bannerbannerbanner
Во времена Саксонцев

Юзеф Игнаций Крашевский
Во времена Саксонцев

Полная версия

Времена Августа II

Том I

От автора

В нескольких романах, изданных несколькими годами ранее, мы набросали картины нашего общества и нашего двора при Августе II и Августе III («Графиня Козель», «Брюль», «Из Семилетней войны», «Указ Флеминга», «Варшавский староста» и т. д.), мы не хотели и не нуждаемся в повторении, заново рисуя те же самые события и людей.

Только в двух этих добавочных эпизодах мы дополним изображения той грустной эпохи; читатель легко найдёт в более ранних то, чего ему не хватает.

I

Семнадцатый век был на изломе.

После смерти Яна III после долгих усилий Польша должна была выбрать, вероятно, следующего героя, навязанного ей Францией, кандидата на корону…

Эти попытки были почти непрерывными с прибытия в Польшу Марии-Людвики.

Франция много себе обещала от этого союза против Австрии, когда неожиданно после Яна Ежи IV, умершего без наследников, как претендент выступил Фридрих Август, курфюрст Саксонский и союзник австрийской династии. Тихие, но ловкие усилия, поддержанные золотом, умелое использование вялости и отдаления Франции, наконец, обращение курфюрста в католицизм, обещающее апостольской столице в будущем возвращение Саксонии, решили судьбу Речи Посполитой. Фридрих Август, выбранный меньшинством, но подвижным и деятельным, собирался короноваться в Кракове.

В Саксонии и столице её, Дрездене, только вполголоса, тихо, с некоторой тревогой и грустью говорили об этом событии, которое одним, казалось, обещает рост могущества и процветание страны, для других было угрозой религиозного преследования. Мнения и чувства были очень разные.

Религиозная реформа имела время укорениться там глубоко; привязанность к ней была продвинута аж до фанатизма, поражало как гром, что глава этой новой церкви, правящий, сменил веру, провозгласил себя католиком и, надевая себе на голову польскую корону, отказался от колыбели, которая его вырастила. Протестантское духовенство было взволновано угрозой и тревогой, готовясь к борьбе и вставая в оборону свободы совести.

Со двора, по правде говоря, текли успокаивающие заверения, ручались, что Август должен был торжественным актом обеспечить своим подданным сохранение их веры, опеку над ней; более совестливые люди не могли понять ни легкомыслия, с каким Фридрих Август сменил веру, ни равнодушия, какое показывал новой. Эта открытая политическая торговля совестью приводила их в ошеломление.

Более ревностные протестанты встречались на улицах, спрашивая друг друга глазами, громко, однако, ни о чём говорить не смели, потому что в Саксонии на обсуждение (resonieren) смотрели плохо и сурово запрещали. Тут воля царствующего была единственным законом. Двор и господа, окружающие курфюрста, показывали радость и радовались победе. Саксонские дворяне предвидели перемену отношений, неизбежные жертвы, наконец пожертвование их интересам обширного нового королевства.

Какая-то глухая, зловещая, понурая, тяжёлая тишина угнетала Саксонию и её столицу, а на лицах курфюрста и его любимцев светилась радость от одержанной победы.

Кто по сегодняшнему Дрездену и даже по тому, чем он был полвека назад, хотел бы сделать вывод о состоянии той столицы в первых годах правления Августа Сильного, очень бы обманулся. Сегодняшний Дрезден на тот, чем он был при его правлении, вовсе не похож. Того, что позднее должно было представлять главное его украшение, ещё не существовало.

Сегодняшний Старый Город тогда ещё назывался Новым, и хотя около его замка сосредотачивалась жизнь, этот Новый Город достаточно тесно был обнесён стеной.

Только предместья вокруг него растягивались довольно широко.

Значительная часть их, особенно у Эльбы, ещё заселена была вендами, первыми коренными народами и основателями Дрездена.

В щуплых двориках, построенных сербским способом, с подсенями и резными столбиками, жили тут рыбаки, плотники и фермеры, обрабатывающие не слишком плодородную почву. Замок, перестроенный и увеличенный, достаточно обширный, имел не слишком подкупающую внешность, только отдельные его части, недавно украшенные, выглядели изящней, а вкус в строительстве и щедрость обещали, что вскоре подражатель Людовика XIV создаст тут себе соответствующую своему отменному вкусу резиденцию.

Идя от замка к рынку, называемому Старым, улица, называемая Замковой, хотя в данное время была довольно видной, потому что её украшали более старые, более изящные, с фасада украшенные резьбой каменицы, на самом деле была тесной, тёмной, невзрачной.

Ближе к замку и воротам, носящим имя Георгия, значительнейшая часть зданий принадлежала курфюрсту и вмещала в себя особ, принадлежащих ко двору и его услугам.

Немного далее, к рынку, каменицы были собственностью местных мещан, владениями, издавна остающимися в их руках. В значительнейшей части первый этаж их занимали магазины, конторы купцов, устроенные по тогдашнему способу, скромно и без всякой претензии на элегантность.

Почти каждый из этих домов носил у входа какой-то знак, характеризущий их, по которому их можно было различить.

Чаще всего эти эмблемы одновременно служили знаком вида торговой деятельности, которая там с давних лет размещалась. Были это корабли, колоколы, весы, ножницы для стрижки овец, подковы кузнецов и многочисленные животные.

Не доходя до рынка, по левую сторону от замка стоял довольно приличный дом Витков, над воротами которого веками вырезаны были две рыбы, хотя сегодня уже тут рыболовством никто не занимался, и, кроме сельди, другой рыбы тут найти было нельзя.

Внизу было довольно обширное помещение, его занимал магазин всяких товаров, очень разнообразных, потому что в нём находились поделки из железа, бронзы, олова, стекла и изысканнейшие заморские разнообразные приправы для кухни и вино.

Помимо этих забытых рыб на фронтоне, на железной ветке висела позолоченная некогда гроздь винограда, значительно уже закопчённая и почерневшая.

Старый Витке происходил из немцев, но по какой-то случайности облюбовав себе очень красивую, бедную девушку в Будишине, из сербов, женился на ней и ввёл в дом славянскую кровь, которая тут невзначай впиталась.

Общеизвестно, что славянское население Саксонии каким-то чудом Провидения смогло сохранить отличительные черты своей народности на протяжении веков. Сначала угнетаемое и преследуемое, с течением времени только презираемое и высмеянное, оно продержалось до сего дня, почти скрываясь друг от друга и стыдясь происхождения. Постепенно, однако, ежегодно славян становилось всё меньше, потому что многие из них полностью германизировались. Существовали ещё законы, хоть пренебрегаемые, ограничивающие свободу тех несчастных элотов, обходили их, принимая внешне немецкий характер, усваивая язык, отказываясь от обычаев.

Мученичество, результатом которого были эти отступничества, тихие, апатичные, молчаливые, даже тем, кто смотрел на него вблизи, казалось малозаметным. Что осталось старославянского, скрывалось и заслонялось из страха, как бы более сильная огласка не пробудила нового преследования, о которых сохранились традиции и воспоминания.

Вплоть до начала девятнадцатого века дрезденское население в предместьях, у Эльбы, было преимущественно славянским. Наплыв немцев позже быстро его заглушил, так, что богослужения в костёлах с проповедями и сербскими песнями остались сегодня единственной памяткой прошлого.

Ходили глухие вести, что и Витки происходили некогда из Вендов, этому даже некоторые приписывали, что старик искал себе жену в Будишине.

Но, однажды прибыв в Дрезден, молодая сербка (её имя было Марта) должна была, подстраиваясь к воле мужа и для отношений с его семьёй, забыть свои старые народные песни, отказаться от одежды и обычаев.

Она и раньше знала немецкий язык, а теперь, вынужденная ежедневно пользоваться этим языком, усвоила его так, что только по маленькому акценту можно было узнать будишинскую мещанку.

Уважение к мужу сделало то, что её происхождение не упрекали, даже узнать нельзя было, что кто-то о нём догадывался.

Тихая, спокойная, работящая, скромная, всегда мягко улыбающаяся и любезная, госпожа Виткова легко приобрела себе сердца всех. Муж, который в обхождении с ней при людях рад был показать своё мужское превосходство, в доме, когда оставались одни, был почти ей послушным и во всём на совет её вызывал. Этим супругам Бог дал одного сына, которого мать любила, нежила, бдила над ним с неутомимой заботой.

Жила только им и для него.

А оттого, что и отец его любил, хотя выдавать свою нежность не хотел, сохраняя отцовскую серьёзность, молодой Витке (при крещении названный Захарием) был воспитан с большим тщанием и затратами, чем обычно мещанские дети. Природа его также наделила способностями и необычайной энергией, и родители имели право радоваться единственным ребёнком.

Отец, естественно, назначил его своим преемником, который должен унаследовать после него торговлю, уже им увеличенную, а в будущем обещающую ещё разрастись. Полностью домашнее образование началось и окончилось без школы. Всякого рода учителей хватало молодому Захарию.

Наука давалась ему легко, хотя особенного расположения к ней не имел. По наследству ли крови, или влиянием впечатлений молодости, мальчик наиболее живо, наиболее охотно занимался практичными вещами, своей жизнью и повседневными делами.

Из здесь и там брошенных слов мать догадывалась, что у него большие амбиции, не ограничивающиеся тем сословием, в котором был рождён и предназначен, но достигающие гораздо более высокие сферы.

Небольшое отдаление от замка, купеческие связи с двором курфюрста, которого Витке часто обеспечивал разными товарами, заранее познакомили мальчика с жизнью и придворным обычаем, он был любопытен до всех этих историй, которые объясняли возвышение одних, падение других. Он знал также очень хорошо, что на саксонском, как на других дворах, люди самого скромного происхождения добивались наивысших ступеней.

 

Отец, хотя с детства его допускал к тайне и приучал к своей профессии, давал ему при том достаточно свободы, а так как мать её не ограничивала, Захарек имел достаточно времени, чтобы подготовиться к деятельной жизни, освоиться с ней.

Высокого роста, красивой фигуры, блондин, с выразительными голубыми глазами, одарённый врождённым очарованием лица и движений, Захарек, так же как мать, легко себе приобретал все сердца. Его повсеместно любили.

В жизни, какую он вёл при жизни отца, у него было столько занятий, что не мог называться бездельником, но вовсе не был так связан избытком работы.

Мать жалела его, отец пользовался им только в важнейших делах, желая его с ними ознакомить. Впрочем, работы в магазине и дома было достаточно, а мальчику было кем заменить себя, когда хотел освободиться. Таким образом, молодость проходила у него очень счастливо и свободно, а весёлое его настроение свидетельствовало, что ему на свете хорошо жилось. Не слишком избалованный, он имел, однако, всё, чего мог пожелать.

Его мысли, желания, действительно, стремились выше, но об этом, кроме матери, никто не догадывался. Отец в перспективе указывал ему только рост дома, расширение торговли и оптовые спекуляции на высшей шкале. Он не желал ничего; мальчику, может, этого не хватало, он улыбался, слушая.

Старый Витке намеревался открыть второй магазин в Старом Городе за Эльбой, мечтал также о торговле поменьше в провинции, что всё постепенно, без усилий, должно было прийти, но ничего больше.

Тем временем торговля на Замковой улице шла отлично. Знали старого Витке как очень добросовестного в мере и весе, для менее зажиточных толерантного, поэтому теснились в магазин бедные, а более богатые хвалили качество товара и любезность в обслуживании. В Городском совете и в своей гильдии он имел также голос значительный и серьёзный.

Захарию было уже более двадцати лет, когда вдруг это благоприятное состояние дел было поколеблено неожиданной смертью отца.

Здоровому и сильному старому Витке однажды вечером ударила кровь в голову, он потерял речь, мучился несколько дней и, несмотря на старания придворного королевского лекаря, вскоре окончил жизнь.

Для вдовы и сына это был удар, страшный, как удар молнии, но он оставил семью с обеспеченным будущим. Всё после его смерти оказалось в таком порядке, с прогнозированием всяких случаев, что не оставалось сыну и вдове ничего, только подстраиваться под его указания.

Ведение дальнейших дел он оставил сыну вместе с матерью, дальнего же родственника, купца, торгующего сукном на Старом рынке, Баура, назначили скорее советником, нежели опекуном. Баур, того же возраста, что и покойный, был человеком мягкого характера, послушным и всеобще уважаемым, мог помочь, а навредить никоим образом был не способен. Он сразу появился в помощь семье, но после разговора с пани Мартой и её сыном понял, что в его помощи мало нуждались, так хорошо были приучены покойным к ведению торговли. Мать, впрочем, следила за сыном, а Захарий был парень степенный. Средств же для торговли хватало. Поэтому Захарий совместно с матерью завладел магазином, а так как и раньше привык часто заменять отца, трудности не знал ни в чём. Всё осталось в прежнем порядке, сердцам недоставало только честного старого отца, тень и воспоминание о котором, казалось, летают над семьёй.

Мать молилась и плакала, а Захарий, вынужденный теперь входить в детали, просматривать остатки, бумаги, реестры и заметки, постепенно начал создавать планы и намеревался открыть себе более широкое поле деятельности. Он имел много амбиций, которые поначалу сдерживал в себе, теперь, получив полную свободу, дал им взять над собой верх.

Мать, как легко понять, не сопротивлялась ему ни в чём. Советовала осторожность, напоминала о покойном, но соглашалась на всё, чего любимый сын мог пожелать.

Размечтавшемуся Захарку становилось всё тесней на Замковой улице.

Вечерами, когда после закрытия магазина приходил он наверх к матери, садясь с ней и старшим помощником за ужин, вырывались у него различные смелые идеи; но только когда оставался один на один с Мартой, поверял ей открыто то, что сновало по его голове.

Были это как бы мечты, над которыми она смеялась, не придавая им большого значения.

Ещё перед элекцией курфюрста королём польским, когда попытки получить корону затмевались, к Флемингу начали прибывать поляки, светские сенаторы и духовенство, пан Пребендовский, шурин его, и те, которых он для саксонского кандидата сумел приобрести.

Первый, может, раз увидели густо передвигающиеся наряды, напоминающие восток, кривые сабли, побритые головы, пышные сарматские усы.

Люди на улицах останавливались, с любопытством к ним присматриваясь, а так как мало кто из пришельцев мог говорить по-немецки, добавлять им должны были проводников и толмачей… иные привозили с собой израильтян в длинных чёрных жупанах и бархатных шапочках на голове, которые им прислуживали ломаным немецким языком.

Чем сильнее утверждалась новость о том, что Фридрих Август также будет царствовать в Польше, а две эти страны под одним скипетром будут соединены, тем Польша больше занимала умы всех.

Молодой Витке, услышав на улице говорящих друг с другом по-польски придворных Пребендовского, с помощью сербской родной речи немного их понял… Это его сильно разволновало, мысли странно забегали по голове…

Как все, кто имел в себе славянскую кровь, он скрывал то, что почувствовал себя их братом… Обязан был этим матери, которая в очень большой тайне перед отцом научила его языку своих дедов и прадедов. Считала это своей обязанностью, которая в её понимании равнялась религиозной. Как Бога предков, так и речь отрицать не годилось в её убеждении… Бедной матери казалось, что ребёнок не был бы её ребёнком, если бы она с ним на этом языке не могла шептаться о чём-нибудь, хоть потихоньку. Поэтому боролась. Нелегко ей давалось утаить это от мужа, научить ребёнка хранить тайну, но исполнила то, что от неё требовала совесть. Захарек говорил по-сербски…

Привыкший, однако, считать себя немцем, он не любил своих соотечественников, прикидывался немцем чистой крови, стыдился бедного происхождения от покорённого и невольничьего племени. Только уважение к матери, желание понравиться ей склонили его к сербскому языку.

Никто также, кроме матери и её родственников, не слышал его никогда говорящим на этом языке, и даже при людях мать спрашивал по-немецки. Вечерами он приходил к ней на эти беседы; она сидела около веретена, он – опершись о стол, с кружкой пива, и разговаривали. Старой женщине это приносило непередаваемое удовольствие, которое светилось на её лице.

В тот день, когда он услышал польскую речь на улице, вечером с необычно мрачным лицом он вбежал к матери, которая его ожидала с послеобеденным чаем.

Разговор, по сложившейся традиции, начался с доклада о ежедневных занятиях и важнейших делах, но Захарек был рассеянным, задумывался, что-то взвешивал, погрузился в какие-то расчёты.

Мать, хорошо его зная, наконец спросила:

– Что у тебя в голове, бедняга?

Мальчик беспокойно потёр чело.

– А! Милая матушка, – отозвался он, – есть кое-что у меня в этой глупой голове, но то, что сегодня мне померещилось, не знаю, может, о том и говорить не стоит.

Старуха подошла к нему.

– А! А! – сказала она. – Тебе ничего померещиться не может, у тебя достаточно ума, и не случайно, наверное, ходишь такой задумчивый.

Захарий усмехнулся.

– Действительно, я хотел тебе кое-что поверить, – сказал он потихоньку, садясь при матери на разрисованный старый ящик для приданого, который стоял под окном. Был это один из тех, которые некогда представляли скромное приданое старушки.

Пани мать уставила в него с любопытством глаза.

– Ты знаешь, матушка, – начал он, – что та польская речь, которую я сегодня слышал, так похожа на твою (не выразился – нашу), что я её почти всю могу понять. Вот, мне приходит в голову, что этим можно бы воспользоваться. Откроется Польша для нашей торговли, на каждом шагу посредники будут нужны, чтобы саксонцы поляков и поляки саксонцев понимали. И в Варшаве, и в Дрездене двуязычных людей не хватит. Если бы я хорошо выучил польский, что у меня с лёгкостью получится, я мог бы легко быть поляком в Варшаве, немцем в Дрездене, или согласно необходимости, попеременно! Что ты на это скажешь?

Его глаза смеялись этим счастливым идеям, и, помолчав мгновение, когда мать его не прерывала, продолжал дальше:

– Даже сам его величество король-курфюрст наш без доверенных посредников не обойдётся. Наша торговля на этом много приобретёт, и я…

Он заколебался докончить и исповедать полностью свою мысль, встал, чтобы пройтись по комнате. Глаза матери беспокойно пошли за ним.

– Видишь, Захарек, – сказала Марта, – как хорошо вышло, что я тебя научила нашей речи. Я не знала, что она похожа на польскую…

Витке приложил пальцы к губам и шепнул:

– Не нужно выдавать этого, чтобы и другие не пошли той же дорогой.

Мать поцеловала его в голову. Захарек задумался снова.

– Я очень хочу, – добавил он, – лучше это рассмотреть… ну и, может, потом какого-нибудь поляка уговорить, чтобы от него быстро научиться отлично говорить по-польски. Мне языки даются легко, только не из грамматики, а из разговора. Когда выучу польский, это даст мне некоторое преимущество над другими немцами. Кто знает? Может, этим способом и до двора достану.

Лицо матери нахмурилось какой-то заботой, она медленно сложила руки.

– А! Дитя моё, – шепнула она со страхом, – мне не хотелось бы лезть на двор. Лучше стоять подальше от него… Там, действительно, можно много приобрести, но и всё потерять.

Захарек с выражением отваги покачал головой.

– А! – воскликнул он. – Кто не рискует, тот ничего не имеет!

– А чего мы добиваться? – прервала мать. – Разве недостаточно работы нам оставил отец?

Сын молча посмотрел на неё.

– У нас всего вдоволь, – отозвался он, – это правда. Состояние увеличивается и растёт, но почему бы не воспользоваться этим и не стараться о ещё большем. Богатство даёт возможность делать больше добра, мне оно не надобно, но хочется мне выше! Выше!

Мать вздохнула.

– Я хорошо знаю, – начала она говорить, – что собственность нас, мещан покорных, освобождает и поднимает. Не одного богатого сделали дворянином, не один получил при дворе должность, но, дитя моё… сосчитай-ка тех, что, поднявшись, с вершины падали. Разве нам недостаточно того, что есть.

Захарек только махнул рукой и замолчал, но по игре его физиономии видно было, что пылкие мысли, кои его осаждали, не отпустили.

В этот день они не говорили уже больше о смелых мечтах, однако у матери несколько смелых слов сына крепко укоренились в памяти и сердце. Она знала настойчивую натуру Захарка, который с трудом за что-нибудь брался, но, раз что-то начав, охотно не бросал.

В течение всего следующего дня Марта ходила по своему хозяйству, как обычно; но голова её была забита тем, в чём ей сын признался вчера. Её охватывал великий страх за будущее. Тогда почти никто в Саксонии не знал Польшу ближе, её состояния и обычая: одни провозглашали эту страну неизмеримо большом и богатой, другие – наполовину варварской.

Благодаря языку, похожему на сербский, влекло госпожу Марту к полякам; она чувствовала в них братьев, но гордая и дерзкая внешность её отталкивала.

Впрочем, старуха предпочитала для сына спокойно торговать в собственном доме, чем бросаться на смелые предприятия, результат которых было трудно предвидеть.

На следующий вечер они сошлись снова, Захарек поздоровался с матерью ещё более оживлённый и весёлый, его молодое лицо смеялось.

Действительно, раз появившаяся мысль всё дальше в нём росла. Он утверждался в убеждении, что курфюрст в отношениях с новой страной будет нуждаться в людях; чувствовал себя расположенным к этим услугам; нетерпеливый, он постарался уже о старой книжечке, изданной во Вроцлаве для силезцев, что для торговли с Польшей хотели изучить её язык. Опасности, о которых вчера намекнула мать, его вовсе не поразили. За ужином Марта сама заговорила об этом снова, расспрашивая, что решил, и надумал ли что нового.

– Ты с кем-нибудь виделся? – спросила она.

– О! Я! – сказал, смеясь, купец. – Когда у меня что на сердце, я времени не теряю, упорствую в том, дорогая мамочка, чтобы что-то начать, и не откладывая, потому что могут убежать. Я ходил в дом Флеминга возобновить там знакомство и вступить в контакт с поляками, которые прибыли с его сестрой, или родственницей. Так есть, как предвидел, поляки ходят как заблудившиеся, нуждаются в пристанище и посредниках. Мы тоже не знаем, как к ним приступить… Они нашего Дрездена, мы их Варшавы не знаем, ни Кракова. Первый, что завяжет близкие отношения и осмотрится в Польше, может у курфюрста приобрести популярность и влияние.

 

Зачем пользоваться одним только Hofjuden? (евреи двора). (Так звали тогда банкиров-евреев, которые обеспечивали курфюрста деньгами).

– А! – прервала мать. – Тебе ли им завидовать? Зачем нам лезть на двор? Я уважаю и почитаю нашего пана курфюрста, но, мне кажется, что нам, людям купеческого сословия, переться в замок, к панам, опасная вещь. Больше там потеряется, чем приобретётся. Мы для этого не созданы.

Отец твой, дитя моё, следил за своей торговлей, присматривал за мерами и весами, старался о свежем товаре, но на двор не тиснулся, даже с радостью его избегал. Зачем ты хочешь новых дорог искать?

Старушка замолчала, мгновение всматриваясь в сына, который, задумчивый, ничего ей не отвечал; а потом продолжала дальше:

– Я опасаюсь курфюрста; не потому, что подковы ломает, как сухарики, серебряные кубки гнёт, как бумагу в горсть, и лошадям одним махом головы срезает, но то, что люди для него являются только инструментами, которых тот не пожалеет. Разрешено ему, наверное, больше, чем иным, мы в его дела вдаваться не имеем права, но молодость из него ещё не выкипела… Ты должен был слышать, что болтают на ярмарках в Лейпциге, на водах, в Карловых Варах, сколько за собой любовниц возит, как сыплет деньгами, роскошь и избыток любит, какими людьми окружает себя, как с ними обходится, когда ему противоречат или надоедают. Из тех, что недавно развлекались с ним в замке, не один сегодня в Кёнигштейне. Зачем самодостаточному, спокойному, как ты, человеку, подвергать себя, когда выгода неопределённая, и потеря жизни и свободы не стоит?

Госпожа Марта вздохнула. Сын поцеловал её в плечо.

– Послушай же меня, – произнёс он, – потому что я тоже, хоть не сам, но через людей знаю курфюрста лучше, чем ты из годоских сплетен. Правда, что он легкомысленный, кровь в нём горячая и ни в чём себе не отказывает, но, служа усердно именно такому господину, когда ему чего захочется, в добрый час можно больше заработать.

– А зачем же тебе служить, – прервала мать, – когда можешь быть сам себе господином, никому не кланяясь?

– На что? – подхватил, смеясь, Захарек. – Из-за того, что великие амбиции имею! Желаю не только приобрести, но выбраться из этого нашего мещанского сословия, в котором мы не больше простого холопа значим.

Мать погрустнела.

– Всё-таки твой отец, дед и прадед были только мещанами и купцами, и не хуже им с этим жилось, – начала она мягко. – С огнём играть опасно. Где много заработать можно, там также потерять можно, даже жизнь. И ты, наверное, слышал, что говорят о курфюрсте, что, когда у него кто-нибудь в малейшем деле провинится, не простит ему и, хоть сегодня улыбается, завтра готов запереть или убить. Молодой, горячий, кровь в нём играет. Он страшный… а! Страшный!

Захарек слушал, и, вовсе не устрашённый, улыбался.

– Я всё это знаю, – сказал он, – но умный человек подставляется более сильному, чем он, служит ему… как раз около такого пана, у которого горячие фантазии, проще чего-то добиться. Впрочем, – добавил он, – будь, матушка, спокойна… не испробовав хорошо грунт, ни одного шага не сделаю. Между тем это верная вещь и ничем не грозящая, что между нами и поляками нужен какой-нибудь связной, посредник… Я обязательно хочу на такого приготовиться.

Я найду, надеюсь, поляка, который научит меня языку, хотя бы разговором и чтением. Поеду потом посмотреть на Варшаву и Краков, подумаю, не следует ли где-нибудь там открыть магазин; а из магазина сделать такую пристань, к которой бы с обеих сторон приплывали для обмена…

Говорил это Захарек весело, энергично, и так был уверен в себе, что доверяющую ему мать не только успокоил, но почти приманил её на свою сторону.

– А! – сказала в итоге женщина с покорной резигнацией. – Ты мужчина! Лучше знаешь, что подобает делать. Чувствуешь в себе силу, я тебе, конечно, не сопротивляюсь. Прошу только, будь осторожным, не действуй слишком смело.

Помолчав немного, она говорила дальше, понизив голос:

– Ты знаешь о том, что мои родители были католиками. Твой отец также позволил мне остаться при моей вере… потому что я от неё ради него отречься не могла. Он только хотел, чтобы ты исповедовал его религию и я на это должна была согласиться. Ты знаешь, что я потихоньку хожу в нашу часовенку, когда при закрытых дверях священник совершает нам мессу, ты молишься в кирхе Креста (Kreuz-Kirche). He будем даже говорить о том никогда…

Курфюрст, став католиком, потому что все говорят, что он уже им стал, перешёл в мою веру, правда, и я должна бы этому радоваться… но я скажу тебе, что мне это кажется непостоянством, потому что религии, так, как одежду, менять не годится.

Захарек только нахмурился.

– Э! Э! – прервал он кисло. – Это его дело! Мы не должны его судить.

– Я его также не осуждаю, – докончила старуха, – только предостерегаю тебя, что тот, кто так легко ведёт себя с Богом, возможно, так же будет вести с людьми, когда ему кто-нибудь помешает?

– А зачем ему мешать? – отпарировал Захарек. – Как раз в этом вся штука, чтобы не помехой быть, а помощью, без которой обойтись трудно.

Старушка молчала. Через минуту только бросила вопрос:

– Но! Откуда у тебя эти желания? Откуда пришли эти мысли?

– Откуда! – отпарировал весело Захарек. – От тебя, мама! Если бы ты меня сербскому не учила, а я польского языка не понял, услышав его, никогда бы, наверное, не мечтал о том. Следовательно, это твоё дело… Знание твоего языка очень облегчит мне изучение польского, а когда им овладею, без меня не обойдутся. Хо! Хо!

С некоторым страхом, но вместе восхищением сыном, мать слушала, пожирая его глазами.

Захарек приблизился и поцеловал её в плечо.

– Матушка, – закончил он, – будь спокойна, а об этом никому ни слова. Не обдумав, я шага не сделаю, за это ручаюсь.

Спустя пару дней между матерью и сыном почти уже о том речи не было.

Госпожа Марта заметила, что Захарек постоянно был очень деятельным, несколько раз в течение дня выходил из магазина в город, оставляя его старшему помощнику, и дольше там был, чем обычно.

Наконец одного вечера в каморку при магазине, в которой Захарек обычно отдыхал и приглашал своих близких гостей на кубок вина, он привёл с собой невиданного там ещё человека, внешность и костюм которого выдавали поляка.

Старой Марте, часто очень удачливой в определении и оценке людей, перед глазами которой промелькул этот гость, прибывший вовсе не понравился.

Очень высокого роста, худой и костистый, с огромными руками и стопами, несмотря на молодые годы, сутулый, с жёлтым и длинным лицом, с конусообразной головой, покрытой тёмно-коричневыми, коротко подстриженными волосами, одетый в чёрный костюм, без сабли сбоку, гость имел какое-то пугающее выражение лица. Его небольшие глазки украдкой бегали вокруг, стараясь, чтобы их не поймали; на губах скрывалась странная улыбка или, скорее, кривляние, выражение которого трудно было отгадать. Также легко могло оно перемениться во вспышку гнева или насмешки. Хотя ему казалось не более тридцати лет, незнакомец имел морщинистый лоб, щёки покрывали грубые морщины. От молодости у него не много уже осталось.

Он так несмело и осторожно шёл за ведущим его в магазин, а потом в каморку Захарком, как если бы боялся быть замеченным, или чувствовал, что не должен тут находиться.

Его привёл Витке, очень оживлённый и весёлый.

Посадив его в каморке на свой стул за столом, Захарий вернулся в магазин, чтобы приказать подать вина, и немедленно, выдав приказы, вернулся, садясь на лавку рядом с гостем.

Прибывший, не теряя времени, с неизмеримым любопытством рассматривал углы, точно хотел проникнуть в самые тайные их глубины, самый мелкий предмет не ускользнул от его внимания. Разговор не начинался, пока магазинный слуга в фартучке не принёс на деревянном подносе бутылку с вином и кубки. Хозяин сразу налил их и начал с рукопожатия.

– Ваше здоровье и всех панов поляков, милых наших приятелей и союзников, – сказал он весело. – Ну, как же вам у нас нравится?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru