bannerbannerbanner
Восход и закат

Эдвард Бульвер-Литтон
Восход и закат

Полная версия

– Истинно, милость Божья! прибавил другой.

– Бегите за Эстли-Купером… за Броди… Боже мой! он умрет!.. Скорей, скорей! кричал Бофор, оправившись от первого испугу, между-тем как сбежавшиеся люди несли Артура в комнаты.

Один из ремесленников намекнул, что без них молодой барин остался бы на улице без помощи, и что они сделали большой круг, вовсе не по дороге. Этот намек окончательно привел Бофора в себя: он дал им горсть денег не считая, и они ушли.

Казалось, проклятие уже подействовало. Приключение, подобно этому, которое навело Артура на след Катерины, в течении двадцати-четырех часов сложило в постель и его самого. Горе, о котором Роберт Бофор не думал, когда оно было у других, теперь посетило собственный его дом. В ту же мочь, когда умерла Катерина, среди нищеты и лишение, на руках чужого человека, принесшего запоздалые утешения, в ту же ночь боролся со смертью и богатый наследник отнятого у неё имения, с той разницей, что тут было призвано на помощь все, что только может спасти от смерти: искусство, попечения, удобства, ласки, участие, все, чего не было там.

Положение Артура действительно было довольно опасно. У него было переломлено одно ребро и сверх того несколько ран на голове. Место беспамятства заступила горячка с бредом. Несколько дней страшились за его жизнь. Родителей его утешало только то, что эта болезнь по крайней мере препятствовала Артуру встретиться с Филиппом. Покуда сын был в опасности, Роберт Бофор с живым раскаянием думал о положении Мортонов; страх за Артура возбудил и сострадание его к сиротам. В то же утро, когда случилось несчастие с Артуром, он призвал мистера Блаквеля и поручил ему позаботиться о приличном погребении Катерины и переговорить с Филиппом, уверить его в добром, дружественном расположении к нему сэра Роберта Бофора и в том, что сэр Роберт намерен дать ему средства к продолжению образования и поддержать его на пути, какой он изберет себе: он поручил адвокату употребить при переговорах всю свою осторожность и весь такт, чтобы не оскорбить гордого и раздражительного юношу. Но у мистера Блаквеля вовсе не было такту. Он пришел в дом скорби, насильно навязался Филиппу и с первых же слов, начав превозносить великодушие и благородство сэр Роберта, подмешивая все это увещаниями к благодарности и приличному поведению, до того озлобил Филиппа, что рад был потом, когда успел убраться подобру-поздорову. Он, однако ж, не упустил исполнить формальной части данного себе поручения, и тотчас же сделал все нужные распоряжения для похорон. После этого, думал он, Филипп будет спокойнее и способнее рассуждать. Так он донес и своему доверителю, и совесть сэра Роберта Бофора была успокоена.

Глухое, мрачное, сырое было утро, когда останки Катерины Мортон предавались земле. В распоряжения по этому случаю Филипп вовсе не мешался. Он и не спрашивал, откуда явилось все это великолепие, обитые трауром кареты, дроги с балдахином и перьями, множество слуг в богатых ливреях, факелы и флер. Он, исключая стычки с Блаквелем, все время был погружен в состояние бесчувственности, которое посторонним казалось больше равнодушием чем скорбью.

Воротившись с кладбища, Филипп принялся пересматривать оставшиеся после матери бумаги. Это были большей частью письма его отца, которых Филипп не мог читать, потому что все в них дышало счастьем и любовью, давно уже погибшими. Он сжег их. Наконец ему попалось письмо руки матери, с числом за два дня до её смерти.

«Милый Филипп, писала она, когда ты станешь читать это, меня уже не будет на свете. Ты и бедный Сидней, оба вы будете тогда без отца и без матери, без имущества и без имени. Но Бог правосудные людей, и на Бога я возлагаю свою надежду за вас. Ты, Филипп, уже вышел из детского возрасту; ты, кажется, создан довольно сильным, для того, чтобы успешно бороться со светом. Берегись только своих страстей и ты, верно, одолеешь все препятствия, какие тебе противопоставит жизнь. В последнее время ты так укрощал эти страсти, так одолевал гордость и своенравие свое, что я уже опасалась за твое будущее гораздо меньше нежели тогда, когда оно представлялось нам блестящим. Прости мне, мой милый, что я скрыла от тебя настоящее состояние моего здоровья и тем, может-быть, не дала тебе приготовиться к вести о моей смерти. Не плачь, не печалься слишком долго обо мне. Для меня смерть – истинное освобождение от оков, от телесных и душевных страданий, которыми, как я надеюсь, искуплены заблуждения и ошибки прежней, более счастливой поры. Я не хорошо сделала, что позволила утаить мой брак с твоим отцом и тем разрушила все надежды тех, которые имели столько же права на мою любовь, сколько и он. Филипп! берегись первого шагу к подлогу и обману, берегись также страстей, которые приносят свои плоды, долго, долго потом, после молодой зелени и пышных цветов.

Повторяю просьбу мою: не плачь, не печалься обо мне, но укрепись сердцем и ободрись духом, чтобы ты мог принять обязанность, которую я теперь возлагаю на тебя, – заботу о Сиднее, о твоем брате. Он так слаб, так нежен! он только и жил, что мною, а теперь мы разлучены в первый и в последний раз. Он у чужих людей!.. Филипп, Филипп, не оставь его, ради любви твоей ко мне, к твоей матери. Будь ему не только братом, будь ему отцом. Противопоставь свое твердое сердце свету, чтобы защитить от его злобы это слабое дитя. У него нет твоих талантов, нет твоей силы характера. Без тебя он пропадет. Живи, трудись, добудь себе место в свете столько же ради его, сколько ради самого себя. Если б ты знал, если б ты чувствовал, как я утешена и успокоена насчет его моею надеждою на тебя, ты, читая это, напитался бы новым духом, моим духом материнской любви, предусмотрительности и бдительности. Когда меня не будет, береги, утешай его. К счастью, он еще слишком молод, чтобы вполне понимать цену своей потери. Не допусти, чтобы он впоследствии подумал обо мне дурно; он еще молод: злые люди могут отравить его сердце и восстановить против меня легче чем твое. Подумай, что он, если будет несчастен, может позабыть, как я его любила, может проклясть тех, которые дали ему жизнь. Обдумай все это хорошенько, мой малый Филипп, и не забудь просьб твоей матери.

Там, где это письмо, ты найдешь и ключ от ящика, в столе, в котором я хранила сбереженные деньги. Ты увидишь, что я умерла не в нищете. Возьми, что там есть. Я знаю, тебе будет нужно, и брату твоему тоже. Посмотри за Сиднеем, и рассуди, что то, чего ты может-быть и не почувствовал бы, может подавить его, слабого ребенка. Он еще так мал! Если его заставят работать через силу или станут обходиться с ним дурно, возьми его лучше к себе или найди ему другое место за эти деньги. Да сохранит Бог вас обоих! Вы теперь сироты. Он отец сирот и вы должны уповать на Него».

Прочитав это письмо, Филипп преклонил колени и молился. Оправившись и ободрившись, он отпер указанный ящик и был изумлен и тронут, увидев, что мать сберегла более ста фунтов. Сколько лишений она должна была перенести, чтобы сохранить эту небольшую сумму! Уничтожив остальные, ненужные бумаги, взяв только последнее письмо матери, деньги и некоторые безделки, он вышел. В дверях встретила его служанка, которая ходила за его матерью. Он дал ей две гинеи и подарил оставшиеся после покойницы платья.

– Теперь… теперь, сказал он плачущей девушке я могу, чего прежде не мог… я могу спросить вас, как умерла моя бедная мать? Много она страдала?

– Она скончалась как праведница, сэр, отвечала девушка отирая глаза: тот молодой барин целый день пробыл у неё и она при нем была гораздо спокойнее.

– Барин? какой барин? не тот, которого я застал?

– Нет, другой, молодой. Он пришел с утра и целый день оставался здесь. Он называл себя её родственником. Он много говорил с ней, утешал ее. Под-вечер она заснула у него на руках, а проснувшись, так улыбнулась ему… Никогда не забуду я этой улыбки!.. Я стояла вот тут; так стоял доктор, который только-что вошел, а так сидел молодой джентльмен, подл постели, и поддерживал барыню за руки. Она взглянула на него, потом на нас с доктором, но ничего не сказала. Молодой джентльмен спросил ее, как она себя чувствует, она охватила его руки, поцеловала, и сказала: «Вы не забудете их?» – «Никогда! никогда!» отвечал он. Не знаю, что это значит.

– Хорошо, хорошо… что ж дальше?

– Потом она опять опустила голову к нему на грудь и казалась такою счастливою! А когда доктор подошел, чтобы дать ей лекарства, она уже скончалась.

– И чужой человек занял мое место?.. Но всё равно! Да благословит его Бог! кто это был? как его зовут?

– Не знаю: он не сказывал. Он оставался еще долго после доктора и горько плакал… больше вас сэр.

– Да?

– Другой джентльмен пришел в ту самую пору, когда он хотел уйти и они тут разговаривали довольно громко, как будто ссорились… так же, как и вы с ним. Но молодой джентльмен скоро ушел… тут пришли вы.

– И вы не знаете, кто он?

– Нет, сэр. Вот, мистрисс Гревс, может-быть, знает, отвечала девушка, указывая на входившую в это время хозяйку дома.

Та тоже ничего не знала.

– Если он еще раз придет, отдайте ему записку, которую я сейчас напишу, сказал Филипп; взял лист бумаги и наскоро написал следующее:

«Я не могу догадаться, кто вы. Здесь говорят, что вы выдавали себя за нашего родственника. Это, вероятно, недоразумение. Я не думаю, чтобы у моей матери были такие добрые родственники. Но кто бы вы не были, всё равно! Вы утешали мать мою в последние минуты, её жизни; она умерла в ваших объятиях. Я благословляю вас. Если мы когда-нибудь встретимся, и я буду в состоянии служить кому-нибудь, то моя кров, моя жизнь, моя душа в полном и безусловном вашем распоряжения. Если вы действительно её родственник, то поручаю вам моего брата. Он в Н**, у мистера Рожера Мортона. Если вы для него можете сделать что-нибудь доброе, то тень моей матери будет вашим ангелом-хранителем. Я иду сам прокладывать себе дорогу в свете. Мне всякая мысль о подаянии и помощи от других так противна, что я, кажется, и вас не мог бы благодарить так искренно, как благодарю теперь, если б ваши благодеяния в отношении ко мне могли распространиться далее гробовой доски моей матери.

 
Филипп Мортон.»

Он запечатал письмо и отдал без надписи.

– А вот карточка того господина, что распоряжался похоронами, сказала хозяйка: он велел вам отдать и просил, чтобы вы пожаловали к нему: ему нужное поговорить с вами.

Филипп взял поданную карточку. На ней было: «Мистер Джорж Блаквель. Линкольнс-Инн». Брови Филиппа нахмурились; он уронил ее и с равнодушным презрением отшвырнул ногой; потом взял шляпу, узелок, поклонился хозяйке и пошел.

– Что ж прикажете сказать этому, господину? спросила мистрисс Гревс.

– Пусть он скажет тому, кто послал его, чтобы не забыл последнего нашего свидания! отвечал Филипп, оборотившись на пороге, и исчез.

Филипп пошел на кладбище. Оно было близко; ворота были отворены. Солнце, под-вечер, рассеяв загораживавшие его во весь день тучи, бросало последние свои багровые лучи на мирную обитель мертвых.

– Маменька! маменька! рыдая говорил сирота, упав на свежую могилу: я пришел повторить здесь клятву, что исполню долг, который ты завещала мне, твоему несчастному сыну!.. О! есть ли на свете человек, несчастнее меня?

В это время близко подле него раздался пронзительный, трепещущий, болезненный голос слабого, но, как казалось, сильно разгневанного старика:

– Прочь, прочь от меня, негодяй! будь ты проклят!

Филипп содрогнулся и поднял голову, как будто бы эти слова были обращены к нему и раздавались из могилы. Но, приподнявшись и дико озираясь, он из-за высокого надгробного камня, в некотором отдаления увидел двух человек. Один, седой старик, сидел на дерновой могиле, другой, рослый, видный мужчина, стоял перед ним почтительно, даже с умоляющим видом. Старик протянул обе руки, как будто провожая страшные слова свои, для большей силы, таким же страшным движением, и в то же время раздался дикий вой собаки, которая лежала свернувшись у ног старика, а тут вскочила, услышав крик хозяина, и, вероятно, предполагая опасность.

– Батюшка! батюшка! говорил умоляющий с упреком: даже ваша собака содрогается от этого проклятия!

– Куш, Трай! куш!.. Да! что ты оставил мне на свете кроме этой собаки? Ты сделал то, что мне противно смотреть на людей, потому что через тебя мне противно мое собственное имя! Ты покрыл меня стыдом, позором!.. твои преступления легли на мою седую голову!

– Мы столько лет уже не видались… быть-может больше не увидимся… Неужто нам так расстаться?

– Так? а-га! пронзительно закричал старик с язвительною насмешкой: я вижу, ты пришел за деньгами!

При этих словах сын встрепенулся, как будто его ужалила змея. Он выпрямился во весь росте, скрестил руки на груди и сказал:

– Батюшка, вы напрасно обижаете меня. Более двадцати лет я сам содержал себя… чем бы то ни было, всё равно… и никогда не просил вашей помощи. Теперь я почувствовал раскаяние, что довел до того, что вы отвергли меня… Я слышал, что вы слабы, почти слепы; я думал, вам может пригодиться помощь даже вашего негодного сына, и пришел служить вам. Но вы и теперь отвергаете меня!.. О, батюшка! возьмите назад свое, проклятие! На моей голове довольно их и без вашего… Нет? Ну, пусть! пусть хоть сын благословит отца, который проклинает его. Бог с вами. Прощайте.

Договорив последние слова голосом, трепетавшим от внутреннего волнения, незнакомец отворотился и поспешно ушел. Тут Филипп узнал в нем того пассажира, на груди которого он спал в ту ночь, когда в первый раз ездил искать места и хлеба.

Старик не видел, когда ушел его сын, но услышав шаги удалявшегося, он вдруг переменился в лиц и опять простер руки, только уже не так, как в первый раз.

– Виллиам! сказал он кротко, и слезы покатились по его морщинистому лицу: Виллиам!.. сын мой!

Но сын был уже далеко. Старик прислушивался. Ответу не было.

– Он оставил меня!.. бедный Виллиам!.. Мы никогда уже не увидимся!

Старик упал на могилу, безмолвный, неподвижный. Собака подползла и стала лазать его окостеневшую руку. Филипп с минуту простоял задумчиво, в молчании. Ему представилось, словно добрый гений указал ответ на это отчаянный вопль: на свете был еще человек несчастнее его: проклятый сын в эту минуту, верно, позавидовал бы ограбленному и оставленному сироте.

Стемнело; первая звезда заискрилась на синем небе, когда Филипп вышел с кладбища, примиренный с судьбой и с будущностью, спокойный, твердый, возвышенный над собственными страстями. Он по близости, кладбища зашел к каменщику, заказал простую плиту для могилы матери и заплатил все деньги вперед. Вышедши от каменщика, он остановился на перекрестке и раздумывал, тотчас ли ему отправиться отыскивать Сиднея, или на эту ночь остаться еще в городе, как-вдруг, на другом конце улицы, заметил трех человек, которые в то же время увидели его.

– Вот он! вот он! держите его!

Филипп услышал эти слова и узнал мистера Плаксвита и его бухгалтера, Плимминга. Третий с ними был человек довольно подозрительной наружности, похожий на сыщика. Невыразимое чувство страху, бешенства и отвращения овладело молодым человеком, и в то же время какой-то оборванный бродяга шепнул ему на-ухо:

– Утекай, утекай, дружище! Ведь это собака из Боу-Стрита!

В душе Филиппа как молния сверкнуло воспоминание о деньгах, которые он схватил и, правда, бросил опять… Неужто ему, – ему, который всё-еще по убеждению считал себя законным наследником знатного и незапятнанного имени, – ему бежать как вору? Какое право на его лицо и свободу имел этот лавочник? Эта мысль побуждала его остаться. Но, с другой стороны, он видел тут представителя правосудия и закона, который ему, как обыкновенно всем несведущим в законах, казался естественным врагом. Чувство самосохранения заставило Филиппа бежать. Мистер Плимминг хотел схватить его за ворот, но получил такой толчок, что полетел кубарем в канавку, а Филипп поворотил в переулок и помчался как стрела. Из улицы в улицу, из переулка в переулок, изворачиваясь и перескакивая через преграды, бежал он запыхавшись, едва переводя дух, и в каждой улице, на каждом шагу толпа позади его росла: праздные и любопытные, оборванные мальчишки, нищие, лакеи, форрейторы и поваренки присоединялись к этой гоньбе; Филипп бежал скорее и скорее и уже далеко опередил своих преследователей. Между-тем клич: «ловите, держите его!» превратился уже в вопль: «держите вора». В одной отдаленной, уединенной улице, у порога грязного трактира, вдруг кто-то схватил бежавшего. Филипп, в бешенстве и отчаянии, изо всех сил ударил своего злодея в грудь, но тот, кажется, и не почувствовал удару.

– Легче! сказал он с презрением: я не шпион. Если ты бежишь от правосудия, так я охотно помогу тебе укрыться.

Филипп изумился. Голос показался ему знакомим: это был голос проклятого сына.

– Спасите меня!.. Вы меня помните? сказал сирота слабо.

– Как же, помню. Бедный молодой человек! Сюда, сюда! за мной.

Незнакомец повел его в трактир, потом узким темным коридором, на несколько грязных дворов, а оттуда на другую улицу. Тут стояли извозчичьи кареты.

– Теперь вы спасены. Садитесь скорей. Извозчик, пошел!.. Куда велено было ехать, Филипп не расслышал.

Через три дня после этого приключения, в десяти милях от того городу, где жил мистер Рожер Мортон, у гостиницы маленького местечка остановилась почтовая карета. Из неё вышли двое пассажиров, которые тотчас заказали завтрак и пошли не в общую столовую, а в садовую беседку. Один из них, высокий, плечистый мужчина, по-видимому был Немец, странствующий ремесленник, в широкой, коричневой, парусинной блуз, доверху застегнутой и подпоясанной ремнем, к которому была прицеплена на снурке фарфоровая трубка и кисет с табаком. Загорелое лицо его было осенено длинными, желтыми как лен волосами, – своими или накладными, трудно решить, – и украшено чудовищными рыжими усами. На узле шейного платка торчала великолепная огромная медная булавка с синими, красными и зелеными стеклышками; на носу темно-синие очки, а за плечами небольшая котомка. Он жаловался на глазную боль, говорил ломанным английским языком и с трудом мог объяснить хозяину гостиницы, что ему нужно через час отправиться далее. Другой был худощавый, бледный, но стройный и красивый молодой человек, явно не привыкший к странной одежде, которую надел, как видно, недавно. На нем был узкий голубой фрак со светлыми пуговицами, широкий плащ, картуз с огромным козырьком и большой платок, закрывавший всю нижнюю часть лица. Он был очень беспокоен. По всем движениям его было заметно, что он нарядился так, для-того чтобы его не узнали.

Когда служанка поставила перед ними завтрак и ушла, Немец сказал своему молодому товарищу очень чисто по-английски:

– Ну, мистер Филипп, каково? Не говорил, ли я, что мы проведем всех этих собак-сыщиков?

– Так здесь мы расстанемся, Гавтрей? сказал уныло Филипп.

– Да, я желал бы, чтобы вы одумались, возразил Гавтрей, разбивая яйцо: как вы сами, одни-одинехоньки будете пробиваться? Трудно. Без меня у вас не будет той необходимой машины, что, в случае нужды, дает совет и что называют другом. Я наперед вижу, чем это кончится… Ах, черт их возьми! – какое соленое масло!

– Я вам не раз говорил… будь я один на свете, я связал бы свою судьбу с вашей, но… у меня есть брат!

– Да, вот то-то и есть! Все идет вкривь и вновь, если мы поступаем по побуждению своих чувств. Это доказывает вся жизнь моя… Я вам расскажу ее когда-нибудь… Есть брат!.. Да! Худо, что ли ему у дяди и тётки? Уж верно, сыт, обут, одет. Чего ж больше?.. Да что ж вы не едите? Я думаю, вы должны быть голодны, так же, как и я. Бросьте вы все и всех; думайте о себе и пусть другие тоже сами о себе думают. Чем вы можете помочь брату?

– Не знаю, но я должен отыскать его: я поклялся.

– Хорошо; так пойдите, повидайтесь с ним и воротитесь ко мне: я, пожалуй, сутки подожду вас здесь.

– Но скажите же мне наперед, сказал Филипп серьезно, уставив внимательный взгляд на собеседника: скажите мне… да, я должен спросить вас об этом откровенно… вам так хочется связать мою судьбу с вашей… скажите же мне, кто вы?

– А что вы обо мне думаете? сухо спросил тут, посмотрев на Филиппа во все глаза.

– Я боюсь подумать что-нибудь, чем бы мог оскорбить вас… но… странное место, куда вы отвезли меня третьего дня, лица, которые я там видел…

– Что ж? они, кажется, была порядочно одеты и очень вежливы с вами.

– Да; но… вообще, их разговоры… Впрочем, я не имею права судить об них по наружности… Притом же, вовсе не это возбудило мое подозрение…

– А что же такое?

– Ваш наряд… ваша скрытность…

– А вы сами разве не скрываетесь? Ха, ха, ха! Вот свет, вот люди! Вы бежите от опасности, укрываетесь от преследования, и между-тем считаете себя невинным. Я делаю то же самое, и вы подозреваете во мне мошенника, быть-может, даже убийцу! Я вам скажу, кто я. Я сын Фортуны, искатель приключений: я живу своим умом, как живут поэты, адвокаты и все шарлатаны на свете. Я шарлатан; я хамелеон. Всякой человек на свете играет своя роли. Я играю всякую роль, за какую только великий директор театра, господин Маммон, обещает мне порядочное содержание. Довольны ли вы?

– Может-быть, я лучше пойму вас, когда побольше узнаю театр, о котором вы говорите, печально отвечал молодой человек: мне странно только то, что из всех людей на свете именно вы были ко мне ласковы и подавали мне помощь в нужде.

– Что ж тут странного? Спросите нищего, кто его кормит? Знатная леди, разъезжающая в карете с гербами? раздушенный франт в желтых перчатках? Как бы не так!.. те, которые сами чуть не ходят с сумою по миру. У вас не было друзей, и вас укрыл человек, которому весь свет – враг. Таков уж порядок на свете. Поешьте, пока есть что поесть. Через год, в этот день, у вас, может-быть, не будет такого ростбифа.

Философствуя таким образом, мистер Гавтрей кончил завтрак почти один.

– Пора! сказал он, посмотрев на часы: мне надобно поспеть, чтобы не ушли корабли. Я еду теперь в Остенде или в Роттердам, а оттуда отправлюсь в Париж. Моя миленькая Фанни, я думаю, уж так выросла, что не узнаешь. Да, вы не знаете моей Фанни! Чудо будет невеста: погодите только лет пяток. Ну, не робейте. Мы еще увидимся, надеюсь. Да смотрите, не забудьте того места, которое называете странным. Найдете вы его опять, если понадобится?

– Едва-ли… не думаю.

– Ну, так вот адрес. Если я вам понадоблюсь, ступайте только туда и спросите мистера Грегга… старик, с бельмом на левом глазу… пожмите ему руку, вот так… заметьте себе это… указательным пальцем прижмите вот здесь… так, так… Скажите «Блатер»… больше ничего, так только «Блатер»… погодите, я вам запишу это. Потом спросите у него адрес Виллиама Гавтрея: он вам скажет и даст денег на дорогу, если будет нужно, и еще добрый совет на придачу: он старик умный. Я всегда буду рад видеть вас. Ну, прощайте же. Не робейте… Вот, лошадей уж запрягли. Прощайте.

 

Мистер Гавтрей дружески пожал Филиппу руку и пошел садиться в почтовую карету, бормоча про себя: «Деньги, которые я на него истрачу не пропадут: он будет моим. А право, он мне очень полюбился. Жаль мне его, беднягу.»

Едва эта карета отправилась, как уже подъехала другая, для смены лошадей. Увидев, по надписи, что эта идет именно туда, куда ему нужно, Филипп тотчас же занял четвертое, порожнее, место. Он завернулся в плащ и прижался в угол, стараясь сколько можно избежать любопытных взглядов, а сам между тем украдкой из-под козырька высматривал своих соседей. Подле него сидела какая-то молодая женщина в соломенной шляпке и в салопе на желтой подкладке. Против неё – господин, и огромными черными бакенбардами, в гороховом сюртуке, в грязных перчатках и с лорнетом. Этот франт на пропалую строил красавице куры и отпускал комплименты. Прямо против Филиппа сидел порядочно и скромно одетый человек средних лет очень бледный; важный и задумчивый. Когда карета тронулась, он вынул из кармана маленькую коробочку, положил в рот кусочек арабской камеди, потом принялся читать книгу. Но сосед его так щедро сыпал любезности, до того заставлял хохотать красавицу, что величайшему флегматику не было никакой возможности читать подле них. Бледный джентльмен с досадой захлопнул книгу и откинулся назад. В это время глаза его встретились глазами Филиппа, который, по рассеянности или жару, распустил полы плаща и снял картуз.

– Вы едете в Н**, сэр? вежливо спросил бледный джентльмен, пристально вглядевшись в Филиппа.

– Да, отвечал Филипп, вздрогнув и покраснев.

– Вы в первый раз туда едете?

– Да! отвечал Филипп тоном, который и выражал изумление и неудовольствие.

– Извините, сказал джентльмен, но ваше лицо напоминает мне… одно – одно… семейство, которое я знавал в этом город. Вы, может-быть, знаете Мортонов?

Человеку в положении Филиппа, за которым, как он полагал, по пятам следовали блюстители правосудия, поневоле все должно было казаться подозрительным. Гавтрей, из своих видов, с намерением преувеличил вероятность опасности. Поэтому Филипп отвечал очень сухо: «Я никого там не знаю», и завернулся в плащ, как будто для того, чтобы уснуть. Он не знал, что этим ответом прибавлял еще одну преграду к тем, которыми ему суждено было самому себе заваливать дорогу жизни. Джентльмен вздохнул и уже ни слова не сказал во всю дорогу.

Прибыв в Н***, Филипп расспросил, где найти мастера Мортона и вошел указанным путем, по узкой улице, загороженной с обоих концов, в знак того, что она назначена только для пешеходов. В эту пору, – ровно в полдень, в зной, – в городке все было тихо: обыватели все сидели дома, и Филипп не встретил ни души. Он уже подходил к перекрестку главной улицы, на углу которой красовалась вывеска магазина с почтенным именем мистера Рожера Мортона, как-вдруг услышал горький плач, рыдание, как будто знакомого голосу. Сердце Филиппа вздрогнуло и сжалось. Он, действительно, узнал голос своего брата, Сиднея, но искаженный чуждыми, непривычными тонами страдания. Бедный зальчик сидел у порога чужого дому и, закрыв лицо руками, заливался слезами. Филипп подошел и взял его за плечо.

– О! оставьте меня!.. сделайте милость, оставьте меня!.. Право, я никогда не буду… никогда не буду лгать!

– Сидней! сказал Филипп.

Мальчик вскочил, вскрикнул и упал на грудь брата.

– Филипп! милый Филипп! ты пришел взять меня назад, отвести к маменьке? Ах! я буду так тих, так смирен… я никогда не опечалю маменьку шалостями… никогда! никогда! Ах, я был очень несчастлив!

– Садись, рассказывай, что они с тобой сделали? сказал Филипп, с трудом преодолевая волнение, которое произвело в нем воспоминание о матери.

Так сидели они оба, сироты, на чужой стороне, у порога чужого дому. Один слушал, другой рассказывал, с простительными, конечно, преувеличениями, о своих детских страданиях у неласковой тётки. Мистрисс Мортон действительно была очень неласкова до Сиднея: строго добродетельная и набожная женщина ненавидела от души, беспрерывно гнала и всячески преследовала сироту-приемыша, во-первых, за то, что он не имел законного права быть на свете; во-вторых, за то, что он принят в дом почти без её согласия; в-третьих, за то, что он был гораздо красивее и скромнее её ребятишек; в-четвертых, в-пятых и, в-десятых, просто зато, что она его терпеть не могла. Утром того самого дня он потерпел жестокие побои за чужую шалость. Собственный сын Мортона, Том, ровесник Сиднею, шаловливый и хитрый мальчишка, будучи один с приемышем в комнате, утащил у матери и съел сахарную булку, назначенную на завтрак отцу, а Сиднею наказал сказать, что съела кошка, и, пригрозив, в случае изобличения побоями, сам ушел. Хватились булки и первый допрос сделан Сиднею. Тот, со страху, показал на кошку. Справились, кошка заперта в чулане и не могла попасть в комнату. Он признался в подлоге и показал на Тома. Еще хуже. Мистрисс Мортон взбеленилась за такую дерзость: без дальнейших исследований отстегала его хлыстом и вытолкала на двор, разумеется не с тем, чтобы совершенно выгнать из дому, но так, с глаз долой. Мистера Рожера, который обыкновенно защищал своего приемыша, на ту пору не случилось дома. Бедный мальчик побрел, куда глаза глядят, и сел наконец том, где нашел его брат.

– Мы теперь поедем домой, к маменьке? спросил Сидней, кончив рассказ.

Филипп вздохнул.

– Слушай, милый брат мой, сказал он, подумав: мы не можем ехать к маменьке. Я после скажу тебе, отчего… Мы одни на свете, Сидней… одни! Если ты хочешь итти со мною, так пойдем… дай Бог тебе силы. Нам много горя придется потерпеть… мы принуждены будем трудиться, работать, и ты часто, может-быть, будешь переносить голод и холод… часто, очень часто, Сидней! Но ты знаешь, что я никогда волею не обижал тебя, Сидней. Я и теперь даю слово, что скорее позволю вырвать себе язык, чем оскорблю тебя хоть одним грубым словом. Вот все, что я могу обещать тебе. Обдумай хорошенько, и если ты хочешь оставить своих благодетелей…

– Хороши благодетели! сказал Сидней, взглянув на рубец от хлыста на своей руке: о! возьми… возьми меня с собой, Филипп! Я умру… я, право, умру если останусь здесь.

– Тише!.. кто-то идет, сказал Филипп.

В это время мимо их, по другую сторону улицы, проходил бледный, задумчивый господин, тот самый который ехал в одной карете с Филиппом. Он взглянул на мальчиков, оглянулся еще раз, но ничего не сказал и прошел.

– Так решено, сказал Филипп с твердостью: пойдем тотчас же со мною. Ты уже не воротишься к этой тётке. Пойдем скорее: нам до завтрашнего утра надобно далеко уйти.

Они вышли за город той же дорогой, которою Филипп пришел.

Между-тем бледный господин вошел в лавку мистера Рожера Мортона.

– Боже мой! мистер Спенсер! вы ли это? вскричал мистер Мортон, узнав старого знакомца: Сколько лет сколько зим мы с вами не видались! Очень рад, что вижу вас. Какими это судьбами? По делам?

– Да, по делам, мистер Мортон.

– Садитесь. Что это вы в трауре?

– Это по вашей сестре, мистер Мортон… Я никогда не мог позабыть об ней, никогда не переставал любить её… никогда.

– По моей сестре? Ах, Боже мой! она умерла? Бедная Катерина!.. А я ничего не знал! Когда же она умерла?

– Завтра будет неделя… и… и… я подозреваю, что в бедности, с волнением прибавил Спенсер, я недавно воротился из продолжительного путешествия и случайно, перебирая старые газеты, прочел известие об её процессе с Бофорами. Я решил отыскать ее и обратился с расспросами к адвокату, который вел её дело. Нашел дом, где она жила, да уже поздно: я пришел на третий день после похорон. Тут я решился отыскать вас, чтобы узнать не нужно ли в чем помочь детям бедной Катерины. Сколько их осталось? Двое, кажется?

Рейтинг@Mail.ru