Видя её всё более беспокойной, старостина перешла на искренность.
– Вот прямо предпочитаю тебе поведать, почему задерживаю тебя, – сказала она. – Мой добрый опекун хотел тебя непременно видеть… ведь глазами тебя не съест, что же в этом плохого? Ты ему понравилась… старается приблизиться… это не грех!
– Но я вовсе знакомства не желаю, – воскликнула Хелена. – Не обижайтесь на это, это может быть самый достойный человек, всё-таки на меня с первого взгляда произвёл очень неприятное впечатление… почувствовала какой-то страх… не знаю, это, очевидно, чудачество… почти отвращение…
– А! А! – ответила, смеясь, старостина. – Знаешь, что это значит? Это всегда есть первым знаком непременно рождающейся любви… это вещь надёжная.
Хела, покрасневшая, практически до слёз смущённая, умоляла и просила, чтобы было разрешено ей уйти… Уже собиралась к побегу.
– Слушайте же, трудная девушка! – прикрикнула старостина. – Клянусь, что если в этот раз уйдёшь от меня, то тебе незачем возвращаться… буду гневаться… а я, когда гневаюсь, то раз… и навсегда. Всё-таки тебе у меня не грозит никакая опасность… Иди, если хочешь… но будь здорова!
Гнев, на этот раз настоящий и вовсе не притворный, встревожил Хелену… она рассчитала его последствия… ей показалось, что слышала плач Юлки… увидела её бледное лицо и слёзы Ксаверовой… и села, вся трепещущая…
В эту минуту наконец пришёл ожидаемый Пузонов, который благодаря той великой лёгкости, с какой русские учатся языкам, а вместе пребыванию в Варшаве и отношениям со старостиной, говорил очень хорошо по-польски. Насмешливо улыбаясь, обычно даже любил с иронией часто повторять: господин благодетель и госпожа благодетельница! Он одет был как обычно, когда пускался на вечерние экспедиции, по-цивильному, с некоторым изяществом, надевая вместе с костюмом сладость и вежливость, которую умел надевать и сбрасывать с той чрезвычайной ловкостью, с какой паяц на верёвке одевается и раздевается, стоя на одной ноге.
Хела стояла рядом со стулом, красная, как вишня, дрожащая, как осенний лист, смущённая.
Старостина, поспешив к порогу, дала знак генералу, чтобы был осторожен и не спугнул встревоженной; но он знал уже сам, как вести себя. Ему заранее объявили, что он должен играть роль друга покойного мужа, опекуна; Бетина на этот вечер облачилась скромностью и серьёзностью.
Дмитрий Васильевич сделался почти несмелым – так был полон почтения…
Бетина промурчала что-то непонятное, представляя его панне Хелене…
Вскоре, однако, испуганная девушка, восстановила всю смелость невинности… и свою смелость немного дикую… Мало живя с людьми, Хелена имела инстинкт, у неё отсутствовал опыт, угадывала формы, которых не знала, а всё-таки была в сравнении со старостиной большой пани. Хотя её лишили храбрости бедность и общественное положение, она особенно чувствовала своё достоинство.
Генерал, чтобы её слишком не тревожить, едва поздоровавшись, начал со свободного и весёлого разговора с Бетиной, с общего. Подали кофе и фрукты, придвинулись к столу… Хела, краснея, села вдалеке… молчащая… Хозяйка нелегко смогла не спеша втянуть её в беседу. Говорили о Варшаве, о погоде, о городских слухах, обо всём и ни о чём… лишь бы что-то говорить; взор генерала гонялся за красивым, румянящимся личиком девушки… Старостина, которая умела вести такой отличный разговор, умышлено его удлиняла, чтобы дать Хели время остыть…
Видя её более спокойной, генерал с самыми сладкими и красивыми формами уважения приблизился к ней и будто бы открыто, без претензии, сразу признался, что чрезвычайная её красота произвела на него впечатление, которому он не мог сопротивляться.
На любезности, которыми он её осыпал, грустная Хелена чуть что-то непонятное могла ему ответить, но из нескольких этих слов, а скорее, из её спокойного, холодного взгляда генерал убедился, что находился перед существом, совсем непохожим на хозяйку, что это была натура девственная, чистая, благородная даже до экзальтации, полная простоты и энергии вместе, которая этой лжи, называемой любезностью на свете, понять даже не могла и оценить не умела. Видимая лесть не производила на неё впечатление, язык салонов и света был ей чужд.
Сколько бы раз такой человек, привыкший к жизни среди существ искусственных и испорченных, не сталкивался со свежим, благовонным, полным естественности явлением, пробуждается в нём сначала какое-то неверие, удивление, потом чувство собственного бессилия. Эти обычные приёмы, которыми так отлично владел добытчик сердец большого света, тут ни на что не пригодились… эта монета, которая не имеет курса… нужно было сменить тактику и, не имея сердца, спрятать хоть видимость чувства.
Генерал заметил это быстро, плутал и ошибался, потому что не мог попасть на соответствующий тон… Хела, осмелевшая, более холодная, уверенная в себе, убила его величественным равнодушием и поглядывала на него сверху.
Но Пузонова это возбудило ещё больше, он воспламенился, безумно влюбился, если это годится назвать влюблённостью, что было самой обычной страстью. Он это так называл, по той причине, что иной любви знать не мог, а эту практиковал с четырнадцати лет жизни.
Час пребывания Хели прошёл для него бесполезно.
.........................
Почти без вступления начала она сразу о своём друге, впечатлении, какое произвела на него Хелена… чтобы её этим не испугать, обрисовала рождающуюся любовь, как полную уважения.
– Всё это, дорогая пани, – отвечала ей Хелена, терпеливо выслушав, – ни к чему не приводит и неприятность мне только делает… Признаюсь вам откровенно, если бы этот человек, которого знаю так мало, имел даже намерения… какие… когда хотел жениться на мне, я пойти бы за него не могла… Мы очень бедные, я сделала бы эту жертву ради матери и моей больной Юлки… чтобы судьбу их улучшить… если бы я была вполне свободной… но…
– Как это? А что тебя связывает?
– Послушайте меня, – сказала Хела спокойно, – я расскажу всё…
И начала с мягким чувством, с воодушевлением рассказывать всю историю знакомства с паном Тадеушем в Доброхове, скрывая только его имя и фамилию, потому что чувствовала, что могла человека, вынужденного скрываться, предать. Имя это, впрочем, ничего бы не дало.
Старостина слушала с живым интересом, расспрашивала, догадалась даже, может, больше, чем было, и – дивная вещь – то, что её должно было отговорить и запугать, только придало смелости… Сердце девушки было открыто, гостило в нём чувство, получение казалось более лёгким… она знала людей по-своему.
Якобы с сожалением покачивая головой, она начала говорить Хелене:
– Боже мой! Какие вы все, молодые, легковерные и добродушные… сколько нужно опыта, чтобы получить разум! Этот твой незнакомец, как я слышала, не объявился тебе, не обещал ничего, даже отчётливо не говорил, что любит тебя… Ты сама это признаёшь! Старый какой-то баламут! Хотел провести с вами приятную минутку, а ты себе этим будешь жизнь связывать! Он, конечно, не придёт, а тут потеряешь господина, что не легко другой раз представиться может… Мать в бедном состоянии, сестра больная, обеим нужны удобства, тебе – отдых… и всем этим ты жертвуешь из-за мечтаний, из-за каких-то там напрасных надежд, которые должны обмануть.
– Ничего не жертвую… потому что вы, пани, дали мне понять, что и тот бы жениться на мне не мог.
Старостина на такое выразительное заверение заколебалась, предпочитала сразу сделать эту наибольшую трудность, чтобы позже с ней не встречаться.
– Сейчас, конечно… нет, – сказала она, – но когда его интересы, когда семья… позже… о! ты бы сделала с ним, что хотела! Ты бы его завоевала, привязался бы, должен бы… Уже и так безумно влюблённый… а что было бы, если бы ты с ним была более ласковой?
В положении бедной Хели это было ужасное искушение… Дьявол бы, наверное, не выдумал более угрожающего. Мать и сестра! Два существа, которых она так любила. Если бы дело шло только о ней одной, если бы нужно было ей одной мучиться и работать – ждать и терпеть – снесла бы всё… но мать и больной ребёнок!
Личная бедность в благородном сердце – это новый рычаг для подъёма, но когда смотрит на чужие страдания и не может помочь… только самоотверженностью – как же трудно противостоять! Весь мир сироты замыкался в том маленьком дорогом ей кружке, в той, что для неё была матерью и той, что её больше любила, нежели сестру… К обоим она была страстно привязана… и чего бы не сделала для них! Старостина бросала в её сердце болезненную пулю, как бы упрёк в эгоизме… Должна ли она была пожертвовать ими для себя, или свято, тихо сделать им из себя жертву?
Из этого разговора вышла Хела разморённая, неуверенная, побежала в свой покоик и, ходя по нему, плакала…
Странные мысли пробегали в измученной голове… из волнующейся груди вырывался неизбежный вопрос:
– Имею ли я право пожертвовать ими ради себя?
Старостина ослабила её веру в пана Тадеуша, сама она теперь припоминая последние с ним разговоры, найти в них не могла ничего, что бы связывало её будущее… Была свободной… а долг благодарности вынуждал её к самопожертвованию… Слёзы лились… по человеку, к которому чувствовала больше, чем приязнь и уважение… а эти слёзы казались преступным эгоизмом…
Сердце сопротивлялось жертве, она вспоминала эти тихие вечера, единственные в своей жизни, первые, в которых в ней заговорило чувство… эти блаженные часы беседы, эти рассказы, которые они безмолвно слушали. Каждая особенность этих минут живо возвращалась в памяти, а разорванные навеки отношения… объявляли вечную тоску и сожаление по человеку… которого теперь только… любила… Любовь её была спокойная, но несломленная; жить без него – это умереть.
Но разве она не сможет для этих дорогих существ отдать хотя бы – жизнь?
– Вернётся, – говорило её сердце.
– Кто же знает! – противостоял насмешливый голос Бетины.
После целой ночи раздумий и борьбы на следующий день Хела встала с сильным решением искать банкира Капостаса. Приближалась весна… Кто же знает, он мог прибыть и напрасно искать её!
Пани Ксаверова предоставила ей полную свободу; поэтому с утра она могла выйти в город, и выбежала, не зная ещё, каким образом будет его искать. Рассчитывала на инстинкт, на своё счастье… на Провидение.
Она не ведала ещё, что за каждым её шагом с одной стороны беспокойная старостина, с другой ревнивый генерал приказали следить… следом за ней нищий и старая женщина из-под ворот потащились якобы за милостыней… не спуская с неё глаз…
Только очутившись на улице, Хела начала размышлять, каким способом, не обращая ничьего внимания, можно разузнать о Капостасе.
Эти российские розыски в Доброхове в минуты, когда Сехновицкий должен был оттуда бежать, позволяли легко догадаться, что наименьшей неосторожностью может предать того, которого всем сердцем любила. Не имела никого знакомого, кому могла бы довериться… Инстинкт женщины вёл её в костёл, она верила в капеллана, ожидала от него понимания и снисходительности… наконец, сохранения тайны… Предчувствие предостерегало её о необходимости осторожности. С Белянской улицы машинально побежала на Медовую к Капуцинам, опустилась на колени молиться, а, увидев в конфисионале сидящего старичка с седой бородой, который никого не исповедовал, подошла к нему, целуя ему руку. Монах подумал, что она хотела встать на колени для исповеди, и указал ей место.
– Отец мой, – сказала она потихоньку, – я не готова к исповеди, но пришла как к духовнику за советом… Я очень бедная… людей боюсь… не откажите мне в отцовском слове.
Старичок мягко наклонился.
– Чего ты хочешь, дитя моё?
– О! Я очень бедная, – повторила она, – у меня бедная мать, маленькая больная сестра… Ожидаю помощи от опекуна, от человека, который должен прибыть в Варшаву… Не знаю, где его искать, как о нём спросить, хотя…
– Он дал тебе какое-нибудь указание? – спросил ксендз.
– Да, отец мой, но, зная, что человек этот был преследуем, не смею использовать указание, чтобы… чтобы не предать его.
– Очень хорошо делаешь, будь осторожной.
– Но перед тобой, отец, как на исповеди…
И Хела поведала фамилию опекуна и вместе банкира, у которого могла о нём узнать.
– Старец положил на уста палец.
– Тихо, – сказал он, тихо… достаточно! Понимаю… У Капостаса велел узнать о себе…
– Так точно, отец…
Старичок наклонился к её уху.
– Не самую лучшую тебе скажу новость… Капостаса кто-то предал… его искали в Варшаве, арестовать хотели, вынужден был бедный бежать либо сидит где-то в укрытии.
– А! Несчастная, что же я предприму! – ломая руки, воскликнула Хелена.
– Это не затянется, – прибавил капуцин, – будь спо-кой-на, вернётся он, вернётся… выплывет наверх, когда придёт пора… Но вы должны ждать до Великой Седмицы, как вам указано… И будьте в хорошем расположении духа – Бог велик!
В эти минуты с другой стороны конфесионала застучал опускающийся на колени для исповеди какой-то мужчина, Хела поцеловала руку старичка и ушла.
Несмотря на утешения монаха… её сердце обливалось кровью – она чувствовала последнюю потерянную надежду. Время шло так медленно, а бедность была такой страшной для больного ребёнка!
Шла она улицей задумчивая, погруженная в себя, прибитая, не обращая внимания на толпы, которые проплывали мимо. Яростная боль, какую она узнала, сделала её почти бессознательной; не думая, что столько людей обратили на неё взгляды, пройдя несколько шагов, она остановилась, заламывая руки, подняла голову наверх и плакала. Онемелая, прекрасная как статуя, простояла она так какое-то время, не ведая, что делалось вокруг.
Была она в эти минуты такой красивой, такой восхитительной, а её фигура выражала боль такую глубокую, что все проходящие, начиная от нищих, останавливались, смотря на неё… Вокруг, как венком, окружили её любопытные.
– Боже мой, какая она красивая! – восклицали одни.
– Но что же случилось? – говорили другие.
– Чего она так несчастна? Что это? – шептали иные.
Когда Хела, услышав эти выкрики, выходя как бы из сна, обернулась вокруг, она устыдилась, окрасилась румянцем… и спешно хотела бежать.
Какой-то господин, одетый по-французски, стоял прямо перед ней, смотрел на неё удивлённый, восхищённый, почти ошеломлённый…
Костюм и даже черты лица выдавали в нём иностранца… Он специально вышел, притянутый этим видом, из каретки, которую отправил…
Когда Хела испугалась и, пристыженная ещё больше, избегая очей и домыслов, свернула в боковые переулки, первые, какие встречала, не обращала внимания, что шаг за шагом за ней направлялся тот незнакомец. Иные прохожие погонялись глазами, покачали головами и не спеша расходились.
Незнакомец при шпаге и в парике, хотя немолодой, бежал так, не желая её потерять из глаз, что через минуту за ней, запыхавшийся, вбежал в ворота дома на Белянской улице. Только тут остановившись, он начал вытираться платком, закашлял и должен был мгновение отдохнуть.
Стоя в воротах, он преследовал ещё взором Хелу до глубины двора, следил, куда войдёт… потом поглядел на номер дома, ударил по лбу и, немного отдышавшись, направился прямо к жилищу старостиной.
Бетина, наряженная en guerre, ходила с веером по салону, ожидая рапорта служанки, которая ей должна была дать знать об экспедиции Хели, когда на её пороге появилось улыбчивое, сморщенное лицо пана Марчелло Баччиарелли, придворного художника его величество короля.
Они были друг с другом хорошо и давно знакомы. Баччиарелли три раза рисовал портрет старостины, стилизованный под старину: как пастушки, как Дианы, как королевы. Кроме того… кто же не знает, что для тех салонных историй в Лазенках самые прекрасные пани двора не колебались служить моделями… дамы, имена которых до сих пор светятся в одах станиславовских поэтов? Помимо этих желанных моделек, Баччиарелли часто нужны были и менее капризные, менее занятые и менее нетерпеливые модели… более послушные ему и готовые позировать, когда он был готов к рисованию.
Как раз в то время Бетина была во всей расцвётшей красоте (которая, как у всех итальянок, слишком долго цвести не должна была), была свободная, хотела дать узнать себя и охотно служила моделью Баччиарелли… На мгновение это её сделало чрезвычайно популярной… Отсюда завязалась дружба с художником и хорошие отношения…
С этого времени, по правде говоря, много воды утекло и стёрлось изящество, не просили её уже, чтобы позировала в образе нимфы, Дианы и Астреи… она сама не желала служить моделью второстепенной личности… Поэтому она удивилась, заметив на пороге Баччиарелли… потому что боялась, чтобы ей не предложил что-нибудь оскорбляющего воспоминания давней красоты… какого пожилого божества… либо…
– А! Моя богиня! – воскликнул с порога художник по-итальянски, потому что Бетина говорила на этом языке отлично, – я пришёл к тебе случайно… Прости! Скажи, что здесь за необыкновенная, свежая, торжественная красота скрывается в этом доме?
– Красота иная… не моя? – смеясь, спросила Бетина.
– Ты чудесна в своём роде, – вежливо прибавил придворный, – а та, та, не только, что красива как восходящее солнце… но ещё, что вещь особенная, неслыханная… так похожа…
– На кого? – спросила старостина.
– На княгиню воеводину… Когда я рисовал царицу Савскую, мне понадобился тип восточной красоты… Как раз вскоре после своей свадьбы князь воевода прибыл в столицу… было это чудо красоты!
– Другое чудо! – сказала Бетина.
– Нет, то же, послушай только, – продолжал Баччиарелли. – Этим чудом красоты была его жена. Когда я её увидел, её лицо… поклялся, что она посидит у меня хоть полчаса для царицы Савской… Но не знал, что попал на князя воеводу, ревнивого чудака, которого ничем умилостивить было нельзя. Король сам об этом его любезно попросил, а получил совсем не милый ответ.
– Наияснейший пане, – воскликнул воевода, – наши матери и бабки давали родине детей, но не художникам моделей.
Не было, для чего другой раз туда возвращаться… Однако, когда князь воевода был приглашён к королевскому столу вместе с молодой супругой, я так устроился, что, незамеченный, в верхней галерее, в белой зале, набросал это милое личико и дал его моей царице Савской… Была как две капли воды похожа, а что красота воеводины привела всех в бешенство, толпы бегали в мастерскую… Но что же! Короткое утешение… Князь воевода узнал, напал на меня, полотно шпагой выкроил, положил тысячу дукатов на стул и письмо… По письму я мог судить, что другой раз рисовать жену было небезопасно… Sono italiano… а князь также наполовину итальянец… нельзя с ним шутить.
– Но что же ты мне полчаса рассказываешь о какой-то там воеводине? – спросила Бетина.
– Потому что её красота застряла в моей памяти, – добросил художник, – а это есть живой её образ… Если бы я не знал, кто есть княгиня воеводина, особа суровых обычаев, ну… я подумал бы… Сходство есть больше, чем простое сходство, есть идентичностью… движение, лицо, выражение, фигура… Словом, это чудо! Чудо тем большее, что это, кажется, простая, бедная девушка.
Бетина прервала.
– Ты не ошибаешься, сударь, я уже знаю, о ком говоришь… Это Хела, это Хелена! Но я говорю тебе вместе с тем, что если ты не мог рисовать ту, с уверенностью и эта тебе моделью не послужит.
– Кто же она? – спросил художник.
– Это действительно бедная девочка, но гордая, боязливая и недоступная.
– Знаешь её?
– Видела несколько раз… напрасно и говорить об этом… Не обманывайся напрасно надеждой.
Старостина говорила так специально, опасаясь, чтобы заработок не вырвал из её рук жертвы; она начала рассказывать небывалые вещи, чтобы его устрашить, и убедила его так хорошо, что Баччиарелли после получасового разговора ушёл, наконец, расстроенный… убеждённый, что старался бы о том напрасно…
Он вздыхал как художник над утраченным идеалом, типом, который по памяти воссоздать не надеялся и который под его кистью так бы чудесно засиял.
В этот вечер был ужин у королевской племянницы, пани Мнишковой, небольшая кучка самого избранного общества. Баччиарелли, который как раз закончил портрет короля для хозяйки, приехал вместе с ним. Разговаривали, восхищаясь над выражением грусти и мягкой доброты, которые художник сумел придать лицу Понятовского, когда отвлечённый Баччиарелли, при виде немолодой уже, но красивой пани, великолепной фигуры, встал, как бы тронутый пружиной, и побежал к её стульчику.
Эта особа сидела грустная и задумчивая в тени, немного вмешиваясь в разговор; черты её лица, обычные, благородные, обливала постоянная мраморная бледность, словно из них уже утекла жизнь.
– Ваша светлость, – сказал потихоньку, склоняясь перед ней и целуя её красивую руку, Баччиарелли, – я хотел сегодня отомстить за себя, если не на вашей княжеской светлости, то на князе воеводе… а и то мне не удалось…
– Отомстить? За что? – спросила равнодушно княгиня.
– О! За вырванную у меня царицу Савскую…
– А! Эта старая история… Но какой же должна быть месть!
– Случайностью, чудом… я встретил сегодня на улице… простую девушку… бедную. Она стояла, погружённая в какую-то грусть, с заломанными руками. Я чуть не встал на колени перед ней на улице… Была чудесна, и так, так на вашу княжескую светлость похожа… Может, её красота не имела того блеска, каким вы тогда сияли, но черты!.. Те же самые! Выражение… я остолбенел!
Княгиня с какой-то тревогой живо обернулась к нему, напрасно пытаясь скрыть волнение. Может, она не очень была рада этому сравнению с какой-то уличной красоткой. Лёгкий румянец как облачко проскользнул по её лицу… будто бы луч заходящего солнца на стене.
– Простая девушка? – спросила она. – В каком возрасте?
– Быть может, около двадцати, – сказал Баччиарелли.
– О! И, конечно, вы за ней погнались! – воскликнула воеводина.
– Признаюсь в этой провинности, но, честно говоря, в интересе искусства она захватила меня.
– Ну? И что же оказалось?
– Что она бедная сирота, по-видимому, без отца и матери; несчастная, бедная, честная, но гордая и недоступная… Нет вероятности, чтобы хотела послужить моделью…
– Может, вы были любопытны и узнали имя этой красотки? – спросила княгиня равнодушно.
– А как же! Имя имеет красивое, как личико: Хелена…
Баччиарелли выговорил эти последние слова, опустив голову, пытаясь припомнить себе имя, и не заметил, что княгиня побледнела, закусила губы, схватила флакончик с лавандовой водой и не скоро потом успокоилась и восстановила обычное своё равнодушие.
– А! Как тут жарко! – сказала она.
– В самом деле душно, – отвечал Баччиарелли.
Была снова минутка молчания.
– И где же эта ваша красотка скрывается? – спросила неохотно воеводина.
– В очень бедном углу, на Белянской улице, в доме Попроньского, на третьем этаже сзади… Говорят, что они в страшной нужде… а что хуже…
– Что хуже? – подхватила с любопытством княгиня.
Баччиарелли нагнулся к уху.
– В этом доме живёт та славная Бетина, которую тогда выкрал племянник князя воеводы… сегодняшний пан подчаший… это опасное для молодой красотки соседство.
Княгиня ничего не отвечала.
– Она в действительности так красива? – спросила она позже, как бы из вежливости, для поддержания разговора.
– Я вовсе не преувеличиваю, чудесная красота и самое лучшее доказательство, когда с вашей княжеской светлостью я мог и смел её сравнить…
Воеводина ударила его веером по руке.
– Старый льстец, не плети же, прошу…
– Выглядит так гордо, величественно, серьёзно, имеет в себе что-то такое благородное, что само противоречие одежды с физиономией делает её интересной.
Воеводина, казалось, слушает уже менее внимательно, Баччиарелли остановился, поклонился и медленно ушёл; а вскоре потом и княгиня поднялась с канапе и потихоньку выскользнула.
Вечером этого дня одна из старых знакомых пана Папроньского, хозяина дома, в котором жила Ксаверова, пришла к нему с визитом. Было это такое давнее знакомство и так уж как-то прерванное годами, что восстановление его почти удивило пана Папроньского. Но, так как панна Бабская была некогда вместе с его женой у сестёр Визиток, а теперь жила постоянно в богатом доме и имела отношения в свете, Папроньский послал за печеньем и вышел с кофе на саксонском фарфоре. Они говорили о разных вещах, панна Бабская перешла на бедных, на долг помощи ближним и старалась выведать, не было ли в доме Папроньского какой семьи в нужде… и без помощи.
Папроньский, болтун, вспомнил о Ксаверовой. Эта особа странно заинтересовалась ей и её судьбой… и требовала от хозяина, чтобы конкретно расспросил, что там делается, и тайно её о том уведомил.
Ксаверова крайне удивилась, когда вечером того же дня в её убогое схоронение сразу вошёл нетерпеливый Папроньский. Был это приятель её мужа, сегодня её благодетель… но она его чуть ли не испугалась, предвидя, что, может, вспомнил о своей задолженности; а той она не была в состоянии ему заплатить. Заработок Хели едва ли хватал на лекарства и на её удобства; болезнь не отступала, скорее, казалось, ухудшается, а с ней росли убытки. Поэтому она приветствовала его с дрожью, села с мокрыми от слёз глазами напротив него и сначала, прежде чем он завязал разговор, сама начала извиняться за свою нерегулярность.
– Да это пустяки, – сказал Папроньский, – вы себе этим голову не забивайте. Это, конечно, тяжкие времена для реального владельца и это пригодилось, бы… но что-то также и для добрых друзей сделать иногда нужно. Я пришёл сюда не для того чтобы, упаси Боже, о чём-то припомнить, но чтобы узнать, что вы думаете? Какие имеете надежды? И всегда ли так тяжело идёт?
Бедная Ксаверова имела слёзы, не надежды, слезами ему также отвечала.
– Надежда моя в Боге и, может, в том достойном человеке, который нам на Пасху велел ждать себя. Весна приближается! Мы терпим и ждём! Кажется, что тот человек, имени которого не имею права вам поведать, думает о Хели… а я… я дрожу от одного допущения, что могу её потерять.
Хозяин расспрашивал дальше. Пани Ксаверова даже заметила, что в этом должна быть какая-то цель, догадаться о которой было трудно. Он знал историю Хели прошлых лет и её сиротства только понаслышке… теперь очень тщательно начал изучать и склонял вдову, чтобы ему её рассказывала. Не была она также тайной. Поражающая красота девушки до некоторой степени это объясняла – она пробудила заинтересованность везде, где только не показывалась.
– Как же, прошу вас, – спросил, любопытствуя, Папроньский, – при ребёнке не было также следа, знака, медальона… так как это всё-таки в обыкновении?
– Никакого, – ответствовала Ксаверова, – за исключением имени Хелены Людвики, которое с собой принесла. Доктор отдал мне метрику, выданную в костёле св. Креста, свидетельствующую, что там был крещён ребёнок неизвестных родителей, которого костёльные бабки и деды держали до крещения, и дали ей имя Хелены Людвики… Безымянной.
Со смертью доктора исчез всякий след происхождения ребёнка… тайна сошла с ним в гроб.
Папроньский слушал, расспрашивал, казалось, всё хочет запомнить, и, утешив съёмщицу и сильно вздохнув несколько раз, поклонился и вышел, прося её, чтобы о плате не беспокоилась.
Пузонов не переставал выслеживать все шаги той, которой выдал приговор, что должна была пасть жертвой. Во время, когда Хелена выходила из дома в костёл ксендзов капуцинов, один из этих сторожей шёл за ней и набожно в дверях при случайной ловкости произнёс несколько раз молитву Богородице, в то время, когда Хела расспрашивала старца. Чистой выгодой для него было, что молитовку толкнул Господу Богу и вместе земное дело от этого не пострадало. Из костёла он пошёл за ней по улице, был свидетелем, как её окружил народ, как изумлялся Баччиарелли, и за художником не спеша вернулся на Белянскую улицу. Итак, он сдал, кому следовало, точный рапорт о всей этой экспедиции и со спокойной совестью пошёл на пиво.
Пузонов, узнав о том, что произошло, был крайне недоволен и неспокоен, в сущности, объявление такой необыкновенной красоты такому человеку, как Баччиарелли, который мог предать её огласке, совсем не было ему на руку.
Придворный художник сам считался великим любителем прекрасного пола, а что хуже… деятельным пособником различных неофициальных панских любовниц. Его вмешательство грозило опасным соперничеством и омрачением мира.
Пузонов не желал себе бороться с соперниками, боялся глаз, с любопытством обращённых на дом и женщину, на его действия, предвидел препятствия, трудности и, по крайней мере, недоразумения. Хотя не очень стыдливый, генерал предпочёл бы, чтобы люди о том не знали. Поэтому в тот же самый вечер он вбежал к старостине, кислый, раздражённый, требуя поспешности и жалуясь на события.
Он вошёл немного раньше обыкновенного. Бетина спала после обеда, он испугал её шумной интрадой… испортил настроение, но так был занят собой и своим делом, что даже не попросил извинения у протекторши и, не дав ей хорошенько проснуться, начал с резких вопросов.
– Что происходит? Почему она выходит? Почему вы не следите за ней и не стараетесь поспешить с развязкой?
– Но это требует времен! Безумный, нетерпеливый человече, – ответила, зевая, Бетина, – вы бы всегда рады как можно скорее схватить, чтобы как можно быстрее бросить. С ней открыто говорить нельзя… нужно её медленно приспосабливать… всего боится… и гордая!
– Да! Те временем кто-нибудь иной сумеет и похитит её у меня перед носом. А знаешь, староста, что она уже обратила на себя глаза… что уже Баччиарелли за ней гонялся… что будет слух по всей Варшаве…
– Я знаю и как раз вам о том собиралась говорить, – отозвалась Бетина, – но Баччиарелли был у меня и я такую ему дала отповедь, что больше не воротится…
Генерал ходил, гневаясь, в самом деле больше занятый и заинтересованный, нежели ожидала старостина, советовал выехать из этого дома, хотел иное нанять жилище и использовать посредничество Бетины, а за оправдание – здоровье ребёнка… Действительно, дело шло о том, чтобы обращённое на неё внимание оттянуть. Но старостина, не в состоянии сама выехать, не желала себе транслокации, чтобы всё дело, которое выпускать из рук не думала, его управление, не выскользнуло. Поэтому все планы были уничтожены, а генерал всё хуже порывался.
Совещание, спор, почти ссора продолжались довольно долго. Генерал был настойчивый, приказывающий, готовый на великие жертвы, Бетина, в конце концов смягчившаяся, обещала ему сделать, что только будет можно, чтобы ускорить развязку.
Но в этот день Хела не пришла.
Здоровье Юлки значительно ухудшилось, послали за врачом, а тот, прижатый, открыто заявил, что ребёнок, замкнутый в тесном углу, в гнилом воздухе выздороветь не может, что самым главным для неё средством было солнце, веселье… свобода… свежий воздух… здоровая еда.
Обе женщины выслушали этот приговор плача, мать почти с отчаянием, а Хела с тревогой, с упрёком совести, что она одна, жертвуя собой, могла бы этому помочь. Старостина ежедневно ей это повторяла.