Józef Ignacy Kraszewski
Z życia awanturnika (Obazki wspołczesne), Emissarjusz (Wspomnienie z roku 1838). przez
© Бобров АС. 2017
В высшей степени чудесным было весеннее утро, такое чудесное, что даже в городе между стенами чувствовалась весна и время молодого дня. Деревья, изгнанники, стоящие за высокими стенами садов и тоскующие по воздуху и солнцу, этим днём выглядели зелёно, вчерашний дождь отмыл их от пыли, роса увлажнила, солнце накормило… остатки сирени цвели и пахли. В городке было ещё тихо и спокойно. В некоторых костёлах мягко тихо отзывались колокола, по улицам передвигались люди, которых утром будит возраст или забота. Большая часть ставней была закрыта и со спущенными шторами. Ворота кое-где только отворили. На брусчатке дороги роса ещё не имела времени высохнуть, хотя длинные лучи утреннего солнца втискивались кое-где, разрезая утренний полумрак. Было это время, в которое хотелось жить.
В очень аккуратной и поддерживаемой в чистоте каменице, с четырьмя окнами на улицу, медленно отворилась дверь и из неё вышел старичок. Его старость хорошо гармонировала с той молодостью утра; он был свежий, резвый, живой и, хоть с белыми волосами, хоть морщинистым лицом, выглядел весело, бодро, почти слишком молодо. В его серых глазах сияла жизнь и неутомимая мысль, уста облачало весёлое выражение, двигался он шибко и свободно. Видно, в доме, из которого он выходил, все ещё спали, потому что дверь за собой закрыл на ключ и спрятал его в карман.
Старичок был маленький, хорошей комплекции, но ничуть не полный, держался просто и двигался по улице хорошим шагом, не нуждаясь в лёгкой палочке, которую имел под мышкой. Он был одет в бедный сюртучок, широкополая шляпа немного заслоняла его лицо, а через плечо на тесьме была подвешена зелёная, лакированная овальная коробка заядлого натуралиста, выбирающегося на экскурсию для гербария или энтомологической коллекции. Видно, что ему как можно скорее нужно выйти из городка, так как, совсем не оглядываясь, прошёл его улицами прямо до предместья и только тогда стал идти медленней, когда очутился среди садов.
К садам примыкал красивый лесок над берегом реки. Была это частная собственность какого-то завистливого соседа, который о ней с городом был в постоянных спорах.
Многолюдные прогулки и экскурсии там запретили и заросли имели достаточно дикий вид. Ни одной кофейни, ни пивной и боулинга не позволяли там разместить. Очень старые ольхи, осины, тополя, дубы, берёзы, заросшие лещиной и разного рода ивами, росли здесь свободно, а соседство реки подкрепляло их влагой, от которой они вырастали более пышно.
Дойдя до края леса, профессор (так называли почтенного старичка) пошёл совсем медленно, его глаза засверкали ещё живей, уста ещё веселей начали улыбаться – только тут был он как дома. Действительно, для гербариста лесок мог доставить много занимательных картин, растительность была пышная и разнообразная.
Профессор начал рассматривать и некоторые известные ему экземпляры растений слегка приветствовал, беря их рукой и осторожно отпуская, чтобы не причинить им вреда. Он сделал общий обзор той флоры, среди которой редкого и особенного ничего не было. Но профессор, видно, искал каких-то особенных явлений болезни или растительных аномалий, так как и самые обычные цветы он рассматривал внимательно, некоторые он разглядывал сквозь лупу, но ничего напрасно не срывал.
Так без всякой тропинки продирался он сквозь лесной клин, уже приближался к реке, через толстые стволы деревьев проглядывало всё больше дневного света и серебристые воды реки, когда старичок, с любопытством пригнувшись, что-то высмотрел, что его вдруг задержало. Он остановился за кустом лещины, закрытый им, как вкопанный, палка выскользнула из его руки, уста раскрылись, глаза уставились и дыхание остановилось. Действительно, то, на что он так усердно смотрел, было достойным его внимания – потому что и самого равнодушного бы наэлектризовало.
На опушке леса среди деревьев стоял один из самых старых дубов, какие здесь можно было увидеть – его гигантский, шишковатый, корявый ствол несколькими толстыми ветвями рос кверху. Каждая из них могла бы одна представлять старое красивое дерево.
За ним стоял человек… свет, отражающийся от воды, позволял его видеть хорошо, несмотря на мрак, какой царил в лесу. Он был молодой, наверное, не больше тридцати лет прожил на свете… Но лицо имел жёлтое, похудевшее, впалое, и почти трупное… Голову покрывали поредевшие, выпадающие волосы… Одежду представляли остатки некогда изящного наряда, крайне посеревшего. В минуты, когда старичок его увидел и остановился, молодой человек был очень занят…
Из кармана с лихорадочной поспешностью он как раз достал кусок толстой верёвки, посмотрел на неё, как бы хотел измерить глазами, потом шибко начал делать петлю, которую попробовал обеими руками. Тут же один её конец забросил на толстую, видно, уже раньше выбранную ветку старого дуба. Опрокинутая колода, остаток ствола, добытый из земли, лежал как раз под ним. Незнакомец огляделся вокруг, посмотрел на реку и быстро что-то сорвал с шеи, что, раньше должно было быть платком, а теперь было рваной чёрной тряпкой. Бросил её на землю… беспокойными руками начал потом искать в карманах сюртука и доставать бумаги, слепленные от долгого их лежания. Осмотрел все тайники в одежде, разорвал сюртук, под которым была старая грязная рубашка, чтобы и там ещё посмотреть… собрал всё в кучу, подбросил немного сухих листьев и, достав из кармана несколько спичек, живо подложил огонь под бумаги. Смотрел каким-то ошеломлённым взглядом, когда они горели, поправил их пару раз ногой и, дико усмехаясь, найденные бумаги, что держал в руке, зажёг от догорающих остатков бумаг. Пару раз втянув дым, бросил их на землю и обернулся к петле, висящей над головой. Поднявшись на колоду, он прикрепил верёвку, повис на руках, чтобы её втянуть, потом шибко, словно опасался, чтобы ему что-нибудь не помешало, вступил на колоду, подтянулся на цыпочках и шею заложил в петлю. Нельзя уже было иметь ни малейшего сомнение в его намерениях… ещё минута… и повис бы на верёвке… Старый профессор резко пробрался через гущу, и когда он уже должен был висеть, схватил его за плечи.
– Человече! – воскликнул он взволнованным голосом. – Что ты делаешь! Что делаешь!
Пойманный на деле, он не испугался этого нападения, только вздрогнул, обернулся, хотел что-то говорить, но в эти же минуты силы его покинули, напрасно ища руками опору в воздухе, закачался и упал бы, если бы старик его не поддержал.
Самоубийца потерял сознание. Имел достаточно силы, чтобы приготовить деяние, но то было строго отмерено и на большее жизни не хватило. Профессор едва мог поднять вес бессознательного, только не спеша старался положить его на земле, оперев бледную голову о мшистую колоду. В первую минуту он хотел бежать за водой к реке со стаканчиком, который имел в коробочке… подумал, однако, что обморок может пройти, а охота к преступлению вернуться – петля висела готовая…
Поэтому сперва старец подтянулся и обрезал её ножом, который достал из кармана, только потом двинулся к реке…
Обморочный лежал без движения.
Старец имел время вернуться, зачерпнув воды, влил несколько капель её ему в рот и стал натирать вески… Спустя немного времени глаза открылись и лежащий пришёл в себя, хотел подняться, не имел сил…
– Вы больны! – сказал доктор.
– Болен! Да… болен… но, более того, голоден, – отпарировал тихо спасённый.
– Как это – голоден…
– Два дня, кроме капли воды, ничего не имел в устах.
Сказав это, он замолчал.
– Поднимайтесь, как можно… лишь бы до первого дома, там что-нибудь найдём, – начал живо профессор.
Незнакомец, который имел глаза, уставленные в землю, и казался глубоко задумчивым, не отвечал ничего. Профессор повторил, покрутя его руку – спасённый пожал плечами.
– То, что вы намеревались сделать, не выполнимо, – добавил профессор. – Не допущу, хоть бы дошло до борьбы. Вы должны идти за мной… ничего не поможет… Молодой человек, в этом возрасте…
Незнакомец огляделся с каким-то презрением и стал внимательно присматриваться к говорящему. Изучал его лицо с каким-то насмешливым любопытством, однако же ничего не отвечал.
– Прошу вас, – отозвался он наконец после раздумья слабым голосом, – зачем вмешиваетесь в то, что вас не касается?
– Прошу прощения, – воскликнул профессор, – каждый человек касается человека, я вмешиваюсь, потому что имею право…
– Оставьте меня в покое, пан! – отворачиваясь, отвечал незнакомец. – Это бредни. Когда нужно кормить, помогать, спасать, это вам не надлежит, а когда кому опротивело жить, неизвестно, зачем и на что… вы приходите с вашим veto и вашей моралью – оставьте в покое меня! – повторил он гневно.
– Вы вынуждаете меня поступать с вами, как с безумным, – сказал старик.
– А вы меня можете принудить поступить с вами, как с разбойником.
– У вас нет даже сил, – сказал профессор.
Наступила минута молчания.
– Я не уступлю, – отозвался старик.
Незнакомец молчал, подпёрся на локте и задумался, словно никого при нём не было.
Профессор не уступал, в течении минуты молчания он не опустил глаз со спасённого бедняги, а, выдержав минуту, произнёс:
– Вы сказали, пан, что два дня не ели, поэтому не время для морали и разговора, сначала пойдём, чтобы вы подкрепились.
Говоря это, он подал ему руку.
Незнакомец, сидя с уставленными в землю глазами, начал смеяться.
– Уже всё было готово… лихо вас сюда принесло! – воскликнул он. – Зачем вы тут оказались? Ну? Зачем? Забавная вещь! Я возвращаюсь как бы с другого света… одна минутка и всё бы кончилось… Вы это знаете как натуралист, что смерть через повешение… очень быстрая…
– Прошу прощения, – прервал профессор, – бывает по-разному, можно долго мучиться…
Незнакомец посмотрел ему в глаза, вытянул назад руку и показал на шею.
– Не всегда, – говорил профессор, – но вставайте, и пойдём.
– Знаете, мой пане, вы вмешались в фатальную историю, по крайней мере, такую хлопотную, как если бы под дверями своими нашли младенца, подкидыша… Вы знаете уже, что у меня в голове, вы должны будете за мной присматривать, вы знаете, что я голодный, должны будете меня кормить, видите, что голый, устыдитесь с таким оборванцем ходить, должны будете меня одеть, догадываетесь о болезненном состоянии души – будете обязаны меня лечить… зачем вам эти хлопоты.
Он взглянул на коробочку профессора.
– Не лучше вам было пройти на цыпочках, не мешая, рвать цветы, а когда бы тело хорошо остыло, дать знать полиции, что там какой-то повешенный болтается. Какой вы непрактичный…
– Никогда в жизни я практичным не был, – отозвался профессор, – вы правы, но пойдём-ка поедим, а об этом потом…
Почти силой схватив за руку молодого товарища, он поднял его с колоды, на которой сидел, отяжелевший, и вынудил идти с ним. Незнакомец поднял с земли брошенный платок, который завязал вокруг шеи, поискал под деревом брошенную потёртую и дырявую шляпу, и в молчании пошёл с профессором. Так они вышли из леса. Сразу на его опушке, где начиналась городская собственность, стояла маленькая усадебка, в которой была бедная кофейня с садиком. Истощённый каштан худыми листьями заслонял несколько бедных столиков и лавок. На столах ещё вчерашнее разлитое пиво стояло липкими кружками, а воробьи клевали остатки булок, которые побросали гости. В кофейне из-за такой ранней поры всё было закрыто. Однако служащая девушка, заспанная и едва одетая, отворяла ставни, начиная наводить порядок. Профессор позвал её, вежливо улыбаясь и прося кофе. Она хотела ему что-то ответить, но он не дал объяснить ей и что-то шепнул, вкладывая в её руку несколько серебряников, а сам с товарищем занял место на лавке под каштаном.
Вокруг было пусто и тихо, вдалеке на восходном небе – серо, словно рисовались покрытые туманом городские стены и башни, за садиком домика текла река. Незнакомец как-то иронично к ней приглядывался.
– У меня сперва была мысль, – отозвался он, – попросту броситься в реку, я не умею плавать, пошёл бы ко дну. Но кто же её знает, глубока ли. Напиться дрянной воды, испачкаться и не утопиться – смешная вещь… Вдобавок такое холодное утро, ледяная вода, какое-то имел отвращение…
– И хорошо сделали, – прервал быстро профессор, – потому что вода неглубока… летом её по сухому переходят.
Посмотрели друг другу в глаза.
– Что же вас к этому привело? – спросил с отцовским мягким оправданием профессор. – Годится ли так сомневаться в себе и в людях, чтобы искать такого средства для лишения себя существования?
– И так далее! И так далее! – прибавил, барабаня бледными пальцами по столу, незнакомец. – Всё то, что вы могли бы мне поведать, я знаю на память. Я хотел вам сказать, что был бы дезертиром и трусом, что я сам виноват, что по-католически – это грех, а по-философски – это недостойная трусость…
и тому подобное. Даю вам слово. Я это знаю, слышал, понимаю всё, но, мой уважаемый спаситель, а скорее палач, потому что меня приговорил на новую, глупую жизнь… есть минуты сомнения и трусости. На это нет спасения! Есть люди, как я, глупые, некомпетентные, нечестивые… Чем же этому помочь?
Служанка с великой поспешностью принесла кофе, булки, кувшинчик молока и графинчик рома. Жадные глаза бедного парня обратились на эти приборы для еды, и он замолчал. Он невольно вытянул дрожащую руку и схватил булку.
– Подожди, – отбирая её у него, воскликнул старик, – булки свежие, а желудок голодный – это болезнь или смерть, выпей молока с каплей рома или кофе – булка пусть остынет.
С заботливостью няньки занялся старый профессор спасённым, который молчал, глядя на приготовления и, дорвавшись до стакана молока с ромом, жадно одним дыханием его высушил и пустую подал для наполнения с умоляющим движением руки и взглядом.
– Подождём немного, – сказал профессор.
Незнакомец вздохнул и, послушный, поставил стакан. Потом опёрся на локоть и задумался; посмотрел на свою одежду, дырявые ботинки, изношенную шляпу, и вздохнул. Профессор следил за всеми его движениями; достойный человечек, хоть любопытный, быстро оторвался от этого занятия и стал наливать ему кофе. Потрогал свежую булку, достаточно ли остыла, чтобы её безопасно голодный желудок мог вынести, и подвинул ему чашку с кофе. Эта отцовская забота не ушла от, хотя отвлечённого, глаза незнакомца, он в молчании схватил руку профессора и пожал её, в глазах навернулись слёзы. Он вытер их живо рукой и стал смеяться, словно удивляясь этому давно не виденному гостю.
Белым днём этот человек казался странней, иначе, чем в лесу под дубом, на котором хотел повеситься. Было особенное противоречие между его одеждой, доказывающей последнюю нужду, и фигурой, и движениями, полными какой-то свободы и панского воспитания.
Побледневшее и измученное лицо, покрытое пожелтевшей кожей, сохраняло красивые и благородные черты. Лицо имел высокое и преждевременно увядшее, глаза чёрные, выпуклые, посаженные под сводчатой дугой бровей, нос римский, уста маленькие и иронично изогнутые. Небритая и нерасчёсанная короткая борода, светлая, как и волосы, создавала контраст, придающий лицу особенный характер. Худые, костистые руки с длинными пальцами были белыми и нежными. Сидел, двигался, говорил с такой какой-то панской важностью, словно лохмотья одел на маскарад. Страшно, однако, сломленные, как бы удар молнии, казались лицо, глаза и ирония горькой улыбки. Он мог иметь лет тридцать, даже, может, меньше, потому что на стёртом облике возраста невозможно было вычислить. Когда-то красивый, сегодня казался страшным.
Одежда, которая была на нём, была, видимо, памятником лучших времён… не в магазине поношенной одежды купленная, но некогда сделанная самым лучшим портным, от использования превратилась в грязные лохмотья. Были это остатки элегантности. Потёртая рубашка, которую видно было из-под расстегнутого сюртука, тонюсенькая, но чёрная от пыли и лопнувшая от ношения, должно быть, ему служила несколько недель.
Выпив в молчании кофе, незнакомец сложил руки, подпёршись на столе.
– Присматриваешься ко мне, пан, – сказал он профессору, – как к загадке. Что удивительного, я сам для себя загадка. Ты спас меня, согласно своему убеждению, не спрашивай же ни о чём, прошу, – я не мог бы ничего поведать. Своих секретов не имею, чужих выдать не могу. Скажу вам только, что человек бедный и ни охоты, ни возможности к жизни не имею; последний золотой я заплатил за кусочек верёвки – что же теперь предпринять дальше…
Профессор принадлежал к той разновидности спокойных людей, которые никогда головы не теряют, возраст в нём притупил энергичность движений, а скорее, изменил способ, каким она объявлялась, но не погасил чувства. Принимал он жизнь, какой она есть в действительности, и верил в то, что сила воли есть неизмерным рычагом, вытворяющим чудеса. Хладнокровие его никогда не покидало.
– Всегда есть какое-нибудь спасение, – сказал он не спеша, – не спрашиваю вас, кто вы, но должен спросить, что умеете? Что можете делать? Работа – это условие жизни, мы – её подданные… что-то нужно делать…
Молодой человек надолго замолчал и помрачнел.
– Не умею ничего или не много, – сказал он, – к работе не очень привык. Могу резко без перерыва вытворять чудеса в течении двадцати четырёх часов, ничего не поев и не выпив, но потом должен сорок восемь лежать вверх брюхом… о выносливости, пан, не спрашивай.
– Что же вы делали? – медленно, тихо спросил профессор.
Незнакомец задумался.
– Что я делал? – повторил он. – Отлично курил сигару, охотился в Африке на львов, а в Америке на буйволов, в Сибири – на соболей, в Польше – с борзыми на лис и зайцев… бутылками пил шампанские вина.
Он рассмеялся, белыми ладонями сжал лицо и болезненно вздохнул. Потом неожиданно поднял бледную голову и добавил:
– Я делал что-то больше… я был секретарём у лорда Перси, лектором у графини Санта-Анна, бухгалтером в Гамбурге у Неуманов и Сполки, в Париже – первым комиссионером у портного под Красивым Садиком; делал много вещей, но каждую из них не долго… всегда что-то такое выпадало, что должен был профессию забросить. Глупая вещь – жизнь…
– Трудная, трудная! – отозвался старик, вздыхая. – Но откуда, пан, ты у нас здесь в П. взялся?
Лицо незнакомца помрачнело.
– Разве я знаю, – отозвался он, – так как-то выпало, что родной край вспомнил… понемногу меня, по-видимому, вызвали, то есть вызывали. Я появился слишком поздно… прибыл, когда уже было незачем. Возвращаться было незачем и не к кому. Тут, у вас, жить скучно и трудно – хотел пойти – прочь… Ну! И это мне не удалось.
Он задумался и спросил:
– Соизвольте поведать мне, пан, кого я имею честь называть своим спасителем?
– Меня зовут Хризостом Куделка.
В глазах незнакомца блеснуло как бы какое-то давнее воспоминание, он ударил себя по лбу, усмехнулся.
– А! Вижу, пан, что вы какой-то бессмертный, – прервал он, всматриваясь в профессора.
– Нет! Но мне восемьдесят лет, это правда, – смеясь и показывая в улыбке белые и здоровые зубы, сказал Куделка.
– И собираете гербарий con a more?
– А почему бы мне не развлекаться и не наслаждаться жизнью, пока живой, – начал живо профессор. – Ну, а вы меня знаете? Или слышали?
– Ах! Ах! – сказал незнакомец. – Мы ходили вместе на экскурсии, но тогда мне было лет пятнадцать.
Он опустил глаза и задумался.
– Значит, вы из этого края? – прервал Куделка.
– Да… вроде бы, но сегодня я здесь – приблуда, бродяга, чужой.
Он пожал плечами.
– Вряд ли вы меня припомните, профессор, я был великим бездельником, гербария не собирал, а на экзамене, как сегодня помню, пальнул вместо umbilliferae umbiliciferae.
Профессор сорвался со стула и хлопнул в свои широкие ладони, аж служанка испугалась.
– Теодорек Мурминский!
– А, что же за безумная память! – бледнея ещё больше и пятясь, крикнул тот, обрадованный.
– Нет смысла отрицать, – живо кончил профессор, – что я узнал бы тебя по этим чёрным глазам, ну да, Мурминский… Поглядите-ка… что с тобой сделалось?
– Я говорил, – мрачно отозвался вопрошаемый, – сказал уже всё, – и замолчал.
– Подожди-ка! Подожди! – начал профессор, потирая себе лоб. – Сейчас всё вспомню. У тебя была тут семья… тебя почитали панычем… Кто же ты? Забыл…
– У меня не было семьи, так как был сиротой, – начал Мурминский, – была у меня опекунша, но – оставим это в покое. Всё это счастливое прошлое погребено навеки веков… нечего его доставать.
Несмотря на этот призыв, беспокойный профессор, погрузившийся в мысли, стал прохаживаться по маленькому садику, борясь с памятью, которая отказывала ему в службе. Незнакомец, иронично улыбаясь, преследовал его глазами и пожимал плечами.
– Всегда та же самая, – прервал он после более долгого молчания, – всегда эта честная душа профессора Куделки, что некогда сирот опекал и летал просить для них милостыню по закрытым дверям. Ничего удивительного, что я из того сорванца я переменился в висельника, старательный профессор, но что вы за несколько десятков лет ни на волосок не изменились… это штука.
Профессор, казалось, не слышит этого бормотания, так был погружён в мысли, вдруг остановился и выкрикнул: «Эврика!»
– Да, пани жена президента Ва.
– Тихо! Тихо! – срываясь со стула, воскликнул Мурминский. – Довольно, профессор, довольно этих воспоминаний.
– Боже мой! Всё-таки мы с вами наедине, – ответил старик, – всё-таки по старому знакомству я имею некоторое право… всё-таки, зная меня, у вас должно быть ко мне немного доверия… всё-таки я знаю, вы были на воспитании у жены президента…
Мурминский мрачно молчал.
– Да, да! Теперь мне всё отлично приходит на память, хоть этому, быть может, лет пятнадцать. Как бы вчера. Вы были любимым воспитанником жены президента наравне с её сыном, который сам сегодня есть уже президентом. Поначалу вы воспитывались вместе, потом того отправили за границу, вы остались как бы ребёнком дома. Повсеместно говорили, что жена президента так привязалась к Тодзи, что, наверно, его судьбу обдумает…
На это всё не было слова ответа.
Мурминский выпил молока и оглядел свою уничтоженную одежду, словно думал, может ли показаться в ней в городе.
Уже был час, когда всё, проснувшееся, двигалось. На улице было множество людей, едущих и идущих на рынок, на богослужение в костёлы. Профессор, также поняв, с кем имеет дело, не хотел быть навязчивым и умолк – думал так же…
– Если бы вы были рассудительным человеком, – сказал он, – могли бы себя и меня избавить от неприятности. Я оставил бы вас здесь, а сам пошёл бы за какой-какой-нибудь одеждой, чтобы вы переоделись, но с этой глупой мыслью в голове, как я вас тут брошу… Гм, рискнём вместе пойти ко мне… Может, проскользнём незамеченными, – он посмотрел на Мурминского, который, крутя из хлеба шарик, сидел понурый.
– Дадите мне слово чести, что ничего с собой не сделаете? – спросил Куделка. Но в ту же минуту, не дожидаясь ответа, сказал, – нет, нет, человек, что хотел повеситься, готов и слово не сдержать. Пойдём.
На это dictum немного задетый Мурминский вздрогнул, но словно не хотел отвечать, только рукой махнул.
– Знаете что, дорогой профессор, – отозвался он, – это правда, что кто таким нечестным образом хотел уйти со света, тот того, что зовётся честью, не очень ценит, но я бы хотел избавить вас от хлопот и стыда. Оставьте меня тут на милость Божью, я справлюсь. Мания самоубийства прошла, кризис миновал, нет опасности… Слова чести вам не даю, но клянусь памятью той святой женщины, которую знал, которая была для меня больше, чем мать, потому что, не будучи матерью, любила меня материнским сердцем. Клянусь вам её воспоминанием – на жизнь не покушусь… иди, собиратель гербариев, спокойно… рассчитаюсь с вами за всё, только за молоко и кофе заплати, а то меня тут арестуют.
Куделка рассмеялся… и, ничего не отвечая, моргнул стоящей служанке.
– Моя панна, – сказал он, оборачиваясь к ней, – я профессор Куделка, живу на улице Св. Марцина, я выбрался из дома, как старый растрепай, не взяв сакевки… я должен сходить за деньгами… вернусь через полчаса, а оставляю вам вот этого пана, которого не отпускайте, пока я не приду… потому что пропадёт кофе.
Служанка посмотрела большими удивлёнными глазами и раскраснелась, была, видимо, обеспокоена, не зная, что предпринять, её охватил страх, как бы не быть обманутой…
К счастью для профессора в дверях подслушивала хозяйка дома, которая знала профессора, потому что её сын ходил в гимназию. Видя смешанную служанку, она вышла из двери, давая профессору и девушке знаки. Куделка подошёл к ней и что-то ей тихо шепнул. Потом подал руку Мурминскому.
– Подожди меня здесь, пан, от этого не отступлю, прошу.
И шибким шагом, как двадцатилетний парень, он двинулся к городу, оглядываясь, пока был виден каштан, не ушёл ли Мурминский.
Опёршись на руки, этот спасённый бедолага сидел как вкопанный, его глаза светились сначала дико, уставленные без мысли в стену дома… потом медленно отяжелевшие веки начали закрываться – им овладело какое-то утомление, он опустил голову на стол, положил её на руку… и заснул.
Хозяйка и служанка этого дивного гостя, поверенного их охране, стерегли очень заботливо. То одна, то другая высовывалась из-за двери, проверяя, сидит ли он. Даже сон не успокоил их, потому что, может, заподозрили, что был ложным. Особенно пани Фридрикова, хозяйка дома, которой было важно услужить профессору для сына, стояла, беспокойная, на страже.
Но надзор этот был, по крайней мере, избыточным, по той причине, что уставший и сломленный бедняга уснул таким крепким сном, неподвижным, тяжёлым, что его нелегко разбудить бы мог даже шум близкого тракта.
Солнце втиснулось своими лучами сквозь листья каштана, обжигая его запущенную голову, что вынудило вежливую хозяйку поставить над ним зонтик – и это его из сна вывести не могло. Он спал болезненным сном голода, душной пытки, долгой, и многими ночами бодрствования.
У семьи президента Ва. как раз в этот вечер был их еженедельный приём, чай, на который непрошеные знакомые или, скорее, раз и навсегда приглашённые, привыкли сходиться. Их открытый гостеприимный дом всегда собирал много гостей, потому что президент имел отличное положение в гражданстве, президентша родом и связями принадлежала к древней городской шляхте, а особенными свойствами разоружала даже враждебных. Они были люди нестарые; президент прошёл уже порог тридцатилетия, пани, только пять лет бывшая замужем, имела едва двадцать с небольшим. Значительное состояние президента, прекрасное приданое пани Юлии (которую в её кругу называли по-по-близкомуДжульетта), очень старательное воспитание обоих, прекрасные связи, которыми достигали оба аж до окружения королевского двора, родственные отношения, слишком умело выращенная популярность в гражданстве, тон самых первых европейских салонов делали дом президента одним из тех, в которых быть принятым представляло честь для человека. Золотая молодёжь, выходящая в свет, чтобы придать себе тон, привыкла говорить неохотно: Я был у президента, мне говорил президент, я слышал от прекрасной президентши.
Никогда супруги лучше подобраны другу другу быть не могли.
Президент, образованный чрезвычайно старательно на родине, потом за границей, много путешествовал, был опытен, серьёзен, и человеком самых безупречных обычаев.
Всё, к чему его обязывало положение, он выполнял с регулярностью отличного английского хронометра.
Начиная от величественной его фигуры, одежды, которая никогда ни шла порознь с модой, ни опережала её, всё в нём было в отличной гармонии и никогда ни слово, ни более живое движение не нарушали величественной фигуры этой панской натуры, цивилизованной согласно самой отличной методе. Среди тысяч можно было узнать в нём потомка старого рода, который помнил о том, что носил обязывающее имя и принадлежал к определённой сфере, с которой ему сойти до низшего класса не годилось ни словом, ни чувством, ни людской пылкостью, ни человеческой слабостью.
Он начал обывательскую жизнь, закончив учёбу в университете laude cum maxima, став доктором, как надлежит, от более мелких гражданских должностей шёл ступенями всё выше, удостоенный одинаково доверием сограждан и уважением правительства, которого никогда ни в чём малейшим капризом оппозиции не раздражил. Вообщем, президент был со всеми в хороших отношениях, а ещё в лучших с теми, что какую-либо силу и власть представляли. Мы даже не нуждаемся в объяснениях, что он был консерватором самой чистой воды, легитимистом, где только им быть удавалось, и почитателем законного status quo, из-за которого ни в коем разе не выходил.
Всю энергию своего характера президент доставал в важных случаях, чтобы удержаться на том положении. Был также как можно лучше виденным при дворе, а гражданство, хоть популярным быть не старался, также его очень ценило.
Дойдя до того возраста, когда люди привыкли жениться, не слишком рано, не слишком поздно, обратил свои глаза на счастливую девушку, дочку известного дома – а заранее узнав, что будет при том дёшево, пустился в правильные старания о руке. Панна Юлия была одной из самых красивых дочек в семье, которая имела их несколько. Казалось, что Провидение это идеальное существо собственноручно вылепило из самой чистой глины в супруги такому президенту. Никогда ничего более красивого не рисовал ни Дюбуфе, ни Винтерхалтер. Рост, фигура, талия делали её превосходнейшим аристократичным типом, какой себе можно представить. Талантливая, вежливая, полная такта… восхищающая шармом взгляда и улыбки, была горда семьёй, которая носила её на руках. На этот цветок никогда не веяло дыхание морозного ветра, не испытала в жизни ни одной из тех неожиданностей, которые сладкий покой девичий души могли нарушить… расцвела как лилия в прекрасный весенний день, улыбчивая, с ясным челом, с сердцем, бьющимся в такт со старыми домашними часами. Ей говорили, что президент был человеком tres comme il faut[1] – она нашла его, увидев, таким, каким себе представляла достойного супруга… поговорили друг с другом несколько раз… президент привёз несколько роскошных букетов, а потом, потом в атласном платье, обшитом брабантскими кружевами, с венцом померанцевых цветов на белых висках красивая Юлия подала руку у алтаря идеально в чёрный фрак одетому нареченному, и жили друг с другом вот уж лет пять – как ангелы в раю. Более счастливого и спокойного супружества не было на свете. С наибольшим, сверхчеловеческим почти искусством президент так скрывал своё счастье, как если бы не хотел, чтобы глаза людские могли за ними следить, красивая Джульетта на следующий день после свадьбы была так же не взволнована, как неделю перед этим – как бы у неё ни на минуту живей не забилось сердце…