bannerbannerbanner
Восход и закат

Эдвард Бульвер-Литтон
Восход и закат

Полная версия

Часть первая

В октябрьский день, после обеда, в одной деревушке валлийского графства, на постоялом дворе, остановился какой-то приезжий, который тотчас же послал просить к себе местного викария, мистера Калеба Прайса. Викарий явился и узнал в приезжем старого своего университетского товарища, с которым, впрочем, у него не было ничего общего, кроме латинских учебников и воспоминаний школьной жизни, потому что приезжий, сэр Филипп Бофор, был дворянин и богач, а он, мистер Калеб Прайс, – бедняк без роду и племени, который по окончании университетского курса получил самое плохое место, какое только может получить человек без протекции, и с горем пополам поддерживал свое одинокое существование скудным доходом с деревенского прихода.

– У меня до вас дело, мистер Прайс, сказал приезжий после взаимных приветствий: я хочу жениться, и вы должны обвенчать меня.

– Гм! возразил викарий с важностью: женитьба дело серьезное, и для вашего венчания здесь место довольно странное!

– Согласен. Но и вы должны будете согласиться, когда выслушаете меня. Вы знаете, что дядя мой – полный властелин своего огромного имения. Если он узнает, что я женюсь против его согласия, он может рассердиться, лишить меня наследства и все отдать брату. А я между-тем непременно хочу жениться и притом совершенно против его желания, на дочери ремесленника, на девушке, какой не сыщете во всем свете. Мы обвенчаемся как-можно секретнее. Если это будет обделано здесь, в вашей маленькой церкви, то, конечно, этого никто не узнает.

– Да ведь вы не имеете позволения жениться?

– Нет; моя невеста тоже еще не совершеннолетняя, и мы даже от её отца скрываем наш брак. Здесь, в деревенской церкви, вы можете потише пробормотать окличку, так, что никто из ваших прихожан не обратит внимания на имена. Я для этого останусь здесь на месяц. Потом приедет моя невеста, мы в тот же день обвенчаемся и дело кончено.

– Но, сэр Филипп, любезный друг и товарищ, подумайте, на что вы решаетесь!

– Я уже все обдумал и нахожу, что все будет прекрасно. Нам нужно двух свидетелей. Мой слуга будет одним, другого приискать предоставляю вам, только поищите такого, чтоб был глуп, туп и стар донельзя, – какого-нибудь допотопного, если можно.

– Но…

– Я ненавижу все но. Если б мне прошлось создавать язык, я ни за что не потерпел бы в нем такого негодного слова. Дело решено. У вас тут плохое место, мистер Калеб. В поместье моего дяди богатый приход; тамошний викарий, – он же и приходский учитель, – очень стар. Когда я получу наследство, это место будет ваше; мы будем соседями и тогда вы тоже поищете себе доброй хозяйки. Одному ведь жить скучно. расскажите-ка мне про ваше житье-бытье, с-тех-пор как мы расстались в университете.

* * *

Месяц спустя, сэр Филипп Бофор и мисс Катерина Мортон были обвенчаны и уехали. Один из свидетелей, слуга сэра Филиппа, получил пять сот фунтов стерлингов награды и отправился в Ост-Индию, наживать больше. Другой, старый и совершенно глухой церковный сторож, вскоре умер.

Три года спустя, сэр Филипп писал к мистер Прайсу, что может наконец исполнить свое обещание и доставить ему хорошее, доходное место, но еще не у себя, а у одного из своих приятелей. О себе он говорил только то, что совершенно счастлив и без большего нетерпения ждет наследства, да между прочим просил доставить, на случай надобности, свидетельство о браке.

Это письмо застало мистера Прайса на смертном одре. Предложение места, конечно, не могло быть принято. Свидетельство, по просьбе больного, выправил и отослал по адресу мистер Джонс, викарий соседнего прихода, по временам навещавший товарища. Когда делали выписку, церковная книга была принесена на квартиру викария и там осталась. По смерти мистера Калеба Прайса место его около полугоду оставалось не занятым и в опустевшем, бедном жилище его деревенские ребятишки играли в прятки и, разумеется, растормошили и разбросали весь старый хлам, которого некому было получать в наследство. Между прочим, шалуны нашли церковную книгу и, смотря на неё со стороны чисто материальной, употребили на выделку бумажных змеев.

* * *

– Отчего это папенька так долго не едет?

– Милый Филипп, его задержали дела, но он скоро будет здесь… может-быть, сегодня же.

– Мне хочется, чтобы он поскорее увидел мои успехи.

– Какие же это успехи, Филипп? спросила мать с улыбкой: уж верно, не в латыни: я ни разу не видела тебя за книгой, с-тех-пор как ты принудил меня отказать бедному Тодду.

– Бедный! что за бедный? Он, просто, глуп как столб и гнусит так скверно: где ж ему знать по латыни!

– Я думаю, что ты едва-ли когда-нибудь будешь знать столько, сколько он знает, если отец не согласится послать тебя в училище.

– Что ж, я охотно поеду в Итон. Папенька говорит, что это единственная школа, которую можно посещать джентльмену.

– Филипп, ты очень горд!

– Горд? Ты часто называешь меня гордым, маменька, а потом всё-таки целуешь. Поцелуй же и теперь.

Дама привлекла сына к себе на грудь, расправила пышные, темные его кудри и нежно поцеловала сына в лоб, но взор её отуманился грустью и, она, не замечая, что ее слушают, проговорила со вздохом:

– Не дай Бог, чтобы моя уступчивость и преданность отцу повредила когда-нибудь детям.

Мальчик нахмурился, но ничего не сказал. В это время вбежал другой мальчик, и взор матери, обратившись к меньшому сыну, опять прояснился.

– Маменька, маменька! вот письмо к тебе! Я взял его у Джона.

Дама вскрикнула от радости и схватила письмо. Между-тем как она читала, младший сын присел у её ног и смотрел в глаза матери, а старший стоял в стороне опершись на свое ружье. Лицо его было задумчиво, даже мрачно.

Эти мальчики составляли резкую противоположность друг с другом. Большому было лет пятнадцать, но он казался гораздо старше не только по росту, но и по повелительному, гордому выражению смуглого лица, осененного густыми, черными как смоль кудрями. Изящный темно-зеленый охотничий наряд, живописно надетая фуражка с золотою кистью, и ружье, показывая наклонность к опасной забаве, придавали ему еще более мужественного характеру. Меньшой был по девятому году; его мягкие русые кудри, нежный, но здоровый румянец полных щек, большие, голубые глаза, подвижные и почти женские черты составляли живой идеал истинно детской красоты. Во всех частях его наряда, от изящно вышитого воротничка до красивых сапожков, заметна была мелочная, взысканная заботливость матери, которой любимое дитя служит игрушкой для препровождения времени. Оба мальчика имели вид существ, которых судьба бережно выводит на поприще жизни, окруженных и избалованных всеми выгодами богатства и знатности, как будто на земле нет терний для их ног, и под небесами нет ветру, который бы мог слишком сурово коснуться их молодых щек. Мать их некогда была красавицей я хотя уже утратила первый цвет юности, однако ж еще обладала прелестями, способными зажечь новую любовь, – что, конечно, легче, чем поддержать старую. Оба мальчика, не походившие друг на друга, имели сходство с матерью: у неё были все черты младшего и, вероятно, каждый, кто видел ее в девушках, узнал бы в этом мальчик живое подобие матери. Теперь, однако ж, – особенно в молчании или задумчивости, – она имела выражение старшего: некогда румяные и полные щеки были бледны; особенный изгиб линий рта и высокий лоб были запечатлены некоторою горделивостью и важностью, приобретенными опытом и годами. Кто мог бы наблюдать за ней в часы уединения, тот заметил бы, что эта гордость была не чужда стыда и что задумчивая важность была тень страстей, опасений и скорби.

Но теперь, когда она читала столь знакомый и милый почерк, читала глазами, в которых светилось её сердце, на лице выражались только радость и торжество; глаза сияли, грудь быстро воздымалась; она в восхищении несколько раз поцеловала письмо. Потом, встретив вопросительный, важный взгляд старшего сына, она обвила руками его шею и заплакала.

– Что такое, маменька, милая маменька? поспешно спросил младший сын, теснясь между матерью и братом.

– Твой отец приедет, сегодня… сейчас… и ты… ты… дитя мое… Филипп!..

Рыдания заглушили её речь. Письмо, которое произвело такое впечатление, было следующего содержании:

«Милая Катя, последнее письмо мое уже приготовило тебя к известию, которое я теперь сообщаю. Моего бедного дядя не стало. Хотя я в последние годы мало виделся с ним, однако ж смерть его поразила меня довольно сильно. Впрочем, утешаюсь тем, что теперь по крайней мере ничто мне не мешает отдать тебе полную справедливость. Я единственный наследник огромного имения. Я могу теперь предложить тебе, дорогая моя Катя, хотя позднее, однако же полное вознаграждение за все, что ты претерпела за меня, – святое свидетельство в твоем ангельском терпении, постоянстве, безукоризненной любви и преданности. Я могу отдать нашим детям принадлежащие им права. Поцелуй их. Катя! поцелуй их от меня тысячу раз. Я пишу второпях. Похороны только-что кончены, и пишу только для того, чтобы уведомить тебя о моем приезде. Я буду уже близко, когда твои глаза будут пробегать по этим строчкам… твои милые глаза, которые, несмотря на все слезы, пролитые из-за моих глупостей, никогда не утрачивали выражения доброты и любви.

Твой как и всегда, Филипп Бофор».

Филипп Бофор был человек, каких много в его кругу, – добрый, великодушный, легкомысленный и беспечный, с несравненно лучшими чувствами нежели правилами. От отца Филипп имел очень небольшое наследство, которого три четверти были уже в руках жидов и ростовщиков, прежде нежели он дожил до двадцати пяти лет, но он ожидал большего богатства и получал покуда очень хорошее содержание от дяди, старого холостяка, который из придворного куртизана сделался мизантропом, холодным, хитрым, проницательным, злым и властолюбивым. Этот дядя знал, что Филипп увез дочь ремесленника и жил с ней в своем имении, где, как любитель охоты, проводил большую часть года. Старик за это не сердился на племянника; он даже был очень доволен, когда увидел, что, под влиянием своей подруги, молодой человек бросил игру, мотовство, все модные пороки своего возраста и своего общества и из разгульного повесы сделался человеком солидным, степенным. Но жениться на бедной мещанке старик ни за что бы ему не позволил и потому законность их союза осталась для него тайною, как была и для всех в обществе. «Если, говаривал он, мрачно взглядывая на Филиппа, если джентльмен вздумает опозорить своих предков введением в семью такой жены, которую родная сестра его не может не краснея принят у себя в доме, то пуст он лучше сам сойдет в её класс. Если б у меня был сын, который бы решился вступит в такой брак, я скорее отдал бы имение своему лакею, чем ему. Ты понимаешь меня, Филипп?»

 

Филипп понимал очень хорошо. Он любил жену, любил страстно, но отказаться от имения не мог и не хотел. Катерина, из любви к нему и к детям, переносила стыд, страдала тайно, но терпеливо ждала и надеялась на лучшую пору. В последнее время однако ж эти надежды стали несколько сомнительными. Катерину тревожило беспокойство и опасение за будущность детей, потому что богатство, из-за которого она и дети тоже столько лет носили перед лицом общества постыдное имя, это богатство могло достаться другому. Меньшой брат Филиппа, Роберт Бофор, совершенная противоположность его, человек пронырливый, честолюбивый, с улыбкой на лице и со льдом в сердце, был в последнее время неотходно около дяди, и, казалось, успел вкрасться к нему в доверенность и приобрести его благосклонность. Но когда старик опасно захворал, Филипп был призван к его одру. Роберт был тут же. За час до смерти, старик оборотился в постели и, взглянув на того и на другого племянника, сказал:

– Филипп, ты повеса, но джентльмен, а ты, Роберт, осторожный, трезвый, очень порядочный человек. Жаль, что ты не купец: ты нажил бы себе состояние. Наследства ты не получишь, хотя и ожидаешь… я вижу тебя насквозь! Филипп, берегись брата. Теперь пошлите мне священника.

Старик умер; духовную вскрыли, и Филипп получил в наследство двадцать тысяч фунтов стерлингов годового доходу, а Роберт – бриллиантовый перстень, золотые часы с репетицией, пят тысяч фунтов деньгами и редкую коллекцию змей в спиртовых склянках.

* * *

– Вот, Роберт, вот мои новые конюшни! Клянусь Юпитером, лучше их не найдешь во всех трех соединенных королевствах.

– Да, великолепное здание. А это ваш дом?

– Да; не правда ли, хорош? Это уж построено по распоряжению Кати. её вкусу и уменью я обязан всеми удобствами и всем изяществом этого дому. Милая Катя! Ах, братец, вы не знаете, какая это чудесная женщина!

Разговор этот происходил между двумя братьями Бофор, в бричке, которая в это время подъезжала к Филипповой даче Фернсид-Коттедж. С ними сидел семнадцатилетний сын Роберта, Артур Бофор.

– Чьи это мальчики, дядюшка, там, на лугу?

– Это мои дети, Артур.

– А! я не знал, что вы женаты, дядюшка! сказал Артур и высунулся из экипажа, чтобы лучше рассмотреть мальчиков, которые спешила встретить отца.

Роберт горько улыбнулся при замечании сына; Филипп вспыхнул. Карета остановилась; Филипп выскочил и через минуту был уже в объятиях Катерины. Дети ухватились за его руки и меньшей в нетерпении почти кричал: – Папенька, папенька, ты не видишь своего Сиднея?

Роберт Бофор положил руку на плечо сына и остановился в отдалении.

– Артур, сказал он глухим шепотом: эти дети – позор нашего семейства; это похитители твоего наследства; это незаконнорожденные!.. И они будут его наследниками!

Артур не отвечал, но улыбка, с которою он дотоле смотрел на своих родственников, исчезла.

– Катя, сказал сэр Филипп, взяв меньшего сына на руку и указывая на Роберта: это мой брат, и вот мой племянник. Ты им рада, не правда ли?

Роберт принужденно поклонился и пробормотал какую-то невнятную любезность. Общество отправилось в покои. Артур и молодой Филипп остались попади.

– Вы охотитесь? спросил Артур, увидев ружье у двоюродного брата.

– Как же! Нынешней осенью я надеюсь настрелять не меньше папеньки. А он лихой охотник. Только ружье-то это одноствольное… старомодная хлопушка. Папенька купит мне другое, новое. Я сам теперь не могу купить.

– Конечно, сказал Артур с улыбкой.

Филипп вспыхнул и перебил с живостью:

– О! нет, вы меня не поняли! я и сам купил бы себе ружье, если б не заплатил на-днях тридцать гиней за пару лягавых. Чудо-собаки! Ручаюсь, что вы не видывали подобных.

– Тридцать гиней? О-го! воскликнул Артур с простодушным изумлением: да сколько же вам лет?

– Ровно пятнадцать. Эй! Джон! Джон Грин! повелительно вскричал молодой человек проходившему мимо садовнику: смотри, чтобы завтра утром невод был приготовлен на тем берегу озера, да чтобы в девять часов была готова палатка. Поставить ее под липами, да хорошенько, не так, как в прошлый рев. Тебе всё двадцать раз надо толковать, пока ты поймешь.

– Слушаю-с, отвечал садовник с раболепным поклоном.

– Ваш папенька держит лошадей для охоты? спросил Филипп.

– Нет.

– Отчего же?

– Оттого что он не довольно богат для такой роскоши.

– Ах, как жаль! Но приезжайте только к нам, и мы вам дадим любого коня. У нас конюшня большая.

Артур вспыхнул и его от природы откровенное и скромное обращение, стало гордым и принужденным. Филипп выпучил на него глаза и обиделся, сам не зная за что. С этой минуты он возненавидел своего двоюродного брата.

После обеда сэр Филипп и Роберт Бофор сидела за столом и пили.

– Да, говорил Филипп, в этом отношении я, действительно, ждал дядюшкиной смерти. Вы видели Катерину, но вы не знаете и половины её добрых качеств. Она была бы украшением всякого звания и всякого общества.

– Я не сомневаюсь в достоинствах мистрисс Мортон и уважаю вашу привязанность к ней. Но… вам, братец, не должно бы забывать, что она под именем мистрисс Бофор так же мало будет принята в обществе, как и под именем мистрисс Нортон.

– Но я вам говорю, что я и теперь уже действительно обвенчан с ней. Она ни под каким другим видом не оставила бы своей родины. Мы венчались в самый день её побега.

– Любезный братец, возразил Роберт с насмешливою улыбкой неверия: вам, конечно, должно так говорить. Всякий на вашем месте поступил бы точно так же. Но я знаю, что дядюшка всячески старался узнать достоверно, справедлив ли был слух о вашем тайном брак.

– И вы, Роберт, помогали ему в этих розысках?.. а?

Роберт покраснел.

– Ха, ха, ха! я знаю, что вы помогали! продолжал Филипп: вы знали, что такое открытие погубило бы меня во мнении старика. Но я провел вас обоих… ха, ха, ха! Мы обвенчались так тайно, что теперь даже самой Катерине без моего согласия трудно было бы доказать наш брак. Пастор, который венчал нас, умер; из свидетелей один тоже умер, другой пропал без-вести; даже церковная книга случайно уничтожена. Но у меня есть достоверный акт и я докажу законность нашего брака, я восстановлю чистоту имени моей бедной Катерины и вознагражу ее за все её самопожертвование.

– Ну, братец, мне не след противоречить вам. Однако ж всё-таки это странная история: пастор умер, свидетелей нет, церковной книги нет!.. Вы умно делаете, утверждая, что брак ваш уже существовал законным образом, когда хотите теперь гласно подтвердить его законность. Но… всё-таки… поверьте мне, Филипп… свет…

– Что мне до света! Мы вовсе не намерены ездить на балы и рауты и давать знатным людям обеды. Мы будем жить почти так же, как и до сих пор. Я только заведу себе яхту, да Филлипу найму лучших учителей. Филиппу хочется в Итон, но я знаю, что такое Итон. Бедный Филипп! Его, пожалуй, могут оскорбить, если люди там такие же скептики как и у вас, в вашем обществе. Старые моя друзья, я думаю, будут не меньше прежнего учтивы теперь, когда у меня двадцать тысяч фунтов доходу. Что же касается до общества дам, то, между нами будь сказано, я вовсе не желаю знать ни одной дамы, кроме моей Кати.

– Ну, вы лучший судья в своем деле. По крайней мере я надеюсь, вы не примете моих замечаний в худую сторону?

– Нет, любезный Роберт, нет. Я вполне чувствую вашу ласку и умею оценить ее. Довольно и того, что вы, человек такой аккуратный, таких строгих правил, приехали сюда, оказать моей Кате уважение (сэр Роберт беспокойно завертелся на креслах)… даже тогда, когда еще не знали, что она законная моя жена, и, право, я не осуждаю вас за то, что вы прежде никогда не делали этого, не осуждают за то, что вы старались приобрести любовь дядюшки.

Роберт еще беспокойнее начал переминаться и откашливался, как будто хотел что сказать. Филипп, не обращая на него внимания, выпил стакан вина и продолжал:

– Ваши угождения старику, как видно, ни к чему не послужили. Но мы постараемся уладить дело так, чтобы никому не было обидно. Вы с женниного мнении получаете, кажется, две тысячи фунтов доходу?

– Полторы, Филипп, только полторы, а воспитание Артура стоит дорого. С будущего году он поступает в училище. Он, право, очень умный мальчик… подает большие надежды.

– Да, и я надеюсь. Он славный малый. Мой Филипп многому может научиться от него… Филипп мой отчаянный лентяй, но чертовски умен, остер как иголка! Посмотрели бы вы, как он сидит на коне… Но возвратимся к Артуру. О воспитании его не заботьтесь: это мое дело. Мы пошлем его в Крист-Чорч, а потом посадим в парламент. А вам, самим… Я продам лондонский дом и вырученные деньги отдаю вам. Сверх того вы получите от меня полторы тысячи фунтов годового доходу которые вместе с вашими полутора тысячами составят три. Это дело конченное. Молчите. Братья должны поступать по-братски. Пойдемте в сад, к вашим детям.

Они вышли.

– Вы так бледны, Роберт! Это у вас, столичных жителей, общая черта. Что касается до меня, я крепок как лошадь и чувствую себя гораздо здоровее чем тогда, когда принадлежал к числу ваших повес, которые целый день топчут лондонскую мостовую. Клянусь Юпитером! я ни разу не хворал, исключая нескольких ушибов, когда падал с лошади. Я так здоров, как будто про меня и смерти нет. Оттого я никогда и не думал делать завещания.

– Так вы не делали завещания?

– До сих пор нет. Да и не стоило делать! нечего было отказывать. Но теперь, получив такое имение, пора подумать о вдовстве моей Кати. Клянусь Юпитером! кстати вспомнил. Я завтра же поговорю с адвокатом. А теперь не хотите ли посмотреть мою конюшню? Чудо, какие лошади!

– Посмотрите, как рыжая Бетти растолстела, сэр, говорил конюх выводя лошадей: зато уж мистер Филипп и манежит ее, нечего сказать! Мистер Филипп скоро будет ездок не хуже вас, сэр.

– Так и надо, Том, так и надо. Он будет лучше меня ездить, потому что никогда, кажется, не потолстеет так как я. Оседлай же ему рыжую Бетти. Ну, а мне бы на какой поехать? А! вот мой старый приятель, Поппет!

– Не знаю, что сделалось с Поппетом, сэр! Не ест, как надобно, и становится упрямым. Вчера хотел пустить его через барриер… ни за что!

– Что ж ты мне не сказал, Том? вскричал молодой Филипп: я бы его уж заставил скакнуть через шесть барриеров, не только через один.

– Сохрани Бог, мистер Филипп! ведь я знаю, что вы горячи. А случилось бы что-нибудь, так тогда что?

– Правда, правда, мой друг, прибавил отец: Поппет не привык к другим седокам кроме меня. Оседлай его, Том. Ну, а вы, братец, поедете с нами?

– Нет, я с Артуром должен ехать сегодня в город. Я уже велел заложить.

– Ну, как хотите.

Сэр Филипп сел на своего любимого коня и несколько раз объехал двор рысью.

– Что ты, Том! видишь, как мой Поппет послушен? Отвори ворота: мы проскачем по аллее, я там через барриеры… а, Филипп?

– Едем, папенька.

Ворота отворили, конюхи стояли и с любопытством выжидали скачка. Роберт и Артур также остались. посмотреть. Всадники были прекрасны. Один – ловкий, легкий, пылкий, на стройной, ретивой лошади, но – видимому столько же горячей и гордой, как и юный всадник, под которым она извивалась змеей; другой – Геркулес, также на сильном, здоровом коне, которым управлял с ловкостью мастера во всяком атлетическом искусстве, изящный и благородный в посадке и во всех движениях, – настоящий кавалерист, настоящий рыцарь.

– Ах, как хорош дядюшка на коне! вскричал с невольным удивлением Артур.

– Да, здоров, удивительно здоров! возразил бледный отец с тайным вздохом.

– Филипп, сказал мистер Бофор, галопируй вдоль аллеи; я думаю, барриер слишком высок для тебя. Я пущу Поппета через него, а для тебя велим отворить.

– О! папенька, вы не знаете, цак я нынче скачу!

И отдав поводья, пришпорив рыжую, молодой всадник поскакал вперед и махнул через довольно высокий барриер с такою легкостью, что у отца невольно вырвалось громкое «браво!»

 

– Ну, Поппет, теперь ты! сказал сэр Филипп, пришпоривая своего коня.

Конь доскакал до барриеру, захрапел и поворотил назад.

– Фи! Поппет! фи! старый хрыч! воскликнул опытный наездник, перекинув коня опять к барриеру. Лошадь замотала головой, как будто хотела сделать возражение, но сильно всаженные в бока шпоры показали ей, что господину не угодно слушать никаких доводов. Поппет пустился вперед, скакнул, задел задними копытами за верхнюю перекладину барриера и рухнул. Седок через голову полетел на несколько шагов дальше. Конь тотчас встал; всадник не вставал. Молодой Бофор с беспокойством и страхом соскочил с лошади. Сэр Филипп не шевелился; кровь полилась ручьями из горла, когда голова его грузно упала на грудь сына. Конюхи видели падение издали, прибежали и взяли упавшего из слабых рук мальчика. Старший конюх осмотрел его глазами человека опытного в подобных случаях.

– Братец, где у вас ушиб, говорите? вскричал Роберт Бофор.

– Он уже ничего не скажет: он сломил шею! возразил Том, и залился слезами.

– Пошлите за доктором! продолжал Роберт: Артур, оставь! не садись на эту проклятую лошадь.

Но Артур не слушал. Он уже сидел на коне, который был причиною смерти своего господина.

– Где живет доктор?

– Прямо этой дорогой, в город… мили две будет… всякой знает дом мастера Повиса. Благослови вас Бог! сказал конюх.

– Поднимите его… бережно… и снесите домой, сказал сэр Роберт конюхам: бедный мой брат! дорогой мой брат!

Слова его были прерваны криком, – одним пронзительным, раздирающим криком, – и молодой Филипп без чувств упал на землю.

Никто теперь уже не беспокоился об нем, никто и не посмотрел на осиротевшего незаконнорожденного.

– Тише, тише, говорил сэр Роберт, провожая слуг, которые несли тело; потом бледные щеки его покраснели, и он прибавил: он не сделал завещания, он никогда не делал завещания!

Три дня спустя, в зале стоял открытый гроб, с телом сэр Филиппа. На полу, перед ним, лежала, без слез, без голоса, несчастная Катерина и подле неё Сидней, который был еще слишком молод, чтобы вполне понять свою потерю. Филипп стоял подле гроба, молча уставив неподвижные глаза на мертвое лицо, которое для него никогда не выражало ни гневу ни досады, которое всегда смотрело и него с любовью, а теперь было холодно, бесстрастно. Подле, в кабинете покойного, сидел сэр Роберт Бофор, законный его наследник, бледный, желтый, сгорбленный. Только глаза его сверкали и руки судорожно суетились, между бумагами разбросанными на старомодной конторке и в выдвинутых ящиках. Он был один. Сына он на другой же день после несчастного приключения послал в Лондон с письмом к жене, которую извещал счастливой перемене своих обстоятельств и просил с экстра-почтою прислать адвоката.

В дверях послышался стук; вошел адвокат.

– Сэр, гробовщик пришел; и мистер Гревс приказал звонить в колокола; в три часа он хочет отпевать…

– Я очень обязан вам, Блаквель, что вы приняли на себя эту печальную заботу. Бедный мой брат!.. Так неожиданно!.. Так вы думаете сегодня хоронить?

– Да, конечно: погода прекрасная, отвечал адвокат обтирая лоб.

Раздался звон. В кабинете молчали.

– Да, это был бы убийственный удар для мистрисс Мортон, если б она была его женой, заметил через несколько времени мистер Блаквель: но этого роду женщины, конечно, ничего не чувствуют. Счастье еще для вашего семейства, сэр, что это случилось прежде нежели сэр Филипп успел жениться на ней.

– Да, это большое счастье, Блаквель. Вы велели приготовить лошадей? Я тотчас же после похорон намерен ехать.

– А что делать с дачей?

– Продать, разумеется, продать.

– А мистрисс Мортон и её дети?

– Гм! мы подумаем об них. Она была дочь ремесленника. Я полагаю, надобно будет обеспечить ее прилично званию. А? как вы думаете?

– Да, конечно; больше и требовать от вас не могут. Этого слишком довольно. Ведь это не то, что жена: совсем другое дело.

– Конечно, совсем другое дело. Позвоните-ка, чтоб принесли свечу. Мы запечатаем эти ящики… Да я охотно съел бы котлетку… Бедный мой брат!

Погребение кончилось; запряженный экипаж стенал к подъезду. Сэр Роберт слегка поклонился вдове и сказал:

– Через несколько дней я вам напишу, мистрисс Мертон, и вы увидите, что я вас не забуду. Дом этот будет продан, но мы вас не торопим. Прощайте, мистрисс; прощайте, дети.

Он потрепал племянников по плечу. Филипп топнул ногой и взглянул на дядю мрачно и надменно.

– В этом мальчик проку не будет, пробормотал тот про себя.

– Утешьте чем-нибудь маменьку, дядюшка! сказал Сидней простодушно и с умоляющим видом половив свою руку в руку богача.

Сэр Роберт сухо крякнул и сел в братнину коляску. Адвокате сел рядом с ним, и коляска покатилась.

Неделю спустя, Филипп пошел в оранжерею, набрать плодов для матери, которая по смерти мужа почти вовсе не дотрагивалась до пищи. Она исхудала как тень; волоса её поседели. Она, наконец, могла плакать; зато уж и не осушала глаз. Филипп, набив несколько кистей винограду, положил в корзинку и хотел взять еще абрикос, который казался ему поспелее других, как-вдруг кто-то с силою схватил его за руку и раздался грубый голос садовника Джона.

– Что ты тут делаешь? Не тронь!

– Ты с ума сошел, болван! вскричал молодой человек с гневом и негодованием.

– Полно, брат, куражиться, барин! я не хочу, завтра приедут господа, смотреть дачу, и я не хочу, чтобы оранжерея была обобрана вашей братией. Вот, что я хотел сказать, мистер Филипп.

Молодой человек побледнел, но молчал. Садовник был рад, что мог выместить прежние обиды, и продолжал:

– Что ты так презрительно смотришь, мистер Филипп? Ты вовсе не такой большой барин, как воображал. Что ты такое? Нечего. Так убирайся же подобру-поздорову: мне пора запирать двери.

С этим словом он грубо взял молодого человека за плечо, но вспыльчивый, раздражительный и властолюбивый Филипп был силен, не полетам, и бесстрашен как лев. Он схватил лейку и так ударил ей садовника в голову, что тот как сноп опрокинулся на парники и в дребезги расшиб рамы и стекла. Филипп спокойно снял спорный абрикос, положил к винограду, в корзинку, и пошел. Садовник не почел нужным преследовать его.

Для мальчика, который, в обыкновенных обстоятельствах, прошел свой путь через богатую побранками детскую, среди семейных раздоров, или побывал в большой школе, для такого мальчика это приключение ничего бы не значило и не оставило бы по себе ничего такого, что слишком потрясло бы нервы или встревожило бы душу по миновании первой вспышки. Но для Филиппа Бофора этот случай был эпохою в жизни. Это было первое нанесенное ему оскорбление; это было посвящение его на переменную, безрадостную и ужасную жизнь, на которую отныне было осуждено это избалованное дитя тщеславия и любви. Его самолюбие в первый раз было жестоко уязвлено. Он вошел в комнату и вдруг почувствовал себя нездоровым; колена его дрожали; он поставил корзинку на стол, закрыл лицо руками и заплакал. Эти слёзы были не детские, не те, которые так же скоро исчезают, как скоро являются: это были жгучие, тяжелые слезы гордого мужчины, мучительно выжатые из сердца вместе с кровью. Он, конечно, несмотря на все предосторожности, имел уже некоторое смутное понятие об особенности своего положения, но до того это еще его не беспокоило, потому что он не испытывал никакой неприятности. Теперь он начал заглядывать в будущее и им овладело сомнение, неясное опасение; он вдруг понял, какой опоры, какой защиты лишился в отце, и содрогнулся… Послышался звонок. Филипп поднял голову. Это был почтальон с письмом. Филипп поспешно встал и, отворачивая лицо, на котором еще не обсохли слезы, принял письмо, потом взял корзинку с плодами и пошел в комнату матери.

Ставни были притворены. О, как насмешлива улыбка счастливого солнца, когда оно озаряет несчастных! Катерина сидела в отдаленном углу, бесчувственно, неподвижно устремив влажные глаза в пустоту; весь вид её представлял олицетворение безутешной скорби. Сидней сидел у ног её и плел венок из полевых цветов.

– Маменька! маменька! шептал Филипп, обвив руками её шею: взгляни же, взгляни на меня. Сердце мое разрывается, когда я вижу тебя в таком положении. Отведай этих плодов. Ты тоже умрешь, если будешь продолжать так… Что ж тогда станется с нами, с Сиднеем?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru