bannerbannerbanner
Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь

Эдвард Бульвер-Литтон
Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь

Полная версия

Глава VII

Сельские жители по воскресеньям остаются в постели дольше, чем в будни, и ни один ставень не был открыт в окнах домов на той улице, по которой Кенелм Чиллингли и Том Боулз шли, вдыхая тихий и теплый утренний воздух. Они миновали пастбище, где коровы еще дремали под сенью блестящей листвы каштанов, а оттуда вышли на узкую тропинку, которая вилась между холмами, покрытыми вьюнками, дикими розами и жимолостью.

Они шли молча. Кенелм после двух-трех напрасных попыток завязать беседу, понял, что его спутник не расположен к разговору, а так как он сам принадлежал к числу тех созданий, которые легко предаются мечтательному монологу, ему было приятно подумать без помехи, спокойно впивая сердцем светлую радость летнего утра, свежесть сверкающей росы, причудливые мелодии ранних пташек и безмятежное спокойствие прозрачного, свежего воздуха. Когда они подходили к новому повороту дороги, которая вела их к цели, Том Боулз выступал вперед, указывая путь односложным словом или взмахом руки.

Через несколько часов солнце стало припекать и маленький придорожный трактир близ деревушки напомнил Кенелму об отдыхе.

– Том, – сказал он, пробуждаясь от своей задумчивости, – что вы скажете о завтраке?

– Я не голоден, но во всем согласен с вами, – угрюмо ответил Том.

– Благодарю. Так мы ненадолго остановимся здесь. Мне трудно поверить, чтобы вы не были голодны, потому что вы очень сильны, а большую физическую силу обычно сопровождают отличный аппетит и – хотя, быть может, вы этого не предполагаете, да это и не всем известно – меланхолический темперамент.

– Что?

– Наклонность к грусти. Вы, конечно, слышали о Геркулесе и знаете поговорку: «Силен как Геркулес…»

– Да, разумеется.

– Я узнал о связи между силой, аппетитом и меланхолией, прочтя у одного старинного автора, по имени Плутарх[116], о том, что Геркулес – один из самых замечательных представителей меланхоликов. А что касается аппетита, то он всегда служил предметом шуток юмористов. Прочитав это замечание, я невольно задумался, потому что я сам меланхолик и обладаю превосходным аппетитом. Когда я начал собирать материал на эту тему, то убедился, что самые сильные люди, с которыми мне приходилось встречаться, включая профессиональных боксеров и ирландских возчиков, расположены смотреть на жизнь скорее с мрачной, чем со светлой стороны; словом, они меланхолики. Но милостивое провидение наделило их способностью наслаждаться пищей – как раз то, что нам с вами сейчас предстоит.

Произнося эту замысловатую речь, Кенелм замедлил шаги, вошел в трактир и, заглянув в кладовую, приказал принести все, что там находилось, в беседку из жимолости, которую он заметил в углу лужайки для игры в кегли позади дома.

В придачу к обычному меню завтрака, состоявшего из хлеба, масла, яиц, молока и чая, стол скоро затрещал под тяжестью пирога с голубями, холодной говядины и баранины – остатков пиршества, которое члены сельского клуба давали тут накануне. Том сначала ел мало, но пример заразителен, и постепенно он начал наряду со спутником уничтожать находившиеся перед ним съестные припасы. Потом велел подать бренди.

– Нет, – сказал Кенелм, – нет, Том, вы обещали мне дружбу, а она несовместима с бренди. Бренди – худший враг, какой только может быть у человека, он поссорит вас даже со мною. Если вам нужно подбодриться, выкурите трубку; я сам вообще не курю, но бывают минуты, когда мне нужно прийти в себя, и тогда табак успокаивает и смягчает, как поцелуй ребенка. Принесите джентльмену трубку!

Том проворчал что-то, но охотно взял трубку и через несколько минут, во время которых Кенелм не возобновлял разговора, хмурая складка меж его бровей разгладилась.

Мало-помалу он начал поддаваться смягчающему влиянию летнего дня, веселых солнечных лучей, игравших в листве беседки, нежного благоухания жимолости, чириканья птичек, еще не предавшихся тихому полуденному отдыху.

Со вздохом сожаления Том встал, услышав слова Кенелма:

– Нам идти еще далеко, пора трогаться! Хозяйка уже намекнула им, что она должна идти с семьей в церковь и надо запирать дом. Кенелм вынул кошелек, но Том сделал то же самое и снова нахмурился. Кенелм понял, что он смертельно обидится, если с ним не станут обращаться как с равным. Таким образом, каждый заплатил свою долю, и оба отправились в путь. На этот раз они шли полевой межой – эта дорога была значительно короче той тропинки, которая выводила их на тракт, ведущий в Ласкомб. Они не спеша достигли мостика, переброшенного через скрытый в темной тени и богатый форелью ручей, не шумный, но приятно журчавший – вероятно, тот самый, у которого за много миль отсюда Кенелм разговаривал с певцом. Когда Кенелм и Том подошли к мостику, до них донесся отдаленный звук колокола деревенской церкви.

– Давайте посидим здесь, послушаем, – предложил Кенелм, садясь на перила мостика. – Я вижу, вы захватили из трактира трубку и запаслись табаком; набейте трубку и слушайте.

Том чуть заметно улыбнулся и повиновался.

– Друг мой, – серьезно сказал Кенелм после продолжительного раздумья, не правда ли, как приятно в нашей смертной жизни напоминание о том, что у нас есть душа!

Том вздрогнул, вынул трубку изо рта и пробормотал что-то невнятное.

Кенелм продолжал:

– Мы с вами, Том, совсем не такие уж хорошие люди, как следовало бы, в этом нет никакого сомнения! И хорошие люди справедливо заметили бы, что нам лучше идти в церковь, а не сидеть здесь и слушать колокол. Согласен, друг мой, согласен, но все-таки иногда стоит и колокол послушать, чтобы вновь пережить в мыслях невинное детство, когда мы читали молитвы на коленях наших матерей; почувствовать, как этот звук возносит нас над природой, над этими полями, водами, которые, как они ни прекрасны, не могут дать нам полного счастья и которым чего-то не хватает для того, чтобы мы могли быть счастливы среди них, как стадо в поле, как птицы на ветвях, как рыба в воде. Что же возвышает нас, как не сознание, дарованное вам и мне и не дарованное животным, что в природе есть бог, а у человека – загробная жизнь? Колокола говорят нам об этом. Будь этот колокол хоть в тысячу раз музыкальнее, он все равно ничего не скажет ни зверю, ни птице, ни рыбе. Вы меня понимаете, Том?

Том помолчал, потом ответил:

– Я никогда не думал об этом прежде, но все, что вы говорите, мне понятно.

– Природа никогда не наделяет живое существо способностями, которыми оно не могло бы воспользоваться. Если природа дала нам способность верить, что есть создатель, которого мы никогда не видели, о существовании которого не имеем прямых доказательств и который милостив, добр и нежен превыше всего, что нам известно о милости, доброте и нежности на земле, то это потому, что способность понимать такое существо должна принести нам пользу. От лжи пользы не бывает. Опять же, если природа дала нам способность постигать, что мы будем жить после смерти, – неважно, что кое-кто из нас не хочет этому верить и доказывает противное, – то самая способность постигать идею (ибо если бы мы не постигли этой идеи, то не могли бы и возражать против нее) доказывает, что она дана нам для нашей же пользы. Ведь если бы не было загробной жизни, это значило бы, что мы строим наш образ жизни и совершенствуем цивилизацию, повинуясь той лжи, в которой природа изобличает себя, дав нам способность верить ей. Вы все еще понимаете меня?

– Да, это скучновато немножко. Я, видите ли, пасторов не люблю, но все понимаю.

– Если так, друг мой, постараюсь применить к вам сказанное мною. Вы нечто высшее, чем просто Том Боулз, кузнец и ветеринар, нечто высшее, чем то великолепное животное, которое с ума сходит по своей самке и дерется из-за нее с каждым соперником; это делает и бык. Вы – душа, одаренная способностью постигнуть идею о создателе, столь божественно мудром, великом и добром, что, действуя посредством общих законов, он все же может приспособлять их к каждому отдельному случаю, так что, памятуя о будущей жизни, в которую он дает вам способность верить, все, что гнетет вас теперь, покажется для вас великим, мудрым и милостивым либо в этой жизни, либо в другой. Вложите эту истину в сердце ваше, друг, теперь, прежде чем колокол перестанет звучать; вспоминайте ее каждый раз, как колокол зазвучит снова. Ах, Том, у вас такая благородная натура!

– Это у меня-то? Бросьте, не насмехайтесь надо мной!

– Да, благородная натура, потому что вы способны любить так страстно и бороться так яростно, а между тем, когда вы убедились, что ваша любовь принесет несчастье той, которую любите, вы нашли в себе силу отказаться от нее и, побежденный в борьбе, могли простить вашему победителю настолько, что идете с ним по этим уединенным местам как друг, зная, что стоит вам только отстать на шаг, и вы сумеете неожиданным нападением лишить его жизни. А вы вместо этого станете защищать его против целой армии. Неужели вы думаете, будто я так глуп, что этого не вижу! И разве это не благородство натуры?

Том Боулз закрыл руками лицо; его широкая грудь тяжело вздымалась.

– Вот этой вашей благородной натуре я и доверяюсь. Я сам сделал мало добра в жизни и, может быть, никогда не сделаю больше. Но позвольте мне думать, что наши пути скрестились не напрасно для вас и для тех, кому ваша жизнь может принести пользу или вред. Будьте кротки так же, как сильны; будьте добры ко всем, а не только к кому-нибудь одному. В вас много того, великого, что есть в человеке. Пусть все ваши поступки напоминают вам о том, к кому взывает голос этого колокола. Ах, колокол замолк! Но не замолкло ваше сердце, Том, оно говорит. Том заплакал как ребенок.

 

Глава VIII

Когда наши два путника продолжили свое странствие, отношения их изменились: можно было бы даже сказать, что изменились и их характеры. Том изливал свое смятенное сердце перед Кенелмом, поверял этому пренебрегающему женщинами философу все страстные чувства любви: ее надежды, тоску, ревность, гнев – все, что связывает самые нежные душевные переживания с трагедией. А Кенелм, кротко слушая его с растроганным выражением лица, не позволял себе ни одного скептического слова, ни одной игривой шутки. Он чувствовал, что все услышанное им не годится для подтрунивания, слишком глубоко даже для утешения. Истинной любви такого рода он никогда не испытывал, не желал и не предполагал испытать. Тем не менее он сочувствовал ей. Странно, право, как часто мы сочувствуем на сцене, например, или в книге страстям, никогда не волнующим нас самих. Если бы Кенелм пошутил, или принялся рассуждать, или стал читать нравоучения, Том тотчас впал бы в уныние. Но Кенелм не говорил ничего, только время от времени по-братски клал руку на плечо силача и бормотал: «Бедный малый!»

Когда Том кончил свои признания, он почувствовал удивительное облегчение. Он освободил свою душу от тяжести.

Было это благотворным результатом искусной дипломатии Кенелма или того знания человеческих страстей, бессознательно для него самого присущего этому странному человеку, который смотрел на цели и стремления своих ближних с горячим желанием разделить их и только шептал про себя: «Я не могу, я не принадлежу к этому миру, я лишь, как призрак, скольжу мимо и наблюдаю».

Так эти два человека не спеша продолжали своя путь среди тихих пастбищ и желтеющих полей и вышли наконец на пыльную большую дорогу. Здесь разговор их незаметно перешел на другие темы, коснувшись более обыденных вещей. Теперь уже Кенелм разрешал себе шутки, пользуясь своим талантом забавляться, касаясь самых повседневных явлений, и время от времени заставлял Тома весело смеяться.

У этого великана был один приятный дар, присущий, мне кажется, только людям простодушным и привязчивым, – внезапный незлобивый смех, мужественный, искренний, но не бурный, как можно было бы предполагать. Но такой смех никогда не срывался с его губ с того дня, как любовь к Джесси Уайлз заставила его объявить войну и себе самому и всему свету.

Солнце уже закатывалось, когда с вершины холма они увидели колокольню Ласкомба, лежавшего среди ровных лугов, орошаемых тем самым ручьем, который вился вдоль сельской тропинки, но теперь разливался вольно и широко. Здесь через него был переброшен мост, пригодный для пешеходов и карет. Город, казалось, был совсем близко, но до него оставалось еще добрых две мили, если идти большой дорогой.

– Тут есть более короткий путь – через поля за этим забором. Так мы можем дойти прямо до дома моего дяди, – сказал Том, – и наверно, сэр, вы будете рады оставить в стороне грязное предместье, через которое ведет большая дорога.

– Хорошая мысль, Том. Как странно, что к красивым городам всегда ведут грязные предместья. Может быть, тут заложена скрытая сатира на путь к успеху в этих городах. Скупость и честолюбие проходят по весьма жалким улицам, прежде чем доберутся до площади, где они проталкиваются сквозь толпу, к ратуше или бирже. Счастлив тот, кто, подобно вам, Том, находит более краткий, опрятный и приятный путь к цели или отдыху!

На тропинке им попадалось мало прохожих: почтенная пожилая чета вероятно, пастор с женой; девочка лет четырнадцати, ведущая за руку семилетнего мальчика; двое влюбленных – очевидно, влюбленных, по крайней мере на взгляд Тома Боулза, ибо, взглянув, как они проходили мимо, не обращая на него внимания, он вздрогнул и изменился в лице. Даже после того, как они прошли, на лице Тома все еще застыло выражение страдания, губы его были крепко сжаты и углы их мрачно опущены.

В эту минуту к ним с коротким, быстрым лаем бросился шпиц с острым носом и настороженными ушами. Подбежав к Кенелму, собака перестала лаять, обнюхала, его брюки и завиляла хвостом.

– Клянусь священными музами, – вскричал Кенелм, – это та самая собака, которая носит оловянный поднос. Где твой хозяин?

Собака как будто бы поняла вопрос, потому что повернула голову, и Кенелм увидел под липой, вдали от тропинки, человека с альбомом в руках, очевидно, занятого рисованием.

– Пойдемте, – оказал Кенелм Тому, – я узнал знакомого. Он вам понравится.

Том в эту минуту не желал заводить новых знакомств, но все же покорно пошел за Кенелмом.

Глава IX

– Видите, нам суждено было встретиться опять! – оказал Кенелм, растянувшись на траве возле странствующего певца и знаком предложив Тому сделать то же самое. – Но вы, кроме стихотворчества, занимаетесь еще и рисованием? Копируете то, что называете природой?

– То, что называю природой, – да, иногда.

– А не находите ли вы в рисовании, так же как и в стихотворчестве, ту истину, о которой я прожужжал вам уши, хотя вы и не очень охотно меня слушали, а именно – что у природы нет голоса, кроме того, который человек влагает в нее, сообразно своему складу души? Я готов держать пари, что этюд, который вы теперь набрасываете, скорее попытка воплотить вашу собственную мысль, чем изобразить то, что представляется взору каждого наблюдателя. Позвольте мне судить самому.

Он наклонился над альбомом. Тому, кто сам не художник и не знаток в этом деле, чаете трудно судить, рукой ли профессионального художника или просто любителя набросан этюд. Кенелм не был ни художником, ни знатоком, но карандашный рисунок показался ему таким, какого можно ожидать от всякого человека с верным глазом, взявшего несколько уроков у хорошего учителя рисования. Для него, однако, этого рисунка было достаточно, чтобы он мог послужить иллюстрацией к его теории.

– Я был прав! – закричал он с торжеством. – С этой высоты открывается, на мой взгляд, великолепный вид – на город, на луга, на реку. А гармонию всего создает солнечный закат. Он, как позолота, соединяет враждующие между собою цвета и смягчает их соединение. Но я совсем не вижу этого в вашем этюде. То, что я вижу, для меня полная загадка.

– Вид, о котором вы говорите, – сказал певец, – без сомнения, очень хорош, но его должен рисовать Тернер[117] или Клод[118]. Моего дарования недостаточно для изображения такого ландшафта.

– Я, собственно говоря, вижу в вашем этюде только одну фигуру девочки.

– Тсс! Вот она стоит. Не спугните ее, подождите, пока я положу последний штрих.

Кенелм напряг зрение и увидел вдали девочку, которая подбрасывала что-то вверх – он не мог различить, что именно, – и подхватывала предмет на лету. Она стояла на самом краю пригорка, позади нее розовые облака окружали заходящее солнце; внизу в смутных очертаниях расстилался большой город. В этюде эти очертания казались еще более расплывчатыми – они были обозначены лишь несколькими смелыми штрихами, но фигурка и лицо были набросаны смело. В окружавшем ее уединении была какая-то невыразимая прелесть, а в ее веселой игре и обращенных ввысь глазах – глубина спокойного наслаждения.

– Но на таком расстоянии, – сказал Кенелм, когда художник убрал карандаш, полюбовался рисунком, молча закрыл альбом и обернулся к Кенелму с приветливой улыбкой, – но на таком расстоянии как вы можете разглядеть лицо девочки? Как вы могли увидеть, что предмет, который она подбрасывала и ловила, – мячик, сделанный из цветов? Вы знаете эту девочку?

– До сегодняшнего вечера я никогда ее не видел. Но пока я сидел здесь, она бродила около меня одна, плела венки из полевых цветов, собранных вон у той изгороди близ большой дороги, и все время напевала какую-то милую детскую песенку. Вполне понятно, что, услыхав ее пение, я заинтересовался, и когда она подошла ко мне поближе, заговорил с ней. Мы подружились. Девочка сказала, что она сирота и живет у старика, дальнего ее родственника, занимающегося мелочной торговлей. Их дом расположен в многолюдном переулке в самом центре города. Старик очень добр к ней, и так как старость и нездоровье удерживают его дома, он отпускает девочку летом по воскресеньям гулять в поле. У нее нет подружек-сверстниц. Она сказала, что не любит соседских девочек, а единственная, которая ей нравилась в школе, – дочь каких-то важных людей, и ей не позволяют играть с моей маленькой приятельницей. Поэтому она уходит одна и говорит, что кроме солнца и цветов ей ничего не нужно.

– Том, слышите? Вы ведь будете жить в Ласкомбе. Отыщите эту странную девочку и будьте ей другом, сделайте это для меня, Том!

Вместо ответа Том молча положил свою широкую ладонь на руку Кенелма, а сам пристально посмотрел на певца. Тому был приятен его голос и черты лица, и он подошел по траве к нему.

– Пока девочка разговаривала со мной, – продолжал певец, – я машинально взял из ее рук гирлянды и, не думая о том, что делаю, свернул их в виде мячика. Она увидела это и, вместо того чтобы, как я того заслуживал, рассердиться на меня за то, что я испортил ее красивые гирлянды, пришла в восторг от новой игрушки. Она побежала с мячиком, весело подкидывая его, взобралась на этот пригорок, а я начал свой этюд.

– Личико, которое вы нарисовали, очаровательно. Это действительно похоже на нее?

– Нет, только отчасти. Рисуя, я думал о другом лице. Словом, это один из тех эскизов, которые мы называем фантазией. Когда я встретил этого ребенка, я как раз собрался выразить свою мысль другим путем – с помощью стихов.

– Услышим мы их?

– Боюсь, если это не наскучит вам, то наскучит вашему другу.

– Я уверен в обратном. Том, вы поете?

– Прежде пел, – робко произнес Том и понурил голову. – Мне хотелось бы послушать, этого джентльмена.

– Но я только сейчас сочинил эти стихи и пока не могу положить их на мелодию, но запомнил их настолько, чтобы прочесть.

Певец помолчал, как бы собираясь с мыслями, а потом нежным, звучным голосом и с той чистотой произношения, которая отличала его, когда он читал или пел, прочел стихи, внося в свое исполнение такую трогательность и разнообразие, которых нельзя было бы уловить, ограничившись только их прочтением.

Цветочница на перекрестке

 
На углу меж грязных лондонских домов,
Бледная девчушка летом и в морозы
Предлагает робко свой запас цветов:
Старикам – фиалки, юным девам – розы.
 
 
Не нужны фиалки,
Не нужны и розы,
Не до них прохожим:
Лондон – город прозы.
 
 
Этот слишком грустен, слишком весел тот.
У того – теплица, тот – с дырой в кармане.
А цветы живые видишь круглый год,
Для таких покупок часто нет желанья.
 
 
Выручка плохая:
Не продашь в морозы
Старикам – фиалки,
Юным девам – розы.
 

Когда поэт кончил, он не замолчал, ожидая одобрения, и не потупил скромно глаза, как это делают многие читающие свои произведения, но, ставя свое искусство гораздо выше, чем его слушатели, торопливо продолжал с некоторым унынием:

– Я с большим огорчением вижу, что мне лучше удаются этюды, чем стихи. Можете ли вы, – обратился он к Кенелму, – хотя бы понять, что я хочу сказать этими стихами?

Кенелм. Вы понимаете, Том?

Том (шепотом). Нет.

Кенелм. Я полагаю, что в своей «Цветочнице» наш друг творил не поэзию вообще, но поэзию свою собственную, вовсе непохожую на ту, которая теперь в моде. Однако я толкую этот образ шире и под цветочницей понимаю символ подлинной истины или красоты, за которую, живя искусственной жизнью тесных улиц, мы в суете не успеваем заплатить даже пенни.

– Понимайте как хотите, – сказал певец, улыбаясь и вздыхая, – но я не выразил словами и половины того, что было у меня в мыслях, и так удачно, как это получилось у меня в альбоме.

 

– А-а! Каким же образом? – спросил Кенелм.

– Воплощение моей мысли, которое я хотел дать в этюде, – подразумевайте под этим поэзию и называйте как хотите, – не связано с одиночеством на перекрестке двух улиц – девочка стоит на зеленом холме, а город, этот хаос зданий, расстилается внизу, и, не заботясь о деньгах и прохожих, она играет сорванными цветами, бросает их к небу и следит за ними глазами.

– Хорошо, – пробормотал Кенелм, – хорошо! – А потом после продолжительного молчания еще тише добавил: – Простите мне мое тогдашнее замечание о бифштексе. Но сознайтесь, что я прав в другом отношении: то, что вы называете этюдом с натуры, есть этюд вашей собственной мысли…

116Плутарх (ок. 46-126) – древнегреческий историк и писатель-моралист, автор. «Сравнительных жизнеописаний», книги, представляющей сопоставление биографий выдающихся греков и римлян.
117Тернер Джозеф (1775–1851) – английский художник, преимущественно пейзажист, предвосхитивший технику и методы импрессионистов, большой мастер в передаче оттенков освещения.
118Клод – Речь идет о французском живописце и гравере Клоде Желле (1600–1682), прозванном Клодом Лорреном по провинции, откуда он был родом. Художника иногда называют просто по имени.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru