– Точно! – обрадовался Кривицкий. – Шумейкин, тебя нашли, – окликнул его Геннадий и легонько пнул торчавший ботинок.
Шумейкин в ответ глухо простонал.
– Гена, ну ты совсем что ли ополоумел? – Русакова огрела его кулаком по спине.
Конечно, её тычок для Кривицкого был как слону дробина и не мог нанести серьёзного ущерба. Кривицкий наклонился и попытался вытянуть майора за ноги, но тот, похоже, основательно застрял под завалом. Егор схватил Кривицкого за плечи и выволок из палатки наружу.
– Стой здесь! – сказал он и вернулся внутрь. – Простите, извините, хорошего нового года! – искренне и неуклюже извинился Егор перед женщинами и вернулся к старшему прапорщику, дожидавшегося снаружи, схватил его под руку и, оба мотаясь из стороны в сторону, зашагали в расположение сапёрной роты.
– Урод, а? Скажи, урод? Ну ты что, не согласен, что ли? Урод же?
– Почему он урод? – шатаясь, спросил Егор. – Что с тобой не так? Через два часа новый год, а ты людям всё веселье испортил.
– Я у него один раз спирт просил, два попросил, не дал. Попросил снова – опять отказал.
– Он обещал тебе спирт? Может, нет у него спирта? – попытался заступиться Бис за начмеда.
– Конечно, спирта нет, потому что он весь его выжрал!
– Ну, всё: спирта нет, забудь о нём. Чего к нему пристал. И вообще, какое тебе дело, что он делает со спиртом? Можно подумать, будь у тебя спирт, ты бы по–другому с ним обошёлся? – Бис перешёл на осовелый шёпот. – В конце концов, Шумейкин как–никак майор, а ты с ним так… Совсем от водки страх потерял? Не боишься?
– Смеёшься? – Геннадий едва не забодал Егора, часто моргая мутными глазами. – А ты боялся?
– Кого? – не понял Егор.
– Пыряева!
Бис стушевался, ничего не сказал, только одёрнул Кривицкого: идём уже.
– Как сам в Дагестане подполковнику морду начистил, значит, нормально? Не боялся? А стоило мне пропойце начмеду в ухо съездить – бояться должен? Нет. Не боюсь.
– Геннадий Васильевич! Откуда тебе–то о Дагестане известно стало? – изменился в лице Бис.
– От людей, Егор, от людей… А люди – это такие твари, которые помнят-таки всё и даже немножко больше в особенности нехорошего, а чтобы не забыть ещё и записывают, – Геннадий звонко сплюнул. – Как говорится, что было в Дагестане – будет с нами, покуда живы свидетели. Так что теперь это часть истории.
– Во-первых, Ген, то, что произошло в Дагестане вышло совершенно случайно. А во-вторых, Пыряев избивал моего солдата. Что мне было делать?
– Не сомневаюсь, что так оно и было. Скорее всего, я поступил бы также. Но у каждой истории есть цель и смысл, и они не всегда имеют те значения, какие имелись в действительности. Зависит от того, под каким углом смотреть… Истории, как известно, рассказывают люди. А как рассказывают? Верно, как им выгодно, – Гена вдруг ударился в философские рассуждения. – Однажды какой-нибудь умник опишет в учебнике истории, который изучают в школе, войну в Чечне как 'происходившее приблизительно так' и те, кто ознакомятся с его взглядом на происходящее, будут считать, что так всё и было. И будь готов к тому, что это может совсем не совпасть с тем, что сейчас видишь ты или я, или Шумейкин из своего лазарета. Наше восприятие истории обусловлено чем?
Егор пожал плечами.
– Политическим курсом руководства страны, который в учебнике будет изложен как надо, потому что история, сука, наука не только интересная, но и чертовски запутанная, и запутали её политиканы!
– Ген, ты слишком умный для повара.
– Пожалуй, соглашусь.
Они остановились у входа, напротив поста дневального.
– На нас напали! – что было мочи нараспев завопил часовой, задрав голову, будто выл на Луну.
– Блядь, что это было? – вздрогнул от неожиданности Кривицкий. – Ты эту хрень придумал?
– Угу, – согласился Бис.
– И зачем?
– Дурака валял. Ради шутки. И чтобы знать, что пришли свои. Когда придёт комбриг или ещё кто из штаба, дневальный подаст команду согласно Устава: 'смирно' или 'дежурный по роте на выход', и мы будем знать, что на пороге посторонние. Согласись, что удобно?
Через мгновение появился дежурный.
– Вольно, – скомандовал Бис.
– Постой! – не успел остановить Биса Кривицкий. – Отклик у дежурного тоже особый?
– Товарищ старший прапорщик! Нападение отражено, потерь в личном составе и технике нет. Личный состав занимается согласно распорядку дня, – доложил дежурный по роте.
– Чудно, но хитроумно. Не дурак! – хлопнул Кривицкий молодого ротного по плечу. – Проходи, – пропустил он Биса вперёд.
– Товарищ старший лейтенант, все в гараже, – сказал дежурный по роте.
Кривицкий и Бис роту застали в разгар новогодних приготовлений. Солдаты под управлением Кубрикова и Стеклова кружили вокруг праздничного стола, собранного из пустых ящиков ВКПМ-2 (возимого комплекта противопехотных мин на базе МОН-50) в соседнем помещении, примыкающем к тому, где располагалась палатка сапёрной роты.
– Где были? – строго спросил капитан Кубриков.
– В медпункте, – признался Кривицкий.
– Молодцы какие! Мы их тут ждём, а они?
– Ещё один! – развёл Геннадий руками. – Никак не пойму: вас в шарагах такими нудными делают? Или в военкоматах специально отбирают? – сказал он обижено. – Наливай, а то уйду, – уселся он рядом с Егором. – Егор, я позже сгоняю ещё разок в медпункт?
– Не нужен тебе, Гена, медпункт, – строго сказал Бис.
– Ладно, ладно… Хорошо.
– Я серьезно. Не трогай майора.
– Как скажешь…
Но мятежная душа Геннадия Кривицкого одержимая реваншем, требовала продолжения, она, как зверь распробовавший вкус крови и чувствующий свою жертву на расстоянии, металась в груди из стороны в сторону, будто взаперти и просилась наружу.
– Егор, нам спирт позарез как нужен.
– Для чего? – не уступал Бис. – Под твоей кроватью водки, как говна за баней! Тебе мало, что ли? Не смей даже думать туда идти. Это приказ!
– Хорошо, – пообещал Генка.
– Больше к этому разговору не возвращаемся, мне он надоел, – заключил Бис.
– Понял, понял…
Битый час Гена не находил себе места, маячил по палатке взад–вперёд, задирал по пустякам солдат, возвращался за стол, зло выпивал, будто хотел этим наказать Егора, курил здесь же, за столом, закинув ногу на ногу. Вскоре притих и, казалось, в конец опьянев, успокоился. Но едва Егор так подумал, появился дежурный сержант с докладом.
– Товарищ прапорщик, принесли…
Бис насторожился. Кривицкий оживился.
– Заноси, – распорядился он.
Когда к всеобщему изумлению, вызвавшему у кого недоумение, у кого восторг, в гараж внесли бригадного начмеда, который совершенно смирно лежал на медицинских носилках, часы отсчитали двадцать три часа, оставался час до полуночи. Кривицкий перехватил бешенный взгляд Биса.
– Егор, я все сейчас объясню!
– Какого хуя его сюда притащили!
– Послушай, послушай… Это я его пригласил.
– Пригласил, притащив на носилках?
– А что было делать, если он отказался? Сказал, что сам не придёт. Мне нельзя, ты запретил, я и подумал…
– Это ты называешь 'подумал'? – вытаращив глаза, заорал Егор. – Притащив через всю дислокацию офицера управления бригады на носилках? Ты совсем придурок?
– Почему сразу придурок? – расстроился Кривицкий. – Я так сделал, чтобы загладить вину… Новый год, всё–таки… А на носилках, потому что Шума сказал: ему тяжело ходить. – Вид у Кривицкого был убедительный.
– Ладно, – сдался Егор. – За стол посадишь или будет лежать?
Будто пленённый боевиками, майор Шумейкин не шелохнулся и не издал ни единого слова.
– Конечно, посадим! – обрадовался старший прапорщик.
Кривицкий усадил дорогого гостя на место Егора. Сам сел рядом и, скрестив руки на груди, время от времени с глубоким выражением художника, в чьём взгляде никак не угадывалось недовольство или напротив, удовлетворение результатом, засматривался на кровавую гематому на лице старшего офицера. Бис напротив, смотрел на начмеда с жалостью по странному стечению, оказавшегося в столь чудовищных обстоятельствах. Наконец Кривицкий наполнил кружки.
– У меня тост! – объявил он и зачитал четверостишье. – Издавна так повелось. Пусть с тобою будет 'лось', за троих чтобы пи'лось', чтоб хоте'лось' и мог'лось'… За 'лося'.
– За тебя, Ген. В каждом из нас живёт ген дикого животного… – грубо подначивать в мужском мире считались делом обычным, – теперь известно какой живёт в тебе, – улыбнулся Егор.
– Чего?
– Нет. Ничего. Проехали, – ударились кружки.
В следующую минуту выпили и не успел Шумейкин отвести кружку от губ, последовал сильнейший удар в лицо. Прямо по тыльной стороне кружки. Майор камнем рухнул со скамьи на пол.
– Гена, твою мать! – выдохнул Бис, с трудом проглотив водку. – Ты что делаешь?
– Посмотри какой урод! – недоумевал Кривицкий. – Спирт для нормальных пацанов зажал! Нет, говорит, у него. А чужую водяру хлещет как воду, не морщится, сука!
Егор прикрыл лицо руками, но через секунду уже думал: 'Да чего уж там? Прав Кривицкий!'
К гематоме на лице майора Шумейкина добавилось рассечение брови, которое тот получил кружкой после удара Кривицкого, а дальше вечер превратился в восторженный смерч-карусель, который ничто уже не могло остановить. Будто внутри атмосферного вихря в виде облачного хобота диаметром пять метров от кучево-дождевых облаков и до самой земли вокруг Егора проносились по кругу: санитарные носилки с начмедом, запряжённые носильщиками; фельдшер из КУНГа по соседству как оказалось из группы полковника Аистова, вызвавшийся починить бровь начмеда; мужественного и марциального вида вездесущий Кривицкий, в стельку пьяный Стеклов, явившийся из вольера с дрессированной минно-розыскной собакой, несколько подвыпивших солдат и довольный всем этим бардаком хитро улыбающийся Кубриков.
На сечку Шумейкина, который, кстати, как пациент проявил недюжую выдержку и стоическое терпение, наложили три шва обычными капроновыми нитками чёрного цвета, вымоченными в водке. По-братски расцелованный Кривицким на дорожку майор отправился обратно на тех же носилках, на каких прибыл. Скоро появились солдаты-носильщики, почему-то не желающие расставаться с больничным паланкином, которые тоже оказались нетрезвы, и Егор без труда догадался как это случилось.
– Товарищ прапорщик, отнесли, – доложили они по возвращению.
Егор уже не мог в этом участвовать.
– Хорошо, – мотнул головой Кривицкий. – Дуйте в дивизион.
– Зачем, товарищ старший прапорщик?
– Жену мне сюда доставьте!
Сапёры удивлённо переглянулись. Неожиданно выяснилось, что в артиллерийский дивизионе на должности медсестры служила жена Кривицкого, Ольга. В их семейной жизни был полный разлад, но Гена мечтал помириться, в отличии от Оли, которая желала развода. У пары был несовершеннолетний сын и Гена был противником, чтоб он рос безотцовщиной. Само собой солдаты вернулись ни с чем, и нетрезвый прапорщик отправил их снова с носилками за начмедом. Последним вечером уходящего года Кривицкий много пил, переживал за ребёнка и, призвав с собой подручных, что носили начмеда, покинул палатку со словами 'идём на артдивизион'. Этот поход обернулся обыкновенной бытовой разборкой, в результате которой Геннадия и солдат уложил лицом в жирную грязь молодой офицер-артиллерист по фамилии Крамаров, выпустив длинную предупредительную очередь в новогоднее чёрное небо, Кривицкого скрутили и сообщили Бису.
– Да что с тобой не так, Ген? – злился Егор.
– Ты мне скажи! – мотнул понурой головой Кривицкий, рассматривая ладони и очищая их от подсохшей глины. – Ты ж умный, вот и скажи, что со мной не так?
– Я не знаю, Ген!
– Мне тридцать три, у меня пенсия скоро…
– Это я уже слышал, – отмахнулся Бис.
– Мне вообще всё похуй!
– Это тоже давно не новость.
– Я вообще повар, а мне Крышевский сказал завтра идти на разведку, фугасы искать: из огня да в полымя. Будто я сапёром стал, когда меня перевели в сапёрную роту? Какой из меня сапёр, скажи?
– Почему Крышевский так сказал?
– Кубриков покидает фронт, а смены ему нет.
– Такое случается… Кстати, как ты к нам угодил?
– Переводом.
– А почему?
Кривицкий отмолчался.
– Молчишь? Не потому ли, что отпиздил начпрода? За что ты с ним так?
– Злой я тогда был.
– На него?
– Нет. Вообще.
– Мы все тут злые, что ж нам теперь друг другу физиономии чистить?
– Был повод.
– Какой?
– Не важно.
– Хотелось бы знать, Ген, а то набросишься с кулаками. Что за повод?
– Известно какой! В полевую кухню снаряд прилетел.
– Не прилетел, а разорвался рядом. Ты живой остался.
– А контузия? А стресс? А шок?
– А подполковник Гуртин здесь при чём?
– Не причём, – согласился Кривицкий.
– Вот тебе и ответ, – сказал Егор и замолк. – А помнишь, как ты из гречки торт испёк, когда ничего другого не было? Мы тогда тоже из города возвращались злые. Пролежишь на холодной земле всю ночь, а на утро тебе гречка…
– Так ничего другого не было, вот и готовил одну её.
– Знаю, что несладко приходилось.
– Это да. А вы норовили кулаками мне в рожу залезть.
– Злые были… Сейчас всё иначе.
– Согласен, – признался Кривицкий. – По жене пиздец как скучаю.
– Я тоже скучаю. Справляюсь же как–то.
– У тебя где жена?
– Дома.
– А у меня здесь. А я даже встретиться с ней не могу.
– Почему?
– Разводимся мы.
– Зачем?
– Так вышло, что не можем мы вместе, когда я возвращаюсь домой.
– А здесь можете?
– И здесь не можем.
– Сочувствую, конечно. Но может, всё наладиться?
– Не знаю.
– Идём уже в роту, полчаса до нового года осталось.
В роте парадом командовал Кубриков.
– Бис, с тебя тост! – сказал Кубриков. – Как командир роты, что пожелаешь всем нам?
Предложение застигло старлея врасплох.
– Гореть в аду желать как–то неловко всем, – застеснялся Егор, – кроме тебя, который, кажется, собрался домой… поэтому всем пожелаю держаться друг друга и выжить здесь! Вместе мы сила!
– Всех убить, всё отнять, мы рождены для войны! – прогремел нестройный хор солдатских голосов.
– Нихуяси… Это ещё что за негласный девиз? – офигел Кубриков.
– А это у нас командир роты дурака валяет, как бы странно это ни звучало, – легко догадался Кривицкий.
Эти слова пришли Бису в голову после подрыва на фугасе разведывательного дозора капитана Кубрикова, в результате которого понесла потери группа прикрытия. Егор был до беспамятства взбешён случившимся и пылал беспощадной яростью. А позже часто использовал это выражение вместо расхожего 'так точно', когда требовалось подтвердить чётко усвоенный замысел или задачу. Одним словом – дурачился.
До наступления нового года оставалась четверть часа. Егор прилёг, прокрутил в голове день, вспомнил разговор с майором Степновым по возвращению из разведки, поделился информацией, на которую старпом по разведке просил обратить внимание, будучи в городе:
'…нам сказали, что эти люди не справятся без нас и вот мы здесь. Мы получили приказ. – В случае чего моя семья тоже не справится без меня, – возразил Егор. – Да, но ты свой выбор сделал осознано. И твоя семья должна с твоим выбором согласиться или она делает это прямо сейчас, в эту минуту. То, что я тебе предлагаю не опаснее того, чем ты занят. Если подумать, страшно не меньше, – согласился Степнов. – Не спеши с ответом, обдумай. Страх здесь – норма. Страшно, потому что есть что терять. Есть женщина и ребёнок, которые тебя любят и ждут. А ты любишь их. Есть место, куда ты хочешь вернуться. И это естественно. Это тоже нормально. Но этот страх мешает и расшатывает нервы. Чтобы перестать бояться, нужно воевать так, будто ничего этого у тебя нет и возвращаться тебе некуда'.
Егор прикрыл глаза и не заметил, как навалившаяся на веки темнота поглотила его в одночасье, изменив календарный год.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Говорили, Грозный был особенно красив на закате: солнце пряталось за горы, воздух искрился прохладой… Егору не довелось этого видеть. Зато он встретил не один рассвет, дожидаясь на ледяной броне БТРа, когда спадёт ночная мгла, немного прояснится день и станет видимой дорога и различимы предметы на ней. Если только город, находящийся в котловине Чеченской равнины и окружённый невысокими горными хребтами к западу от Каспийского и к востоку от Черного морей, беззащитный перед северными холодными ветрами не застилал предрассветный туман. За полтора года видавший город разным, пылающим и чадящим чёрным дымом, мёртвым и безжизненным, сейчас наблюдал его во всех смыслах и оттенках серого: в цементе, в бетоне, в липкой грязи, в дисперсной глиняной пыли, подымаемой колёсами тяжёлых грузовиков и летящей в лицо под капюшон, где утренний, дневной или вечерний туманы только дополняли палитру серого разнообразием тонов. Егор не мог представить Грозный в его прежней красе, потому что никогда не видел его таким. Теперь красивыми считались разрушения, о чем российские военные писали на стенах хоть как–то уцелевших зданий и сооружений:
'Развалинами Грозного удовлетворены'.
Мусе всё это было противно. Он ещё помнил Грозный красивым, особенно на закате, когда солнце пряталось за горы, а воздух искрился прохладой… Помнил с тех пор, когда впервые оказался на крыше многоэтажного дома, в котором жил в возрасте десяти лет. Пожалуй, именно по этой причине ему нравились крыши, откуда открывался прекрасный вид на родной город. Маленькому Мусе ещё не приходилось вставать рано, чтобы с восторгом лицезреть рассвет, но это продлилось ровно до того момента, когда город вдруг заполыхал в огне и чёрном дыму.
Муса Аллагов родился в восемьдесят пятом, в Грозном. Детство его прошло как у многих ребят того времени: двор; секция дзюдо, знаменитой грозненской школы, где учили делать подножку и бить кулаком; проповеди алима, которые должны были вылепить из чугунного джахиля прилежного абида; нравоучения отца, зачастую подкреплённые крепким подзатыльником; с семи лет – средняя школа. В раннем детстве отношение Мусы к богу сложилось доверительным: во всех смыслах бог был добр, нужно было только почитать его как следует. Благочестивый алим по имени Тумсо часто называл мальчишку – собеседником Аллаха, в честь Мусы бин Имрана, потомка Якуба и брата Харуна, исламского пророка и посланника бога, который упоминался в Коране сто тридцать пять раз и вся его история была самым длинным повествованием о вере и неверии, предательстве, стойкости, терроре и испытаниях, и являлась истинным примером заботы Всевышнего о человеке. Нередко мальчишке казалось, что разговаривая с ним, Тумсо вёл диалог с тем Мусой, что был пророком. Разговоры эти не требовали ответов и мальчик просто слушал. В год, когда Муса отправился в школу, у взрослых появились свои мирские заботы. Вайнахи всерьёз задумались о суверенитете и предложении 'проглотить' столько власти сколько смогут. Тем временем в окрестностях стали пропадать русские. Сначала по одному, по двое, затем целыми семьями. Вайнахи выживали соседей осторожно, неоткрыто. Скупали несколько квартир по соседству с русскими, а по ночам русских вырезали. Вскоре Муса с родителями переехал в Старые промысла, в панельку на улице Восьмая линия с видом на Катаяму. В школу пошёл местную. К новой школе привыкал недолго, почти сразу он попал в поле зрения старшеклассников тринадцати–четырнадцати лет, которые заставляли его драться с одноклассниками, в основном – русскими. Муса-дзюдоист дрался один на один, но семь раз в день, по числу школьных перемен. Часто противник был слаб, но, если вдруг показывал зубы, помогали сородичи. Драки продолжались ежедневно. Мать не поощряла, но тихо мирилась и чистила школьную одежду. Однажды Муса вернулся из школы с синяком под глазом. После такого он получил от отца смачный подзатыльник и слова наставления:
– Как ты посмел проиграть вонючему хазки, сыну алкоголика и проститутки? Чтобы завтра отлупил эту вонючую свинью до полусмерти!
Правда подраться с русским обидчиком Мусе не довелось. На большой перемене старшаки заманили того в туалет, навалились гурьбой, связали и повесили. Мусе же наказали явиться в туалет и посмотреть на своего мёртвого врага. Вместе с этим в городе появились плакаты: 'Русские не уезжайте, нам нужны рабы'. Один из таких плакатов Муса заметил на площади Минутка, прочитал по слогам, но смысла не понял, а спросить у отца, что это значит, побоялся. О том, что русских резали посреди белого дня десятками; что человеческие кишки, намотанные на заборе дома означали – хозяина больше нет, в доме остались женщины готовые к распутной любви или, что тело распятой женщины на том же заборе означало – жильё свободно, можно заселяться; и то, как несовершеннолетние чеченцы развлекались с русскими женщинами, ставя их на четвереньки и метая в них ножи будь то в мишень, стараясь попасть в 'ножны', называя так вагину, и что было дальше, маленькому Мусе Аллагову знать было ещё не положено. Вскоре в город пришли боевики и стали зачищать его от русских безо всякого стеснения, уже открыто. По ночам была слышна стрельба и крики людей, которых насиловали и резали как баранов в собственных домах и квартирах. Запершись в своих жилищах, они тряслись от страха и никто не мог им помочь, да и каждый из них был сам за себя. Десятки тысяч русских в Чечне вырезали по одному, словно стоя добровольно в длинной очереди за варварской смертью; сотни тысяч сбежали под покровом ночи в одном нижнем белье; а тысячи попали в рабство или пропали без вести в чеченских гаремах. Так вайнахи возвратясь кто откуда на исконную Родину решили разом и жилищный и 'русский' вопрос. А через три месяца началась Первая чеченская.
Начало войны Муса толком не запомнил, был слишком мал. К тому же отец отправил его с матерью подальше отсюда к её родственникам в соседнюю Ингушетию. В Грозный Муса вернулся летом девяносто пятого, но не в квартиру с видом на Катаяму, по которой сильно скучал, а в квартиру в Ленинском районе с видом на аэропорт. Родной город было не узнать. При виде центра города на глаза наворачивались слёзы и вскипала кровь. Позднее Мусе стало известно, что дом на Восьмой линии был разрушен и случилось это в результате бомбёжки российской авиацией. После этого перед Мусой окончательно проявился образ врага, с которым боролся отец и предстояло бороться ему, но для этого требовалось подрасти. Весной девяносто пятого на равнинной части Чечни бои закончились, дело шло к миру. Вернувшись домой, Муса снова пошёл в школу, но уже новую. Завёл новых друзей. Драк, какие случались в прежней школе, уже не было. Никто не хотел враждовать, никому не хотелось унижать другого, пусть даже он был русским. Да и русские, что остались, теперь держались вместе тесной группой, особняком от остальных.
Главным мальчуковым занятием с этого времени стали прогулки по местам некогда кровопролитных боёв с целью найти что-нибудь ценное, стоящее. Но чаще попадались гранаты на растяжках. Мальчишки быстро приноровились их снимать, проверяя перед этим нет ли сюрпризов или ловушек, и затем бежали в заброшенные сады за Алхан–Чуртом, чтобы их подорвать. Так, собственно, и жили. Шариатские батальоны разъезжали с оружием по улицам города, военные на городских задворках окопались на своих блокпостах, дело шло к перемирию и обмену пленными по принципу всех на всех, которое должно было положить конец войне. В девяносто шестом скандально известное хасавюртовское соглашение о мире было подписано, и, хоть былая вражда никуда не делась, всё же наступил относительный мир и затишье. Военные действия были прекращены, федеральные войска из Чечни выведены, вопрос о статусе территории отложен до 31 декабря 2001 года. Это никак не касалось маленького Мусы напрямую. Для него, пожалуй, мало что изменилось, кроме нового места жительства, разрушенного до неузнаваемости города, ну и того, что за полтора года что он провёл в Ингушетии его отец стал грубее и жёстче. Отношение отца к сыну изменилось кардинально. Аллагов–старший вдруг неистово стал учить сына обращаться с оружием и рассказывать простые правила боя и военные хитрости. Для двенадцатилетнего юноши отец интуитивно счёл это знание прикладным и своевременным. Мать вообще никто не спрашивал. А для Мусы оно показалось увлекательным, захватывающим, ведь ребёнок с оружием в руках воинственным образом взрослел.
Отца Мусы звали Хамзат. Он был чрезмерно суров, не проявлял отцовской нежности к сыну даже в раннем детстве, никогда не говорил ничего дважды и ни разу не заикнулся о том, что происходило в городе эти полтора года пока шла война, но Муса догадывался, что происходило что–то очень плохое и тягостное, ибо замечал за отцом как порой тускнели его глаза, когда заводили разговоры о борьбе с неверными и каким загорались огнём, когда речь заходила о мести:
'Никуда не денешься, – говорил он, – таков закон: защищать себя и честь рода и никогда не прощать врагов'.
О том, что врагами Хамзата на войне были вчерашние российские школьники, слепые курята, немногим старше его Мусы он старался не думать, как старался не вспоминать того, что резал головы трясущимся от страха мальчишкам будучи взрослым мужем. Ничего такого он больше помнить не хотел и прикоснуться к сыну больше не смел, потому как начинали дрожать руки.
До войны Хамзат Аллагов работал в 'Грознефти' на хорошей должности. Дело своё знал отлично. Инспектировал нефтебазу, где познакомился с Русланом Газаевым, который отвечал за сбыт нефтепродуктов. Оба относились друг к другу с уважением, часто общались по работе. Когда началась война, Хамзат Аллагов вступил в батальон Руслана Газаева, но близкой дружбы между ними не водилось.
После войны отец Мусы вернулся на 'Грознефть', а Руслан Газаев, к тому времени став подполковником вооружённых сил Чеченской Республики Ичкерия, чей батальон разросся до полка, руководил Шатойским сектором обороны и на прежнюю работу не вернулся. Но будучи специалистом по нефтепродуктам стал партнёром Салмана Радулова по нелегальному экспорту топлива. Часть денег от такого бизнеса Газаев тратил на заграничные командировки бойцов своего полка в центры подготовки афганской оппозиции в приграничных с Афганистаном районах на территории Пакистана. При поддержке всё того же Радулова Газаев создал патриотическую организацию и быстро пошёл по карьерной лестнице, занимая одну правительственную должность за другой: вице–премьер по территориям, вице-премьер по строительству, накануне второй чеченской Газаев был назначен первым вице-премьером.
С началом Второй чеченской войны Хамзат Аллагов снова отправился воевать против неверных и не вернулся. Погиб во время массированного артиллерийского удара по позициям защитников Грозного будучи в юго-западной группировке Обороны. Похоронен не был – его тела так и не нашли.
Этим утром Муса проснулся ни свет ни заря. В темноте. Потёр глаза, широко зевнул и прислушался. За запотевшим окном рассветало самое обычное раннее утро. Первый день нового года не обещал ничего нового в привычном разрушенном мире. Он осторожно поднялся, – мать тихо спала в соседней комнате, – умылся, зачерпнув ладонью воду из ведра, накинул тёплую мешковатую куртку и отправился на крышу.
Воздух был сырым и холодным. Город окутанный туманом не спешил оживать. Тщательно, насколько позволяла сизая хмарь, Муса осмотрел улицу. Прямая, как указка, она тянулась полтора километра на север, затем немного сузившись, так казалось, потому что в этом месте заканчивался разделительный газон с травой, изгибалась вправо и терялась за серым многоэтажным домом с восточной стороны улицы. На которой располагался частный сектор с побитыми домами и сараями разной величины среди лысых без снега дворов, с деревьями и зарослями кустов, и территорией, отделяющей деревянные и каменные дома от асфальтовой дороги. Типичные жилые постройки, какие возводили станичники, – окна с наличниками и деревянными ставнями, тротуар за оградой, почти у каждой ограды скамейка. С другой стороны, с западной, была совсем другая жизнь. Здесь располагались восьмиэтажные многоквартирные дома, с крыши одного из которых Муса смотрел вниз, на город. Две разных территориальных общности, два разных мира, разделённые между собой широкой полосой асфальта. Город со своим неповторимым характером, с ветлечебницей под окнами и школой во дворе, с кинотеатрами и гостиницами, с зелёными аллеями, ведущими в центр с окраин. И село, где весь уклад жизни был подчинен смене природных ритмов и тесно связан с земледелием. Улица тянулась с юга на север и через шесть километров упиралась в аэропорт, который между войнами не раз менял название. Муса вспомнил прежние времена, когда самолёты часто садились и также часто, пробегая по бетонке, стремглав взлетали. Вспомнил, как раскрывались двери перронного автобуса и взору открывался железный дельфин с крыльями, биомиметический пример, вдохновивший инженеров на создание летучей рыбы, как представлял Муса, даже если дельфин рыбой не являлся. Сотни людей в лоне этой 'селёдки' с иллюминаторами за считанные часы пересекали огромные расстояния и меняли континенты. Муса летал на самолёте лишь однажды и самыми волнительными минутами для него показались те, когда пилот лениво болтал с пассажирами из кабины, а стюардессы помогали пассажирам удобно устроиться. Он помнил цоканье застёжек ремней, гул рабочих моторов и других механизмов чудо-рыбы или чудо-птицы и абсолютную тишину, когда самолёт отрывался от земли и казалось, пассажиры не дышали и всё внимание было подчинено молитве. А ещё, помнил безмолвное спокойствие там, высоко за облаками. Перелёт из Грозного в курортный Адлер запомнился маленькому мальчишке как невероятный прыжок дельфина над водой…
Муса ощутил урчание живота, требующего еды, которая могла бы приглушить голодные звуки, но быстро понял что ошибся. Урчал не живот. Внизу, под домом, он заметил крадущийся по асфальту БТР в окружении солдат и поспешил уйти с крыши. Мать всегда запрещала ему смотреть в их сторону. Боялась, что те могли принять его за ваххабита, готовившего нападение. Или – его взгляд мог выдать ярость или того хуже, злую отцову решимость ни за что не прощать врагов.
– Где был? – взволновано спросила мать, строгая и собранная, словно не её он видел пятнадцать минут назад в постели спящей.
– Нигде, – понурив голову, соврал Муса.
– Опять ходил на крышу? – догадалась она.
– Да.
Глаза матери наполнились печалью, она ссутулилась и отвернулась. Муса без слов понял, что его слова её расстроили.
– Нана…
– Ты забыл, чей ты сын? – строго спросила она. – Почему позоришь отца?
Муса не совсем понимал, как можно позорить того, кого не было среди живых: покойнику всё равно. И как забудешь, – он сын отца, – люди одной крови, одной веревки.
В минуты материнских нравоучений Муса представлял, чтобы сказал отец на ту или иную его провинность. Вспоминал его лицо, по которому редко скользила улыбка, всё–таки склоняясь к тому, что вероятно тот не стал бы тратиться на слова, а вознаградил бы крепким подзатыльником, который научил бы его хорошим манерам. Материнский гнев не пугал Мусу. Он был похож на благородное негодование, беспомощное и слабое, и иссякал едва начавшись, мать не умела злиться на сына подолгу.