– Да выбрось ты это все из головы на минуту, – предложил он. – Давай вернемся к хижине. Ты видел клад своими глазами?
– Так я ж его и нашел, – не без гордости отозвался Нильссен. При этом воспоминании он слегка расслабился. – Эх, тебе б на такое взглянуть… кабы превратить это все в листовое золото, я б целиком бильярдный стол им покрыл вместе с ножками. Тяжесть несусветная. А блеску-то, блеску!
Но Притчард даже не улыбнулся:
– Ты говоришь, это был не песок и не самородки. Я правильно понимаю?
Нильссен вздохнул:
– Да, точно; это были спрессованные бруски.
– Спеченное золото, – кивнул Притчард. – А для этого нужно специальное оборудование и навык. Так кто же поработал кузнецом? Уж никак не Уэллс.
Нильссен помолчал. Такая мысль в голову ему не приходила. Манера Притчарда выдвигать свои аргументы с самонадеянной уверенностью была ему неприятна, но он поневоле отдавал аптекарю должное: тот обнаружил ряд связей, которые он, Нильссен, упустил из виду. Он задумчиво посасывал трубку.
В тонкостях разработки золотых месторождений Нильссен разбирался неважно. Он как-то попробовал свои силы в старательстве и нашел, что труд это тяжкий и неблагодарный: таскаешь из реки воду ведро за ведром, промывая руду, да отбиваешься от москитов, что заползают под куртку, – пока совсем не обезумеешь и не запляшешь на месте. После у него ныла спина, жгло пальцы, а ноги распухли и отекли на много дней. А с щепоти песка, которую он унес домой, завязав в угол платка, взяли налог, и один и другой, и взвесили ее до малой частицы унции, и наконец дали за нее пять грязных шиллингов – невыразимое разочарование! – этой суммы едва достало, чтобы заплатить за наем лошади до ущелья и обратно. Больше Нильссен не пытал счастья. По своим природным задаткам и самоопределению он был человеком Возрождения: такие на любом избранном поприще привыкли ждать мгновенного успеха; если с первой же попытки навыком овладеть не удалось, то они от ремесла вообще откажутся. (К подобному подходу сам он относился не без юмора: он частенько рассказывал о своей неудаче в ущелье Хокитики, преувеличивая перенесенные неудобства, комично вышучивая деликатность своей конституции, – однако такое толкование он позволял только себе одному и заметно конфузился, если собеседник смотрел на дело с той же точки зрения или с ним соглашался.)
Теория, изложенная ему Джозефом Притчардом, в определенном смысле представлялась вполне логичной. Кто-то – возможно, что и несколько человек – наверняка знал про клад, спрятанный в доме Кросби Уэллса. Состояние было слишком огромным, а продажа имущества произошла слишком скрытно и спешно, чтобы вовсе отрицать такую вероятность. Далее, склянка с лауданумом, обнаруженная в непосредственной близости от трупа, наводила на мысль, что кто-то – возможно, тот же самый кто-то – побывал в хижине либо непосредственно до смерти отшельника, либо сразу после, предположительно с недобрыми намерениями. Склянка была от Притчарда: куплена в его лавке, этикетка надписана его же рукой, значит тот, кто лекарство принес, явно был жителем Хокитики и ехал на север, а не чужаком, направлявшимся на юг. Тем самым политик и его спутники, первыми обнаружившие тело Кросби и сообщившие о его смерти в городе, полностью исключались.
В глубине души Нильссен полагал, что Притчард прав, подозревая покупателя имущества, Эдгара Клинча, а также и банковского служащего Фроста. Он, в отличие от Притчарда, конечно же, не думал, что эти двое причастны к убийству Эмери Стейнза, но похоже было на то, что Клинч и впрямь действовал по наводке, раз купил хижину и землю Кросби Уэллса так поспешно, – уж в чем бы эта наводка ни состояла, Чарли Фрост наверняка о ней знал. Нильссен также признавал, что его собственное участие в деле, в которое он ввязался безо всякой задней мысли, наверняка покажется сомнительным беспристрастному стороннему наблюдателю, ведь он занес стеклянную склянку с лауданумом в свой регистр вместе со всем прочим (он составлял список вещей, подлежащих продаже), и он в результате этой сделки обогатился на четыреста фунтов.
Однако сверх этих допущений (а ведь, в конце концов, это только допущения, основанные на сомнениях и личных впечатлениях) Нильссен не знал, что и думать. Притчард убеждал, что исчезновение Эмери Стейнза никак нельзя считать совпадением, – а это гипотеза; он утверждал, что Стейнз был убит, – а это догадка; он вообразил, что труп его спрятан в могиле Уэллса, – а это предположение; он счел возможным, что юридическое фиаско в связи с собственностью Уэллса было спланировано заранее как своего рода западня, как приманка, – а это Нильссену казалось уже чистой воды фантазией. Объяснить, откуда взялась склянка с лауданумом, Притчард не смог; ни мотива, ни правдоподобного подозреваемого он не предоставил… и, однако ж, комиссионер не находил в себе сил сбросить со счетов аргументы аптекаря, пусть манера их излагать ему весьма не нравилась.
Нильссен не разделял восторженной одержимости аптекаря сокровенными тайнами; искать правду он не стремился, в отличие от Притчарда. Тот становился сам не свой, когда заговаривал о собственных страстях: об эликсирах, которые составлял и пробовал под низким потолком своей лаборатории, о смолах и порошках, которые он покупал и продавал в непрозрачных банках. Ощущалось в нем что-то холодное и безжалостное, думал про себя Нильссен, возводя собственную неприязнь, как это часто за ним водилось, в принцип эстетического неприятия.
Наконец с недовольным видом – а он неизменно раздражался, когда аргументы собеседника доказывали несостоятельность его собственных, – Нильссен извлек изо рта трубку и изрек:
– Ну-с… может статься, у Уэллса были какие-то знакомства тут, в Резервном банке. Килларни, там, или кто-нибудь из представителей компании…
– Нет. – Притчард хлопнул по столу ладонью. Он давно ждал, чтобы Нильссен ошибся в своей догадке, и уже заготовил возражение: – Тут китаеза замешан. Готов на что угодно поспорить. В кумирне на Каварау всегда было полным-полно ребят без лицензии – они права на разработку промеж себя делят. Их друг от друга не отличишь, да и имена чужого языка поди разбери! Они там все в Чайнатауне подработать не прочь. Будь тут замешана компания, все бы выглядело…
– Чище? – с надеждой спросил Нильссен.
– Наоборот. Если нужно следы заметать, если входить вынужден через черный ход, а не через вестибюль, как обычно, – вот тогда и начинаешь принимать меры, чем-то жертвовать. Понимаешь? Человек изнутри вынужден считаться с пешками – со всеми элементами системы. А человек снаружи волен договариваться с дьяволом напрямую.
Таких выражений Нильссен терпеть не мог. Он вновь опустил взгляд на купчую.
– «Чайнатаунская кузня», – гнул свое Притчард. – Помяни мое слово. Там при горне только один парень работает. Звать Цю.
– Ты с ним поговоришь? – вскинул глаза Нильссен.
– Вообще-то, я надеялся, что с ним поговоришь ты, – признался аптекарь. – У меня сейчас с азиатами небольшая проблемка.
– Могу ли я спросить, в чем дело?
– Ох, да просто бизнес не заладился. Коммерческие тайны. Опиум. – Притчард перевернул руку ладонью вверх и уронил ее на колени.
– Ты ввозишь опиум из Китая? – нахмурился Нильссен.
– Ох господи, нет, конечно, – запротестовал Притчард. – Из Бенгалии. – Он на мгновение замялся. – Тут, скорее, частная ссора. Из-за той шлюхи, что едва не померла.
– Анна, – кивнул Нильссен. – Анна Уэдерелл.
Притчард насупился: он не хотел озвучивать ее имя. Он отвернулся и некоторое время следил, как под козырьком подъемного окна скапливаются и набухают дождевые капли.
Повисла недолгая пауза. И не успел еще Притчард заговорить снова, как Нильссена вдруг осенило: а ведь аптекарь любит ее, эту проститутку Анну Уэдерелл. Он прикинул про себя такую возможность, наслаждаясь своим открытием. Девушка и впрямь задевала в душе тайные струны: она двигалась с этакой усталой смертоносной томностью, точно недовольный лебедь, но нравом отличалась несколько более ветреным, нежели Нильссен ценил в женщинах, а ее красота (впрочем, Нильссен не назвал бы ее красивой: это слово он сберегал для непорочных девственниц и ангелических образов) выглядела чересчур искушенной, на его вкус. А еще она курила опиум; в силу этой привычки ее черты всегда казались слегка смазанными, а сама она – бесконечно изнуренной. Неподобающее пристрастие, что и говорить, а теперь она еще и едва руки на себя не наложила. Да, подумал Нильссен, именно на такую девицу Притчард с легкостью западет; они бы встречались в темноте, и эти лихорадочные сближения несли бы в себе печать обреченности.
Но тут комиссионер просчитался. Нильссеновы догадки подкрепляли сами себя: он отдавал предпочтение доказательствам, которые лучше всего подходили к его жизненным принципам, и держался тех принципов, что проще всего доказывались. Он частенько разглагольствовал о добродетели и производил впечатление характера жизнеутверждающего и оптимистичного, но его вера в добродетель была вверена господину менее гибкому, нежели оптимизм. Кредит доверия, если воспользоваться расхожим выражением, – это дар случайный, а Нильссен слишком гордился своим интеллектом, чтобы отказаться от способности строить гипотезы. В его сознании кристаллические формы высоких абстракций покрывались защитной глазурью: он любил их разглядывать, дивиться их блеску, но ему никогда не приходило в голову снять их с каминной полочки резного дуба и пощупать, повертеть в руках. Он пришел к заключению, что Притчард влюблен, просто потому, что было так приятно обдумать и взвесить этот факт, придирчиво изучить субъекта и вернуться к своим неизменным убеждениям: что Притчард чудак каких мало, что Анна – погибшая женщина и что любить шлюх ни в коем случае не следует.
– Да, так вот, – продолжал между тем Притчард, – они прям взбеленились из-за этой истории, представляешь! Тот узкоглазый парень, что держит курильню в Каньере, – А-Су его звать, – он пошел к Тому Балфуру, после того как эта шлюха занемогла, прям весь такой расстроенный. Сказал Тому, что хочет посмотреть на мои экспедиторские отчеты и проверить последнюю поставку, что пришла мне на счет.
– А почему он не обратился к тебе напрямую? – удивился Нильссен.
Притчард пожал плечами:
– Небось думал, я какую-то пакость замыслил.
– Он решил, что ты ее отравил нарочно?
– Да. – Притчард снова отвел взгляд.
– Ну и что Том сказал? – подтолкнул его Нильссен.
– Он предъявил А-Су все мои учетные записи. Доказал, что там все чисто.
– То есть с документами все в порядке?
– Да, – коротко ответил Притчард.
Нильссен заметил, что задел гостя, и испытал злорадное удовольствие. Его понемногу начинало злить предположение, что они с Притчардом в равной степени окажутся замешаны в этом сговоре, если (или когда) обнаружится вероятное убийство Эмери Стейнза; ему казалось, что Притчард влип куда серьезнее, нежели он сам. Нильссен не имел никакого касательства к опиуму и иметь не желал. Опиум – это яд, истинное бедствие; он лишает людей разума.
– Послушай, – Притчард ткнул пальцем в поверхность стола, – тебе обязательно надо разговорить этого Цю. Я бы сам за дело взялся, если б мог, – я сунулся было в курильню, но Су меня на дух не переносит. Цю – дело другое. Он парень порядочный. Спроси его про клад – не его ли это золото, а если да, то как оно оказалось в доме Уэллса. Можешь сегодня же во второй половине дня туда наведаться.
Нильссена больно задело, что им помыкают как мальчишкой-рассыльным.
– Не вижу, отчего бы тебе самому не поговорить с Цю, если поцапался ты с совсем другим парнем.
– Я под ударом. Считай, что я на дно залег.
Про себя Нильссен назвал его поведение несколько иначе. А вслух с капризной раздражительностью (лучшая защита!) осведомился:
– С какой бы стати этому китаезе со мной откровенничать? – И отодвинул от себя желтую купчую.
– По крайней мере, ты для них – человек нейтральный, – отозвался Притчард. – Ты не давал им повода составить о себе то или иное мнение, верно?
– Это сынам Небесной империи-то? – Нильссен вновь затянулся; табачный лист почти весь превратился в пепел. – Нет, не давал.
– Перед именем нужно произносить «А» – «А-Цю». Это у них вроде как «мистер». – Притчард помолчал мгновение, не сводя глаз с собеседника, и наконец добавил: – Вот о чем еще подумай. Если нас подставили, то его, возможно, тоже.
При этих словах в дверь постучали. Конторский служащий явился с известием, что в приемной ждет Джордж Шепард и просит его принять.
– Джордж Шепард, начальник тюрьмы? – переспросил Нильссен не без дрожи, искоса глянув на Притчарда. – Он не объяснил зачем?
– По обоюдовыгодному делу, так он сказал, – отозвался клерк. – Мне его ввести?
– Я ухожу, – тут же вскочил на ноги Притчард. – Так ты к нему наведаешься, к этому парню по имени Цю? Ну, скажи, что наведаешься.
– Это мне в Каньер тащиться, да? – вздохнул Нильссен, вспоминая про ланч и про буфетчицу в «Нонпареле».
– Да туда всего с час пути, – возразил Притчард. – Но только смотри не перепутай: тебе нужен такой тощий коротышка, чисто выбритый; ты его домишко узнаешь по торчащей трубе от кузни. Ну, жду известий. – И он вышел за дверь.
Кабинет Нильссена внезапно показался слишком тесным для тяжелого, негибкого поклона, что Джордж Шепард отвесил при входе. Комиссионер непроизвольно вжался в кресло, но тут же, чтобы сгладить впечатление, вскочил на ноги, протянул руку и воскликнул:
– Мистер Шепард – да-да, пожалуйста! Я до сих пор не имел чести ознакомиться с вашим делом, сэр… но надеюсь, что смогу оказаться вам небесполезен в ближайшем будущем… Присаживайтесь, будьте так добры.
– Я вас, конечно же, знаю, – отозвался Шепард, усаживаясь на предложенный ему стул.
Видя, что трубка Нильссена дымится, он извлек из кармана свою собственную. Нильссен передал через стол свой кисет и шведские спички. Повисла краткая пауза: Шепард набил чашечку табаком, умял его хорошенько, чиркнул спичкой. Трубка его была неглубокой, из корня вереска, с аккуратным янтарным колечком между мундштуком и черенком. Он пыхнул раз-другой, убедился, что табак занялся, и откинулся на стуле, оценивающе глянув налево, затем направо, словно пытаясь свыкнуться с планировкой помещения.
– Понаслышке, – добавил Шепард; он был из тех людей, что, дав ход мыслям, всегда доканчивают фразу. Набрав полный рот дыма, он разом выдохнул. – Тот парень, что как раз уходил. Как бишь его?
– Его зовут Джо Притчард, сэр, – Джозеф. У него аптека на Коллингвуд-стрит.
– Ах да.
Шепард помолчал, обдумывая в уме свое дело. Бледные лучи дня косо ложились на рабочий стол Нильссена и замораживали клубы табачного чада, нависавшие над его головой, – каждая спиралевидная прядь застывала в воздухе: так кварц сохраняет в себе извилистую золотую жилу и являет ее взгляду. Нильссен ждал. И думал про себя: «Если меня осудят, этот человек будет моим тюремщиком».
Назначение Джорджа Шепарда начальником хокитикской тюрьмы почти не встретило возражений у тех, кто жил и старательствовал в пределах его юрисдикции. Шепард был человеком спокойным, внушительным, двигался неспешно; эта его повадка словно бы постоянно подчеркивала ширину его плеч и весомость его рук; ходил он размашистым, размеренным шагом, а если и говорил (что случалось нечасто), то распевным, мощным, низким басом. Манеры его, напрочь лишенные и искры юмора, к себе не слишком-то располагали, но суровость в его профессии считалась достоинством, и его никогда в жизни не обвиняли в пристрастности либо предвзятости, что, как соглашались все избиратели, несомненно, делало ему честь.
Если Шепард и служил объектом досужих шуток, то разве что гипотетического плана, касавшихся главным образом его отношений с женой. Этот брак, по всей видимости, совершался в полном молчании, при мрачной решимости с его стороны и робкой пассивности – с ее. Женщина называла себя «миссис Джордж», и то еле слышным шепотом; у нее был растерянный, панически-испуганный вид истязаемой зверушки, что видит клетку там, где никакой клетки нет, и сжимается от любой неожиданности. Миссис Джордж почти не показывалась за пределами тюрьмы, разве что по редким торжественным случаям, когда, вся красная от смущения, семенила по Ревелл-стрит следом за начальником Шепардом. Они с мужем прожили в Хокитике четыре месяца, прежде чем хоть кто-то прознал, что у нее есть имя – Маргарет; хотя произнести его в присутствии бедняжки означало напугать ее до полусмерти: она тут же обращалась в бегство.
– Я пришел к вам по делу, мистер Нильссен, – начал Шепард, стискивая чашку трубки в кулаке и прижимая ее к груди. – Наше нынешнее здание тюрьмы ничуть не лучше загона для скота. Света мало, воздуха не хватает. Чтобы проветрить, мы приоткрываем дверь на цепочке, а я караулю на пороге, с винтовкой на коленях. Помещение совершенно непригодно для жилья. У нас нет средств справляться с… более опытными преступниками. С более изощренными преступлениями. Как, скажем, убийство.
– Нету… то есть да, да, вы правы, – закивал Нильссен. – Безусловно.
Помолчав немного, Шепард продолжил:
– Простите мне мой пессимизм, но, мне сдается, в Хокитике наступают темные времена. Этот город стоит на грани. В холмах по-прежнему царит закон прииска, а здесь – что ж, мы все еще захолустье Кентербери, но вскорости станем лучшим украшением его короны. Уэстленд отделится, а Хокитику ждет процветание[35], но, прежде чем преуспеть, ей придется достичь примирения внутри себя.
– Достичь примирения?
– Примирить варварство и законность.
– Вы имеете в виду туземцев – племена маори?
В голосе Нильссена послышались восторженные нотки: он питал романтическую страсть к тому, что сам называл «родоплеменной жизнью». Когда маорийские каноэ поднимались по ущелью Буллер живым воплощением мощи и слепящего великолепия, он наблюдал за этим зрелищем издалека – во власти благоговейного восхищения. Воины казались ему могучими и грозными, их женщины – непостижными, их обычаи – первозданно-жуткими. В его завороженности было больше ужаса, нежели почтения, но к этому ужасу его тянуло возвращаться снова и снова. На самом деле, поехать в Новую Зеландию Нильссена впервые сподвигла случайная встреча с бывалым моряком в придорожной гостинице близ Саутгемптона, похвалявшимся (не слишком-то правдоподобно, как выяснилось позже) своим знакомством с первобытными племенами «Южных морей». Матрос был голландцем и куртку носил укороченную, выше бедер. Он обменивал железные гвозди на кокосовые орехи, он позволял островитянкам ласкать ладонями его белокожую грудь, а однажды подарил узел островному мальчишке. («Что за узел?» – взмолился Нильссен, подходя ближе; оказалось – турецкая оплетка. Нильссен не знал, что это такое, и моряк нарисовал в воздухе петли цветочного узора.)
Но в ответ на восклицание Нильссена Шепард лишь покачал головой:
– Я не использую слово «варварский» применительно к коренному населению. Я имею в виду саму землю. Золотодобыча – дело грязное; человек начинает мыслить как вор. А здесь условия достаточно тяжкие, чтобы старатели дошли до крайности.
– Но ведь на рудниках можно создать условия более цивилизованные.
– Вероятно – когда реки окончательно истощатся. Когда старатели уступят место плотинам, и драгам, и золотодобывающим компаниям, когда вырубят леса… тогда – вероятно.
– Вы не верите в силу закона? – нахмурился Нильссен. – Уэстленд скоро получит место в парламенте, знаете ли.
– Вижу, я неясно выразился, – отозвался Шепард. – Вы мне позволите начать сначала?
– Сделайте одолжение!
Начальник тюрьмы тут же заговорил, не меняя ни позы, ни тона.
– Когда два свода законов существуют одновременно, – заявил он, – человек неизбежно воспользуется одним, чтобы поносить второй. А теперь представьте себе старателя, который считает, что правильно и справедливо подать жалобу в магистратский суд на свою собственную потаскушку, ожидая, что закон будет соблюден, но сам он под него не подпадет. Ему отказали в справедливости, вероятно, даже обвинили в блудном сожительстве с девицей; и теперь он бранит и закон, и девицу. Закон не может отвечать за его старательские представления о том, что правильно, а что нет, так что он берет восстановление справедливости в собственные руки – и душит девицу. В былые дни он уладил бы свою ссору с помощью кулаков – таков был закон прииска. Вероятно, потаскушка бы погибла, а может, и выжила бы, но в любом случае он поступил бы так, как считал нужным. Но теперь – теперь он считает, что его святое право требовать справедливости оказалось под угрозой, и действует, исходя из этого. Он вдвойне зол – и ярость его проявляется вдвойне. И я вижу примеры тому всякий день.
Шепард, откинувшись назад, вновь вложил в рот трубку. Держался он невозмутимо, но светлые глаза так и буравили хозяина кабинета.
Нильссен никогда не упускал возможности выстроить гипотезу:
– Да, но, продолжая вашу логическую цепочку, вы же не отдаете предпочтения закону прииска?
– Закон прииска – филистерский и подлый, – спокойно возразил начальник тюрьмы Шепард. – Мы не дикари; мы – цивилизованные люди. Я не считаю закон несовершенным; я лишь хочу указать, что происходит, когда сталкиваются варварство и законность. Четыре месяца назад мои заключенные были пьяницы и карманники. А теперь я вижу пьяниц и карманников, которые исполнены негодования, помнят о своих правах и произносят праведные речи, как будто их судят несправедливо. Они в ярости.
– Но опять же, в завершение, – настаивал Нильссен. – После того, как потаскушку придушили, а ярость старателя иссякла. Разве гражданское право не вмешается и не приговорит этого человека? И конечно же, в итоге итогов он понесет справедливое наказание?
– Нет – если этот человек устроит целую кампанию в защиту своих старательских прав, – отозвался Шепард. – Никто не держится свода закона так ревностно, как тот, на чей свод закона покусились, мистер Нильссен, и что может быть свирепее орды разъяренных людей? Я прослужил тюремщиком шестнадцать лет.
Нильссен откинулся на стуле.
– Да, – промолвил он, – я понимаю вашу мысль. Сумерки между старым миром и новым – вот что несет в себе опасность.
– Со старым миром дóлжно покончить раз и навсегда, – отрезал Шепард. – Я не потерплю шлюх и не потерплю тех, кто к ним таскается.
Автобиография Шепарда (если бы такой документ когда-либо был составлен, то оказался бы строг, назидателен и немногословен) не содержала в себе неизбежную главу, в которой юноша ведет разгульную жизнь и сбивается по молодости лет с пути истинного; с момента женитьбы его воображение не рисовало ничего, кроме квадратной фигуры миссис Джордж, чей образ действий был столь знаком и столь упорядочен, что он мог бы карманные часы выставлять по ее суточным ритмам. Его поведение оставалось неизменно безупречным, и, как следствие, его способность к сочувствию была невысока. Профессия Анны Уэдерелл его совершенно не завораживала; у него не сохранилось мальчишеских воспоминаний о нежности или смущении, чтобы он смягчился в отношении нюансов ее ремесла. Глядя на нее, он видел лишь перечень ошибок, ветреный ум и удручающее отсутствие каких-либо ценных задатков. То, что потаскушка попыталась наложить на себя руки, не казалось ему ни событием из ряда вон выходящим, ни поводом для огорчения; в данном конкретном случае он даже счел бы смертельный исход наилучшим благом. Мисс Уэдерелл, в конце концов, жила под властью опийного дракона – наркотика, что служил мажордомом при слабоумном короле, и она ревниво хранила сей трон.
Справедливости ради стоит отметить, что из семи добродетелей начальник тюрьмы Шепард склонялся к четырем главным. Он был хорошо осведомлен о христианской доктрине прощения, но лишь как о принципе, который полагается изучать и которому до́лжно следовать. Мы вовсе не собираемся принижать его религию, напоминая: для того чтобы научиться дарить прощение, сперва до́лжно о нем попросить, а начальник тюрьмы Шепард в жизни никого ни о чем не просил. Он молился за душу мисс Уэдерелл, как за всех вверенных ему мужчин и женщин, но его молитвы были скорее продиктованы долгом, нежели надеждой. Он верил, что душа обитает в теле и, следовательно, осквернение тела – это насилие над душой; согласно этой весомой теологии участь обыкновенной шлюхи и впрямь была незавидна, а уж Анна Уэдерелл, истощенная жертва жестокого обращения, являла собою зрелище воистину жалкое. Он вовсе не хотел видеть ее в аду, но про себя полагал, что спастись ей не дано.
Духовная судьба мисс Уэдерелл и способ, посредством которого девица попыталась определить ее раз и навсегда, Шепарда не занимали, равно как не интересовали и плотские ее прелести. Здесь Шепард расходился с большинством мужчин Хокитики, которые (как Гаскуан заметит Мади какими-то семью часами позже) вот уже две недели судачили главным образом об этом. Истощив первую тему, они возвращались ко второй, что позволяло длить беседу до бесконечности.
Трубка Нильссена догорела. Он выбил чашку о край стола, высыпал пепел и принялся набивать ее заново.
– Я так понимаю, Алистер Лодербек намерен все изменить к лучшему, – сообщил он, развязывая шнурки кисета свободной рукой. – Ну то есть если его все-таки изберут.
Шепард ответил не сразу.
– А вы следите за предвыборной кампанией?
Нильссен, возясь с кисетом, не заметил заминки. Когда тюремщик переступил порог кабинета, Нильссен испугался за себя и насторожился, но он обычно недолго пребывал в замешательстве. Шепардова теория законности разбередила его интеллектуальные способности, несказанно его порадовала – и он снова взял себя в руки. Захватывающий ритуал набивания трубки – потрепанная истертость кожаных завязок, сухой пряный аромат табака – отчасти привел в порядок его чувства.
– Да, разумеется, – ответствовал он, не поднимая глаз. – Каждый день речи читаю, и с неослабным вниманием. Лодербек ведь сейчас здесь, в Хокитике, – верно?
– Здесь, – кивнул Шепард.
– Думаю, место он получит, – промолвил Нильссен, растирая щепоть табака между пальцами. – «Литтелтон таймс» его поддерживает.
– Вы его высоко ставите?
– Туннели и железные дороги, он ведь на них ставку делает? – откликнулся Нильссен. – Прогресс, цивилизация, все такое. Сдается мне, ваш образ мыслей очень даже созвучен Лодербековой кампании. – Он чиркнул спичкой.
Шепард собирался уже ответить, но замялся:
– Я обычно не говорю о политике в чужом кабинете, если меня о том не попросят, мистер Нильссен.
– О, будьте так добры, – вежливо откликнулся Нильссен, резким движением загасив спичку.
– Но с вашего позволения, я скажу так. – Шепард кивнул массивной светловолосой головой. – Мне тоже кажется, что Лодербек получит и место в парламенте, и пост управляющего тоже. За ним – сила характера, и, конечно же, его связи с коллегией адвокатов и с Советом провинции наилучшим образом свидетельствуют о его репутации и опыте.
– Для него ведь это повторное избрание, – перебил Нильссен, который очень даже часто говорил о политике в чужих кабинетах и на минуточку позабыл, что дал гостю разрешение высказаться начистоту. – Его все знают.
– Знают – в его собственных кругах, – кивнул Шепард. – Он блюдет интересы Кентербери, и его туннели и железные дороги, цитируя вас же, – это Литтелтонский туннель и проект железнодорожного сообщения между Крайстчерчской дорогой и Данидином. Как управляющий Советом, он перераспределит средства, которые еще не вложены в этот туннель и эту дорогу, – а иначе он поступить и не может, надо же выполнять предвыборные обещания.
– Насчет управляющего вы, вероятно, правы, – отозвался Нильссен, – но, как член парламента, он же будет представлять Уэстленд?..
– Лодербек – уэстлендец только по избирательному округу, – возразил Шепард. – Я его не виню – я сам отдам ему голос, мистер Нильссен, – но старательской жизни он не знает.
Нильссен собирался было перебить, так что Шепард энергично продолжил, чуть повысив голос:
– Так вот, я подхожу к делу, ради которого наша встреча и состоялась. Я получил разрешение комиссара полиции начать строительство новой тюрьмы – в стороне от полицейского управления, на террасе к северу от города. Вы ведь помните, что Хокитикскую дорогу расчищали заключенные? Я намерен и здесь поступить так же: использовать труд своих же заключенных на постройке тюрьмы в Сивью.
Такая перспектива показалась Нильссену весьма справедливым воздаянием; он улыбнулся.
– Однако ж, как вы уже отметили, – продолжал Шепард, – Алистер Лодербек делает упор на транспорт: в своем обращении к Совету он отстаивал необходимость использовать труд заключенных на постройке и ремонте Крайстчерчской дороги. Путь через Альпы все еще опасен: непригоден для всадника и уж тем более для кареты.
– То есть последнее слово в этом вопросе за управляющим? – уточнил Нильссен. – Разве вы не вправе воспользоваться услугами своих же собственных заключенных?
– Увы, – вздохнул Шепард. – Я поставлен держать их взаперти, и только.
Вошел клерк, неся кофе на деревянном подносе. Он был не на шутку взволнован: к Нильссену нечасто заглядывали посетители и уж тем более столь интригующие персоны, как Притчард (прославленный своим опиумом) и Шепард (прославленный своей женой). Клерк аккуратно расставил на подносе кофейник и блюдца и торжественно внес его, растопырив локти и выпрямив спину. Нильссен одобрительно кивнул: у них обычно не водилось, чтобы клерк прислуживал нанимателю, но Нильссен остался доволен впечатлением, по-видимому произведенным на гостя. Клерк опустил поднос на подсобный столик и принялся разливать кофе. Он надеялся, что собеседники возобновят разговор, пока он все еще в кабинете, и старался не торопиться, остро пожалев внезапно о плавающих на поверхности крупинках цикория: он добавил их в кофе из соображений экономии, и теперь эта неприятная зернистая пленочка словно бы укоряла его за необоснованные претензии.
За его спиною Шепард проговорил:
– Кстати, мистер Нильссен, а что вам известно про Эмери Стейнза?
Повисла пауза.
– Я знаю, что он пропал, – отозвался Нильссен.
– Пропал, да, – кивнул Шепард. – Его вот уже две недели как не видели. Очень странный случай.
– Я не слишком хорошо его знаю, – поспешил уточнить Нильссен.
– Да что вы?
– Я с ним знаком, но не в дружбе.
– А.
Нильссен едва не закашлялся и наконец взорвался:
– Альберт, ты наконец закончил?
Клерк водрузил кофейник на стол:
– Вам оставить поднос, сэр?
– Да-да, и ступай уже, бога ради, – отозвался Нильссен.
Он качнулся к протянутой чашке, так что кофе выплеснулся в блюдце, и поставил ее с глухим стуком. Вторую чашку клерк подал Шепарду; тот к ней даже не прикоснулся – просто молча указал на стол перед собою.