показать, это… что они ищут себе это, мужей.
– Что-о?! Она что, совсем? Каких ещё мужей? Какие вдовы!
Аня в панике схватилась за свой ничего не подозревающий хвостик на затылке.
Нелюбовь тоже бывает взаимной. Ещё как. Чаще, наверно, чем любовь. То, что классная относится к ученице Анне Маниной, как к чему-то чуждому, выбивающемуся из рамок, очерченных указкой, давно понятно.
Когда стало ясно, что история – это не для учёбы, а для сонного опупения, пришлось что-то с этим делать – читать подпольно, подпартно, то бишь, держа книжку на коленях, или рисовать запоем – куколок, балеринок. Фигурки в пачках – в полёте, в лебединой стойке, в безутешной «жизельной». Вырисовываешь ручки, ножки, все изгибы – почти танцуешь.
Прочитанная в шесть лет книжка про детство Галины Улановой наполнила Анину голову и сердце, все её существо, мечтой о балете – о том, что выше привычных жизненных рамок. Парить, блистать… И эта одежда – пачки! Стоило увидеть их в «Лебедином» – околдовали. Прозрачная слоистость, сама по себе сказочная, воздушность и упрямая непокорность гравитации – как? Вот как все эти слои держатся и не падают? И чуть трепещут, волнуются, как живые. Тайна. И существа, облачённые в пачку – они, конечно же, неземные.
Учиться балету, только ему.
«Посмотри на себя! В чём душа держится, кожа да кости. А там выносливость шахтёра нужна. Да ещё близорукая. Какая из тебя балерина!»
Сказала мама.
И Аню отдали в музыкальную школу. Как отдают в солдаты, не спросив, или в заключение за провинность. Дома было пианино, что ж ему пропадать? Ну и… Слух у девочки был, чувство ритма было, чего ж ещё? А не было главного. Желания.
Всё желание ушло в балет.
Преподавательницу специальности звали Аделина, от слова «ад». Аделина Игоревна была ростом с Аню – у неё был горб. При этом кисти рук, как и сами руки, были вполне крупные, взрослые. И пальцы с коротко подстриженными бледными ногтями оказывались на удивление сильными, когда обхватывали кисть Аниной руки, уча, как правильно давить на клавиши. Но у Ани не получалось с силой. Аделина выходила из себя и прибегала к линейке – думала, силы прибавится, если линейкой по пальцам. Но нет, не прибавлялось.
Музыкальная школа стала чем-то вроде экзекуторской. Когда ученица шла туда, она шла на казнь – медленную и мучительную.
Между тем, когда стали проходить Баха, Бетховена, Прокофьева, Аня полюбила их вещи и играла с удовольствием, особенно «Лунную». В ней действительно было что-то от луны, от тайны ночного неба, и как всякая тайна, она завораживала. Как-то, вместо заболевшей Аделины, с ученицей занималась другая преподавательница. И она её хвалила! Как раз за «Лунную». И на экзамене ей поставили пятёрку – первую за всё время!
Но основная вскоре выздоровела, и всё пошло по-старому. По-пыточному.
Мама ничего не желала слышать. Это была даже не решимость, а одержимость: дочь её умрёт, но будет заниматься музыкой. Должно быть, она прочитала о каком-нибудь музыканте, который в детстве тоже занимался из-под палки, а потом стал великим. Из-под палки, может, и становятся. Но не из-под линейки.
Балет, и рисованный, был опасен, сбивал с пути истинного. Погружаясь, можно не заметить, как возле парты останавливается учительница истории – с открытыми на этот раз глазами. Наблюдает, вроде бы, с интересом даже, стоя за плечом беззвучно, будто смерть, дарит художницу долгим скорбным взглядом, как неизлечимого больного, молча сгребает с парты листочки с рисунками и запихивает их в конец классного журнала.
«Тише, тише, ребятки…», – тише обычного.
Не могла знать Анна Манина, что в тот день было положено начало досье. На неё. Как на редкий вид – для их приличного класса – породы «падших особ», «искательниц запретных удовольствий» и чего-то ещё такого… Балет – часть демонически вредных удовольствий, тёмная сила, придуманная исключительно для превращения неокрепших юных созданий в падшие – сразу, минуя какие-то другие стадии. «Маугли» в ТЮЗе – не лучше. Мальчик-то голый! Класс ходил на спектакли кукольного театра для детсада.
Так что, будучи на должности руководителя культурно-массового сектора, последнего по значимости в активности класса, ученица слабо справлялась с этой работой.
Краеведческий музей, конечно, захватывающее место, но класс в нём честно побывал уже раз пять. На удивление облезлым лисам и совам, которым в пору уже здороваться с учащимися 8-го «В». А больше никуда.
«Подрабатывала» Аня в стенгазете, рисуя мимозы на 8-е марта и солдат в касках на 23-е февраля. Солдаты получались неубедительно: с девочкиными лицами, хоть и в касках.
А досье пополнялось, раз появилось. Как-то раз – изъятой книгой.
– Может, лучше тебе всё же домой, а? И так малахольная, да ещё с лица сбледнула… Точно, привидение, – Танька тычет в зеркало возле раздевалки.
Да, бледненькая. Да, плоская. Два невнятных бугорка только-только «завязались» на месте груди. Но их, и без того робких, расплющивает на нет Черный фартук. Глаза… Глазищи: светлая карь – карие, но не тёмные, а Танька говорит, «сзелена». Может, они бы и могли стать украшением, и ресницы тоже. Бабушку послушать, так и бровки собольи… Но ведь очки! Несчастные эти очки с довольно толстыми стеклами минус четыре с половиной. Тонкая шейка, ужас: стёкла толстые, шейка тоненькая.
Да. Вот так выглядит порок: тощая, в общем и целом, фигурка в красных сапожках с загнутыми носками. Разве что порок сердца – такой диагноз тоже приклеивался к прозрачному телу.
Теперь ещё и ОН. Провела рукой по гладким волосам, с опаской коснувшись его – орудия чего?! На добродетели можно поставить жирный крест.
«Ах! Да на чём угодно, лишь бы не на новой школе».
Прорвать линию фронта у доски – невозможно. Такого ещё не было. Лес рук, и тощенькой Аниной руки классная не замечала, хоть убей! Нравилась ей жирная пара, зачем её исправлять. До окончания четверти оставалось всего два урока истории.
– Ты так тянешь руку, даже эти все заметили, Зинка спрашивает, она что, на доску почёта метит?
Таня в силу своей простоты общалась со всеми в классе, и с «элитными» в том числе. Зина Пуртова была как раз той первой фрейлиной, что брякнула как-то про детей у искусственной. Вид у Зины был важного значимого человека, и говорить она умела значимо, могла и голос повысить, чуть что. Аня звала её Максимовной – по отчеству.
«Попросить кого-нибудь из «свиты» поговорить с классной? Дохлый номер». Как вдруг осенило!
– А знаешь, что… – тихо проговорила она, лизнув корочку на губе.
– Что-о?
– Ты скажи Максимовне, что я на самом деле ничего не знаю, но что на спор пойду к доске без шпоры.
– А смыслово? – засомневалась Танька.
Учительница истории, сообщив в сороковой раз, что инки жили в «Перу», вдруг приоткрыла щёлки глаз и направила взгляд в сторону их парты.
Аня только вздохнула. И произнесла, не размыкая губ:
– Смыслово, смыслово. Тогда она меня вызовет.
Танька молча уставилась на Аню округлёнными глазами.
– А-а.
Начинающий чревовещатель побеждает опытного, со стажем с до нашей эры! И надо было видеть этого опытного, когда все даты, устно и письменно, отлетали от дорвавшейся, как щепки из-под рубанка папы Карло. Учитель старался, задавал и задавал вопросы, но – караул! Выдохся? Что бы ещё такого спросить – искал у себя на столе, в сумке, на потолке, под стулом. Ученица знала то, что и не задавали: подноготную дреговичей, вятичей, веричан каких-то. Потому, в некотором замешательстве сложил учитель своё орудие – указку на стол, скрестил руки на впадине и спросил заискивающе:
– А… есть ли, Манина, у тебя справка, что ты допущена до занятий после болезни?
Если бы у Маниной была указка в руках, она бы её выронила. Она бы выронила всё подряд. Но в руках не было ничего, зато был азарт и новая школа впереди.
– Есть! Конечно!
Никакой справки не было в помине. Откуда? Мама, увидев утром одетую в школьную форму дочь, пригрозила закрыть её на ключ, уходя на работу. Вступился папа – вот уж неожиданность.
– Радоваться надо – вот как человек рвётся в школу. Была бы больная, лежала бы в кровати и охала. А тут вон – бегает. И пусть бегает. Слава богу!
– Слава КПСС, ты хотел сказать, – с запалом поправила беспартийная мама партийного папу.
Папа тут же пожалел, что ввязался, с таким раздражением поправил съехавшие очки. Очки эти! От него-то, от папы, и у Ани слабое зрение. И на войну его не взяли из-за зрения, о чём он всегда жалел.
– Ты всегда найдёшь, к чему прицепиться, – сказал он без выражения.
– Нет, ну скажи тогда, скажи – много хорошего тебе дала твоя партия? А?
– А почему она должна давать? Это я ей должен! И все мы! – тут уже кричит папа.
– Что?!
«Ленин встал, развёл руками: “Что поделашь с дураками?”» (Не Шекспир.)
Когда-нибудь мама убьёт папу. Так её взрывает этот «дегенератизм». Папа бросает вилку, было это за завтраком, и скрывается в другой комнате. Кухонную дверь он больше не трогает, как-то раз хлопнул так, что вылетело стекло.
Мама не остаётся в долгу и кричит уже ему вслед. Крик мечется между полом и потолком и нехотя зависает по углам квартиры чем-то липким. Конца ему не будет никогда, потому что там он только и ждёт момента, чтобы обрушиться на чью-то голову вновь.
Аня со своей болезнью перестаёт быть центром внимания и, вообще, сколько-нибудь заметной фигурой, под шумок подхватывает свой рыжий портфель, у неё одной был такой во всей школе – мама тоже из Риги привезла, наматывает два шарфа вместо одного и сбегает в школу.
Всё нормально: взрослым с их взрослыми проблемами не до каких-то там детских вопросиков.
– Ну ты даёшь! – подруга не ожидала от «малахольной». – Как она не хотела, но всё же поставила тебе – пятак!
– Это же прямо был театр: открывала журнал целую вечность, куча листков из него вываливалась, она эту кучу собирала с пола на негнущихся ногах, потом искала ручку – другую вечность. За указку хваталась, как за соломинку…
– А когда ты успела справку-то взять?
– Справку? Справки-то нет. И не будет.
Танька ахнула.
– Ты же видела: главное, уверенно сказануть. Нахально даже.
– Ну она же всё равно не отцепится.
– Ай, ерунда! Что-нибудь придумаю. Какая-то там бумажка.
Не могла Аня ещё знать всего великого и страшного могущества каких-то там бумажек. Впрочем, только-только начала осознавать, что без них ей не светит поступить в новую школу. За каждой скрывалась нешуточная цепь препятствий. На очереди было заявление – подпись родителей на нём. Мама будет против, как пить дать.
Новая школа дальше от дома, чем старая. До неё аж три автобусных остановки. Пешком минимум полчаса. Можно по другой дороге – через железнодорожные пути, но там насыпь щебня высокая, да ещё темень по утрам. Дополнительные расходы на транспорт.
«И что тебе этот английский язык? – скажет мама. – Тебе нужно думать о серьёзной профессии». Они-то с папой технари, оканчивали политех. Значит, все на свете должны быть технарями. Ну а если она узнает о тех вольностях в новой школе, которых нет ни в одной другой, не о чем тогда и мечтать.
Нет, синие чулки тут ни при чём, и не ретроградство никакое. На старых фотографиях молодые мама и папа – позавидовать можно, какие балдёжные. Хохочут до упаду, уцепившись друг за дружку, чтобы на ногах устоять. Папа спортивный, подтянутый – «крест» на кольцах мог держать, и такое фото было. Танцуют в компании друзей, да не просто, а чтобы смешно: мужчины переодеты в платья, женщины в широченные брюки и кепки, как у Маяковского; где-то на природе палят из здоровенного деревянного пистолета, гоняют на мотоцикле. Ничего что жили тогда в бараке с удобствами на улице.
Они, наверно, все тогда были весёлые – война окончилась, они победители, как не радоваться. Жить стало лучше, жить стало веселее – особенно после смерти автора этого наблюдения. Но почему-то недолго.
Как будто подменили маму и папу на других. Работа. Служение долгу. Мама в институте на ставку да в техникуме на полставки, папа руководит отделом с утра до ночи. Когда видятся на пятачке кухни – не радуются встрече. Совсем. Хорошо, если не полосуют друг друга руганью. Не веселятся больше. Не балдеют. Папа с телевизором или газетами «Гудок», «Правда»; мама с книгой или журналом – может, и балдеют, но каждый над своим.
Они что? Да просто напрочь забыли про то, как раньше им было хорошо и весело вдвоём, да вообще, как весело быть молодыми. Если бы они помнили…
Если бы помнили, разве были бы против, чтобы и их дети испытали всё это: пирушки, забавы, удовольствия. Но нет, отшибает. Только запрещать, опасаться, перестраховываться.
«Но видит Бог, излишняя забота – такое же проклятье стариков, как беззаботность – горе молодёжи» ("Гамлет". Шекспир).
И над всем этим всемогущий, великий и страшный закон: Что Скажут Другие! Соседи, коллеги по работе, родственники, уборщица в подъезде тётя Дуся. Ведь ВСЕ они непременно бросят всё, прибегут и страшным хором ЧТО-ТО скажут. Если их дочь научат чему-то не тому в непонятной школе. Что тогда!
А дети. У них другое. Они-то никогда не были взрослыми. Только и могут, что поражаться – как же их не понимают родители!
На перемене не знаешь, куда деваться в этой школе. Неширокие коридоры забиты движущейся, прыгающей, шарахающейся из стороны в сторону толпой – все толкаются, первоклашки бросаются под ноги, дубасят друг дружку портфелями, орут, визжат.
В буфете давка за коржик или пирожок с луком и яйцом. Таня ничего не принесла из дома и тащила подругу именно туда. Аня смирилась. Но не ради какой-то там еды.
«Сейчас я увижу его».
За одним из стоячих столов со столешницей мрачного несъедобного цвета стоял он. Гамлет. Что-то там пил, жевал. Ни чёрного камзола, ни шпаги, мышастый школьный костюм, как у всех. Почему в этой школьной каше из лиц Аня замечала только одно лицо – его?
Гамлета звали Саша Унрау, и он был дальше, чем из Дании, или обратной стороны Луны, потому что учился в другом классе. Видеть его Аня могла только на переменах. Это было как видеть портрет в картинной галерее или смотреть на героя в кино – без ответного взгляда. Ни одного такого взгляда, даже вскользь, Аня не перехватила за целых три года.
По правде сказать, сама она тоже не собиралась в открытую пялиться, пусть и на своего кумира. И если бы он всё-таки взял да и посмотрел в её сторону, то всем своим видом она бы показала: он для неё не интереснее трещины на потолке. Или в полу. Почему?
Действительно, почему? Да потому что он, ОН должен первый, а не она. Она – воплощение тайны, тайного духовного мира, в котором пусть даже царит он, её избранник, но никто на свете не должен догадываться об этом – до поры до времени. Прежде же рыцарю надо суметь показать даме сердца ЕГО расположение. Не до серенад, конечно. Искусно заговорить с дамой, чтобы самая бестолковая поняла, что вот это: видеть и говорить с ней – главное счастье его жизни. Для начала.
Потом, если и дама находит беседу с ним приятной, ему будет дозволено держать её руку в своей руке. Даже близко не куртуазные авторы превозносили этот момент. «Ни с чем нельзя сравнить радость первого рукопожатия, когда одна рука спрашивает: «Ты меня любишь?», а другая отвечает: «Да, я люблю тебя», – Ги де Мопассан, признанный циник из циников, между прочим. Рождается доверие друг к другу. Что может быть важнее? И тогда, пожалуйста – касайтесь губами этой руки. Потом – виска. Потом… Ну там много чего можно касаться… При условии благосклонности дамы.
А тут что? Она была никем, попросту не существовала на свете, раз её в упор не видел этот мальчик из другого класса. Зато сейчас в буфете он не только прекрасно видел девчонок напротив через стол, но и играл с ними в пинг-понг – словами, взглядами. Одна из девочек, звали её Мила, была не просто…
В последний месяц Мила и Саша, как назло, то и дело попадались Ане на глаза – вдвоём. Каждый раз хотелось думать, что случайно или по ошибке. Но ошибок становилось всё больше.
В их школе, вообще, не было заведено открыто «дружить» мальчику с девочкой. Высшим педсоветом не благословлялось: ходить на свидания, домой друг к другу, куда-нибудь ещё. Где-то подспудно, невидимые глазу, как грибные споры, переплетались симпатии, влечения, которые могли бы вырасти в дружбы, а то и во влюблённости – при благоприятных условиях.
Ничего милого не было в этой Миле. Личико как личико, без изъянов, но и без чего-то цепляющего. Разве что волосы – шикарные, густые, чересчур, пожалуй, густые, стояли прямо копной, как в поле. И цвета непонятного – среднего между каштановым и русым, с рыжиной – цвета копны, в общем. Как можно любить копну?!
Танька, которая знала кое-кого из их класса, говорила, что Мила хорошо учится и что директриса школы ей какая-то родственница.
Саша так вовсе – отличник. Выглядел скучающим интеллектуалом, познавшим в жизни высоты и падения, понятно, всем подряд разочарованным. Коротко подстриженные волосы, никаких тебе пацанских вихров, обувь блестит, брюки наглажены. Аккуратность, невозмутимость, суровая задумчивость. Быть там или не быть, не вопрос. Быть, но… аккуратно. А вот: как быть? С кем? Когда? А надо ли?..
Да не нравится ему эта Мила нисколько! Когда они рядом, он ничуть не выглядит… ожившим. Не Гамлет, а угрюмая тень отца его. И топает на пол-лошади впереди девочки, будто и не с ней вовсе, а сам по себе.
До него, до Саши, у Ани был Гамлет – подлинный, созданный Шекспиром и несравненным актёром. Не было прежде такого героя, не то что в жизни, но и на экране. Образ терзаемого мыслями о предательстве разрывал сердце. Боль и красота. Угрюмая, но величественная природа, костюмы ей под стать. Благородные очертания головы, светлые волосы, чёрный камзол. Каждое движение, пластика всего образа мятущегося принца – почти балет и недосягаемый аристократизм. Звук голоса принца проникал прямо в душу и жил там негромким мадригалом, слышным ей одной.
Экран не помеха, чтобы грезить встречей, вести бесконечные вдохновенные беседы – одна лишь ученица 8 «В» класса понимала, из-за чего этот юноша, попавший в западню, сходил с ума, и жаждала его спасти, и могла бы! Не то что эта овца, Офелия, папенькина дочка. Видите ли, папеньку она любила больше жизни, этого профессионального проныру и лизоблюда. И стукача.
Да какой на фиг папенька, когда человек любит её и погибает в этом затхлом замкнутом замке. Их там всех замыкает – думают, что они созданы для того, чтобы вляпаться в трагедию и сидеть в ней до летального исхода. Ему надо было вырваться, бежать из этого зачумлённого Эльсинора, который ещё хуже школы. Возьми палатку, рюкзак и дуй в Индию – никаких тебе норд-остов, отогреешься, поправишь здоровье и мозги. Эх, убежать бы вместе! Аня написала принцу Гамлету письмо. Он не ответил. Ясно, перехватили поганые прихвостни эти, Клавдиевские.
Фильм знала чуть ли не наизусть, посмотрев шесть раз. «Дания – тюрьма». А школа не тюрьма? Во всех нас есть немного Гамлета…
Из всей школы только Саша внешне, хоть и отдалённо, но навевал образ принца датского – цветом волос, посадкой головы, мрачноватой неулыбчивостью своей. Мечталось, а вдруг он не только внешне… Даже не смешно. И что с того, что он существовал не на экране, а взаправду, и учился в параллельном классе? Одно слово – параллельно. Так и ходили они изо дня в день по параллельным прямым – коридорами, лестницами, никогда не пересекаясь, не соприкасаясь. Даже взглядами.
Ну хоть бы раз он посмотрел на неё! Аня сняла очки и засунула их в карман фартука, вдруг это случится.
«Возьму вот подойду к нему и спрошу – у тебя была когда-нибудь лакунарная ангина?» Он удивится: «А что это?» «Это болезнь такая, от неё умирают». И тогда он посмотрит на неё, Аню, с ужасом и состраданием, потому что всё поймёт, как интеллектуал. «Да, вот сейчас я говорю с тобой, а в следующую минуту могу умереть». Сразу резко – боль и спазм в горле, и горькие слёзы от жалости к своей такой хрупкой жизни.
Да ни к кому, конечно, не подойдёт она ни в жизнь! Снова напялила очки, никто не увидит этих дурацких слёз. Весёлая и беззаботная – вот она какая.
Их очередь подошла на удивление быстро.
– А давай купим сегодня чего-нибудь вкусненького, – скороговоркой выпалила Аня, шмыгая носом, лыбясь при этом неестественно широкой улыбкой. – Вон кексики, глянь, какие.