Напрасно Веруня старалась развлечь себя разговором с Люсей. Всю дорогу Люся была сумрачна и серьезна; она и дома, впрочем, говорила мало и неласково. С каждой станцией, которые здесь мелькали чуть не через пять минут, пассажиров в купе прибавлялось. Веселые, нарядные француженки шелестели шелком и болтали без умолку. Но разговор вертелся только на одном – на рулетке: публика возвращалась из Монте-Карло. Слышались бесконечные и бесцеремонные возгласы и слова: paire… rouge… impaire… gagne… en plein… manque… trente et quarante.[41]
Русские путешественницы, усталые и смущенные этим потоком незнакомых слов, робко жались к уголку вагона. Люся знала по-французски, хотя говорила неправильно, – она провела четыре месяца в деревне у одной гимназической подруги, которая имела гувернантку; а Веруня почти совсем не понимала этого языка, потому что училась ему только в гимназии. Люся прислушивалась к бойким разговорам, и порою ее бледные глаза удивленно и любопытно расширялись под рыжими ресницами. Все светлее и светлее становилось в купе от мелькающих огней большого города. Наконец, поезд остановился. Веруня растерянно собирала мешки и саквояжи, стараясь надеть шляпку, которая, по обыкновению, не держалась на ее редких и прямых волосах; спешила куда-то идти – и наверно потерялась бы в толпе, если б Люся не удержала ее за руку, прося успокоиться. Через минуту, около распахнутой двери купе, показался плотный господин, одетый с элегантностью. Вера также растерянно глядела, не узнавая в этом франте своего супруга. Люся, хотя не видала Шилаева целых четыре года, узнала его сразу.
– Вот Павел Павлович, – сказала она Вере почти шепотом.
Вера кинулась к плотному господину и через секунду уже висела у него на шее и рыдала, прижимаясь к его бороде. Павел Павлович поддерживал одной рукой жену, а другой старался ей надвинуть шляпку, совсем съехавшую от волнения. Торопливо и немного резко прервав приветствие, он обернулся, ища глазами девочку Люсю. Увидав высокую и худую девушку со злым лицом – он на минуту смутился; но сейчас же оправился и поцеловал Люсю в губы. Она не ответила на поцелуй, и опять Шилаев почувствовал, – как давно, четыре года тому назад, – холодную и странную неприязнь в этом поцелуе. Он поспешил заняться вещами, распорядился на счет багажа… Веруня искоса поглядывала на мужа и невольно находила, что он очень переменился: пополнел, пожелтел и обрюзг, брови постоянно были нахмурены, и лицо сохраняло раздражительное выражение. Элегантность его костюма тоже стесняла Веруню и отдаляла ее от мужа; а когда он свободно и, как ей казалось, совершенно безукоризненно заговорил по-французски с носильщиком, багажным чиновником и лакеем из отеля – Веруня почувствовала трепет и какое-то не вполне приятное благоговение.
Комнаты, приготовленные для дам, оказались выходящими на север. Иных в настоящее время не имелось, а поместить жену и свояченицу в другом отеле Шилаев почему-то не желал. Было сыро и холодно. Затопили камин и подали чай. Беседа не вязалась. Вера думала, что это Люся их стесняет; она молчала угрюмо и сосредоточенно. Но Люся скоро простилась и ушла в свою комнату; супруги остались одни, а разговор их все так же не клеился. Шилаев рассказывал Вере ничтожные подробности о своих учениках – а сам думал в это время:
«Как она не изящна! Надо будет свести ее к m-me Claire. Это совершенно необходимо. Вот и еще траты».
Он спросил, отчего Люся такая угрюмая.
Веруня, обрадовавшись, что есть тема для разговора, принялась рассказывать о странностях и неприятном характере младшей сестры.
Говоря о петербургских знакомых, Вера упомянула Домбржицкого, поляка, ее робкого поклонника еще до замужества – и отозвалась о нем с большой похвалой.
– Ах, он такой милый, такой милый… И очень обязательный… Теперь мамаша отправилась в деревню, к знакомым, на все время, пока мы здесь останемся; он сам поехал ее провожать…
Шилаев слушал одним краем уха. На сердце у него было очень скверно. И он почти не знал, как ему поступать дальше.
Антонина стояла, облокотившись на перила балкона. Из парка веяло сумеречной сыростью. Большие, тусклые звезды медленно выступали, – тусклые потому, что небо заволакивала едва видимая облачная пленка.
Антонина так задумалась, что не слышала, как Павел Павлович подошел сзади и крепко обнял ее. Она вскрикнула, но, узнав его, улыбнулась немного устало и не противилась его поцелуям. Но она удивилась их порывистости и нежности: точно он не видал ее долго-долго.
– Что с вами? – спросила она, освобождаясь, потому что не любила слишком резких проявлений страсти.
– Антонина! – сказал Шилаев искренним, но театральным голосом. – Зачем ты всегда, всегда отталкиваешь меня? Ты не веришь, что я тебя люблю? Понимаешь, люблю? Я долго не говорил этого слова; я считаю его священным, но теперь мне ясно: я люблю тебя всеми силами души, всем пылом страсти…
Удивительно, что как бы ни были искренни слова бедного Павла Павловича, – они у него неизбежно выходили книжными и театральными. Довольно сильное, беспокоящее его, чувство он испытывал в первый раз и от непривычки, а может быть, и от чего-либо другого, совершенно не умел его выразить. Сам он, впрочем, почти не замечал в себе этого слабого пункта.
Антонина, догадываясь, что случилось нечто, – оставила без внимания тираду Павла Павловича.
– Я верю, верю, – сказала она ласково и рассеянно. – Но что же случилось с вами? Я хочу знать…
Шилаев, вдруг вспомнив, побледнел, и на лице его выразилось истинное страдание.
– Голубушка моя, Тоня, – произнес он почти просто, – они приехали… вчера вечером!
Антонина подняла голову и взглянула прямо в глаза Павлу Павловичу.
– Ну, что ж, – сказала она медленно. – Вы ведь сами же этого хотели…
– Да, прежде, раньше… А теперь я не могу… И что же это будет? Теперь я вас люблю, жить без вас не могу, а тут она… Как же это будет?.. Мне даже видеть вас нельзя.
Он стоял перед ней, растерянный и жалкий. Он совершенно запутался в своих теориях и правилах жизни.
– Ну, простимся… – сказал он, сам не понимая, что говорит.
Антонина испугалась. При одной мысли, что Павел Павлович уйдет, – она вдруг влюбилась в него сильнее и живее прежнего. Да и злорадное мелкое любопытство мучило ее. Ей хотелось видеть жену Шилаева, говорить с нею, убедиться, что она любит мужа, быть ласковой с нею – и в то же время думать: «а он тебя не любит, он любит меня…»
Она встала на цыпочки, обвила обеими руками шею Павла Павловича и, улыбаясь, тихо проговорила:
– Зачем же прощаться? Ведь и я вас… люблю, я вас очень, очень люблю; я не хочу, не могу вас не видеть… А если она приехала – пусть… вы познакомите ее со мной, будете бывать вместе с нею… И разве, по совести говоря, между нами есть что-нибудь дурное? Разве… разве вы ей изменили со мной?
Павел Павлович радостно поддался на последний аргумент. То есть он позволил себе поддаться, потому что, действительно, между ним и Антониной ничего не произошло серьезного. Но, конечно, в глубине души, он чувствовал себя виновным здесь больше, чем во всех других историях.
Со дня их первого поцелуя на вилле «Loo-госк» прошло полторы недели. Павел Павлович увлекался все сильнее, проводя целые часы с Антониной. Она позволяла ему целовать себя; но каждый раз, почувствовав, что его нежность переходит в страсть, – освобождалась резко и ловко, отправляя его домой или уводя гулять, кататься. Это систематическое отталкивание Павел Павлович принимал за женское кокетство – и оно порою выводило его из себя. Раз они даже серьезно поссорились.
– Когда же ты будешь моей? – спросил ее Павел Павлович, сидя однажды в ее салоне после чаю.
Он произнес этот вопрос робко и тихо, между поцелуями… но все-таки произнес.
Антонина встала, пересела на другое кресло и ответила так же тихо:
– Никогда.
Павел Павлович возмутился. Что это за игра? Любит она или нет? Или она смеется? А если любит, зачем бесцельно мучить? Он не намерен быть игрушкой, посмешищем… Она слушала молча его упреки и не удерживала, когда он уходил, рассерженный. Она знала, что он вернется. И действительно, он вернулся на другой день, нежный и покорный – хотя и ненадолго. Теперь же он обрадовался, что так вышло; в сущности, он может смело смотреть жене в глаза – у него нет ничего «серьезного» с Антониной. Почему-то он совершенно упускал из виду всех Ирм, Lily и других, полагая свою виновность только в отношении к Антонине. Правда, он никому не говорил о любви, кроме нее… Благодаря стараниям Антонины Павел Павлович успокоился; неустойчиво и нерешительно, но все-таки успокоился и даже обещал привезти на днях к Антонине жену и свояченицу. Когда он ушел, Антонина долго сидела одна, слушала море – и думала. Она положительно радовалась приезду жены Шилаева. Последние дни она стала охладевать к Павлу Павловичу; его ссоры и требования были ей неприятны – и она с малодушным ужасом видела, что скоро наступит время, когда ее «влюбленность» исчезнет – и опять вернется прежняя, ничем не заслоненная, тоска жизни. Антонина была склонна к сентиментальности и умеренному романтизму. И поэтому реализм Павла Павловича, его «трезвые» взгляды на жизнь и любовь – действовали на нее дурно. Приезд жены дал Антонине новый толчок. И теперь, забыв свои отвлеченные тоскования, она сгорала от любопытства и желания видеть m-me Шилаеву.
– Как хочешь, Люся, а мне страшно, – говорила Веруня, стоя в одном корсете перед каминным зеркалом и стараясь зачесать назад свои стриженые волосы. – Я не понимаю, зачем Павлуша хочет непременно познакомить нас с этими своими богатыми родственниками. И ты знаешь, когда эта Антонина была еще лет двенадцати-тринадцати – она влюбилась в Павлушу… Он рассказывал мне… Забавная история… Помнит ли она? Но она такая важная дама… Мне просто неловко.
Люся подняла глаза от книги. Она сидела у окна, в синем дорожном платье, и читала – но не очень внимательно, потому что часто поглядывала в узкую улицу, где за домами виднелась сбоку полоса моря. Комнаты им переменили, но дали все-таки не на море, а на восток.
– Чего же ты боишься? – медленно и немного презрительно выговорила Люся. – Я, напротив, очень рада. Мы приехали сюда не для того, чтобы сидеть в гостинице, пока Павел Павлович будет делать свои утренние визиты к старым друзьям… Я хочу видеть людей.
– Но ведь тут такие туалеты…
– Павел Павлович сделал тебе три платья у Claire, – сказала Люся с явной и даже злобной насмешкой. – Чего тебе нужно? Вот и сейчас это песочное наденешь… А мне никаких туалетов не нужно. Денег мне мамаша собрала в обрез, а от твоего мужа, – как сказала уже, – я ни копейки не возьму, слышишь? И подарков принимать не желаю, пусть все графское жалованье на тебя идет, а мне его не нужно. Я и самому Павлу Павловичу то же скажу!
– Не понимаю, Люся, за что ты его так ненавидишь! – проговорила Веруня со слезами в голосе. – Кажется, он тебе, кроме хорошего, ничего не делал, да и я всегда к тебе с открытым сердцем. А ты…
– Что я? Я по гроб жизни благодарна, – громко подчеркнула Люся, захохотала, швырнула книжку и ушла в свою комнату.
Веруня постояла, посмотрела ей вслед, вздохнула – и начала с большим усилием надевать пышное и тугое песочное платье от Claire. Позвонить горничную она не решалась, а было уже поздно: в 12 часов за ними должен зайти Павел Павлович, чтобы ехать к Равелиным на завтрак.
Когда Шилаев вошел в гостиную Антонины, сопровождаемый двумя дамами, – там никого не было, кроме самой Антонины и Модеста Ивановича. Вера, красная и смущенная, в своем непривычном платье, старалась разглядеть новых знакомых близорукими глазами, но золотистый мрак салона мешал ей. Люся шла позади сестры, спокойная, как столб.
При звуке отворенной двери Антонина поспешно обернулась и, шелестя шелковыми юбками, бросилась навстречу входившим. Она с чрезвычайной ласковостью обняла Веруню, поцеловала ее несколько раз и обернулась к Люсе с тем же намерением. Но странная и неприветливая наружность Люси поразила ее; она глядела на нее снизу вверх – поневоле, потому что была гораздо ниже ростом. И, вместо поцелуя, протянула ей руку.
Через четверть часа, за завтраком, Веруня, покоренная любезностью своей новой родственницы, разговорилась очень весело, смущение ее прошло. Антонина смеялась и болтала, думая про себя: «Эта жена – дурнушка порядочная и видно, что была курсисткой: скверно держится, к тому же и недалека, а сестрица – нелепая какая-то, рыжая, – зелье, должно быть, – но оригинальна. Хорошо бы ее подальше»… Модест Иванович, кажется, не разделял мнения своей супруги. Он сидел рядом с Люсей, передавал ей вино и воду, и сумел так ловко начать разговор, что Люся не отвечала односложно «да и нет» – а удостаивала собеседника полными фразами.
Павел Павлович, видя искреннюю веселость жены и любезность Антонины, сам развеселился. Но он не мог удержаться, чтобы не бросить порою на Антонину, такую розовую и свежую, взгляд слишком нежный. И один раз его глаза встретились со злым взором Люсиных глаз под светло-красными ресницами. Ему стало неловко. Он смутился и отошел к окну.
Возвратились они домой поздно, обещав приехать обедать в следующее воскресенье. Веруня была в полном восторге от Антонины. Люся молчала, и только на вопрос сестры, что это она так долго любезничала со стариком Равелиным, она отвечала:
– Во-первых, он далеко не старик. А во-вторых, человек очень достойный и замечательный, гораздо замечательнее своей супруги.
Шилаев сделал движение, хотел возразить – но сдержался и промолчал.
Не прошло и недели, как дамы стали неразрывными друзьями. Люся, сколько ни приручала ее Антонина, осталась с ней по-прежнему неприветливой и молчаливой; но она часто говорила с Модестом Ивановичем и вообще охотно ездила к Равелиным. Она быстро сошлась с Тетеревовичем, который принялся ухаживать за нею, приблизила к себе нотариуса, но особенно долго рассуждала о чем-то с косолицым молодым человеком, волосы которого, перед красными локонами Люси, казались просто белокурого цвета.
Тетеревович, впрочем, отстал от Люси, ухаживать за которою ему показалось еще беспокойнее, чем за Антониной, и присоседился к Веруне. Веруня свыклась с новыми туалетами и даже похорошела от веселой жизни. Она стала живее, разговорчивее и смелее. Но все это, конечно, сравнительно с ее прежней молчаливостью и робостью; незнание и непонимание французского языка поневоле очень стесняло ее. Каждый раз, когда общество состояло не исключительно из русских – разговор был неровен и обрывист, и Антонина, как хозяйка, оказывалась в довольно затруднительном положении. Павел Павлович, напротив, затевал всегда пространнейшие французские разговоры при жене, стараясь не затрудняться в выражениях и кидая порою Веруне равнодушный и чуть-чуть презрительный взгляд. Веруня скромно затихала в углу, с тоской и все тем же стеснительным благоговением прислушиваясь к чуждым словам.
Луганин всего один раз обедал у Равелиных за это время. Он говорил, что сильно занят. Когда Шилаев познакомил его со своей женой, он рассеянно и ласково взглянул на Веруню, сказав несколько ласково-равнодушных слов; на Люсю взглянул гораздо пристальнее; но всего чаще смотрел на Антонину, которая, не краснея, выдерживала его молчаливые взоры. Прощаясь, он сказал ей что-то очень тихо; она кивнула головой.
– Злой старик! – решила Люся после отъезда Луганина, уходя с нотариусом в маленький салон.
Антонина, которая начинала ненавидеть Люсю, сама не зная почему, вдруг вспыхнула и хотела резко возразить, но Люся уже была далеко и не могла ее слышать. И Антонина заговорила с Верой:
– Вам понравился Луганин?
– Очень, – поспешно сказала Веруня, заметившая, что хозяйка любит Луганина, и потому не желавшая ее огорчить. – Он такой славный старичок… – прибавила она добродушно.
Антонина подняла брови и ничего не сказала. Тетеревович, который был тут же, стал уверять, что для него Луганин – загадка.
– Кто он, скажите пожалуйста? Ни ученый, ни общественный деятель, ни поэт! Принадлежит ли он старому поколению, каковы его взгляды на новое общеевропейское мистическое движение? В самом деле, кто знает, кто определит, что такое Луганин? Вот вы, например, Антонина Сергеевна, можете вы объяснить, чему вы симпатизируете в этом человеке?
Вера хотела вмешаться в разговор и сказать что-то о двух поколениях, но не решалась сделать этого одна и принялась искать глазами мужа. Ей необходимы были при каждом слове его молчаливая поддержка и одобрение.
– Ни своих чувств, ни характера и значения господина Луганина я вам объяснять не буду, – смеясь, объявила Антонина. – Бог с ним, с Луганиным, если вам он не нравится. Приезжайте завтра к часу, – увидите человека, который вам нравится… Пожалуйста, не возражайте! Мы тоже кое-что знаем! Да ведь я и не сказала, кто именно у меня будет…
– Опять новое знакомство? – спросил, улыбаясь, подошедший Павел Павлович.
– Да, одна русская. По-моему, замечательная личность. И красивая, хотя не очень молодая. Энергичное лицо. Она живет здесь с больным мужем, выезжает редко, у себя почти никого не принимает; я с ней случайно познакомилась. А какой у нее bebe![42] В первый раз вижу такую прелесть. Я упросила ее привезти его ко мне. Приезжайте же завтракать; я хочу вас непременно познакомить с этой дамой.
Веруня обещала и спросила Тетеревовича, бывает ли он у новой знакомой Антонины. Оказалось, что да. Он принялся хвалить ее. Павел Павлович побрел в маленький салон без всякой определенной цели. Ему было скучно. Жена ему мешала, как тесный сапог. Он до сих пор не мог принудить себя ни разу к супружеским ласкам, знал, что это ее удивляет – и ему было стыдно. Его скорее влекло к стройной и преданной Lily; он ходил к ней с удовольствием, хотя и ужасаясь своей подлости; и ему казалось, что перед Антониной он виноват столько же, сколько перед женой. Теперь он хотел быть с Антониной вдвоем и целовать ее. Он чувствовал в душе прилив нежности и влюбленности. А между тем надо было проводить жену и Люсю домой, и сидеть весь вечер с ними. В маленьком салоне Люся вполголоса рассуждала с косолицым юношей. Говорил юноша, а Люся больше слушала с серьезным, даже торжественным выражением лица. До Павла Павловича долетело несколько слов:
– Необходимые жертвы ради общего блага… Социальные условия… Бескорыстная борьба на жизнь и смерть. Век разрушения…
«И этот тоже болтает о каком-то веке разрушения, – с досадой подумал Павел Павлович: – Скорее, скорее домой»…
В десять часов, когда Антонина сидела одна за чаем (Модест Иванович уехал на целый вечер), в комнату вдруг постучались. К удивлению Антонины – это оказался Павел Павлович. Он быстро подошел к ней и стал на колени перед ее стулом.
– Простите… радость моя… я не могу так… никогда не видеть вас одну… Позвольте остаться только полчаса…
Антонина улыбнулась довольной улыбкой и наклонилась к нему своим розовым лицом.
– Люблю тебя, люблю, слышишь? – шептал Павел Павлович, все крепче и крепче обнимая Антонину и опять впав в театральный тон. – Красавица моя, единственная! Вот не думал, не знал, что налетит страсть роковая, – вот она, любовь безумная, беззаветная…
Антонина старалась не слышать этих слов, потому что они казались ей фальшивыми, несмотря на всю их искренность. Она не противилась его поцелуям; прикосновение его нежных и молодых губ ей нравилось; и она старалась усилить свою радостную и торжествующую влюбленность, думая нарочно о бедной одинокой Веруне, у которой она так легко отняла ее мужа. Но вдруг она почувствовала, что поцелуи Шилаева, не встречая сопротивления, делались горячее, руки сжимали ее крепче и, – что всего удивительнее, – ей не хотелось вырваться… Но это было всего одну секунду. Она откинула назад голову – и прямо взглянула в его лицо. Оно было тупо и красно, глаза безвыразительны, как у слепого, грудь дышала часто. Антонину охватили испуг и удивление, что этот совсем чужой и неприятный человек – так близко возле нее. Она резко вырвалась и ушла на другой конец комнаты. Шилаев остался один на коленях перед стулом. Он точно проснулся – и обвел комнату глазами. Вдруг лицо его приняло злобное выражение. Он вскочил на ноги.
– Ты смеешься надо мной! – сказал он грубо, незнакомым голосом. – Я не позволю тебе издеваться. Это вздор, это все вздор… Ты или любишь меня – и тогда должна быть моей, – или не любишь – и я ухожу. Кончено! К черту жену, к черту твоего Модеста Ивановича, если мы любим друг друга; брось все, и я все брошу; пойдем со мной…
Антонина не могла удержаться от радостного смеха удовлетворенности. Но, конечно, она не сомневалась ни минуты, что не пойдет за ним никуда и даже не будет его любовницей. Шилаев между тем подошел ближе.
– Ну? Да или нет? Говори…
Антонина немного струсила от решительности вопроса, но не потерялась. Она медленно освободила свои руки и произнесла холодным тоном:
– Павел Павлович, опомнитесь. Что вы делаете, что мы делаем? Ваша жена с вами, она сейчас была здесь; она целует меня и считает своим другом… Вы хотите бросить ее? Имеете вы нравственное право это сделать? Вы готовы ее жизнью пожертвовать для любви; а своей-то жизнью вы готовы пожертвовать? Прежде всего любовь, личное счастье, – а затем уж все остальное? Так? Не крепко же оно у вас, это остальное…
Антонина намеренно и хитро выбирала слова, стараясь вспомнить такие, какие, по ее расчетам, должны были непременно подействовать на него. И она не ошиблась.
Павел Павлович опустился на ближайший стул и положил голову на руки. Антонина, ободрившись успехом, продолжала свою речь в том же духе.
– Что ж? – сказал, наконец, Шилаев. – Если даже вы и правы… Что же нам делать после этого? Что мне делать? – повторил он, инстинктивно чуя свое одиночество в любви к Антонине. – Да, да, я дурной, я слабый человек; надо пожертвовать личным счастьем ради… ради того, во что я всегда верил… А как я отдалился от всего этого!.. Сам себе не сознаешься, потому что тяжело, а ведь правда… Прежде так ясно было для меня все, а теперь даже самое простое стало точно в тумане… Нет, надо вернуться. Я не такой, как вы думаете, Антонина. Я выйду, я найду опять прежнее. Я всегда боялся компромиссов. Один раз себе уступишь, другой., и вот до чего дойдешь! Нужно бросить. Снова начать жизнь со старого.
Антонина испугалась не на шутку. Слова ее имели слишком сильное действие, и она принялась его смягчать. Под ее поцелуями Шилаев стал опять нежен, но все-таки невесел – и постоянно возвращался к одному и тому же.
– Вы любите меня? – спросила Антонина.
– Люблю, дорогая… И спасибо вам… Вы мне хорошие слова сказали… Я был как безумный. Вы меня заставили о многом подумать.
Антонина уже чувствовала раскаяние. По странному противоречию, ей не нравилось теперь благоразумие Шилаева. Они простились нежно. Антонина опять была влюблена. Но при этом она не обманывалась, что мир их – ненадолго, что опять или повторится сегодняшняя сцена, или Павел Павлович, покорившись своему «долгу» – оставит ее. Она почувствовала усталость, пустоту – и страх близкой тоски… А Шилаев, хотя час был не ранний, поехал не домой, а в отель, где остановилась жена, и смело постучался в дверь испуганной и удивленной Веруни. Он бессознательно хотел доказать себе, что умеет подчиняться своим убеждениям даже в мелочах и каждую минуту волен вернуться к прямому пути.
На другой день Павел Павлович немного опоздал и вошел к Равелиным, когда уже все, – в том числе и Вера с Люсей, приехавшие раньше, – сидели за столом.
Общество было небольшое. Шилаев заметил стройную даму в темном платье, которая сидела к нему спиной. Он видел затылок с гладкими, блестящими, черными волосами, и эти волосы, зачесанные не кверху – что-то смутно и неопределенно напомнили ему. Подойдя здороваться к хозяйке, он нечаянно взглянул в зеркало, висевшее против стола – и чуть не вскрикнул от удивления и неожиданности: на него глядело бледное, не изменившееся в три года, лицо Софьи Александровны Рудницкой с черными соединенными бровями. В одну секунду Шилаев вспомнил и свое знакомство, и унылый, богатый дом в Хотинске, и золотистую мебель ее спальни, и всю их странную историю… Павел Павлович не мог сообразить, что ему следует делать. Его жена не видела Софьи Александровны в Хотинске – но слышала ее фамилию, могла вспомнить… И если не узнать Рудницкую – то можно подать повод к подозрениям… Но, с другой стороны, хочет ли она, чтобы ее узнали?
Рудницкая сама вывела Павла Павловича из затруднения.
– Мы, кажется, знакомы с m-r Шилаевым, – произнесла она холодно и спокойно, когда Антонина хотела их представить. – Еще в Хотинске, если вы не забыли, вы давали уроки моему покойному сыну…
Шилаев поклонился и пробормотал что-то вроде: «как же… он помнит»… Антонина указала ему место рядом с Софьей Александровной, против зеркала. И он мог удостовериться, что имеет довольно растерянный вид. К довершению неприятности, он увидал рядом с Антониной толстого мальчугана с бледно-рыжеватыми волосами и розоватыми щеками, действительно, очень хорошенького. Он был прелестно одет, держал себя прилично и важно, и только изредка говорил няньке в чепце, стоящей сзади, непонятные слова, на которые она отвечала по-французски.
Павел Павлович немедленно догадался, что это его сын, – и неловкость и отчаяние его усилились. Он было попробовал вызвать в себе отеческие чувства, повторял про себя: «Сын мой! Это сын мой, плоть и кровь моя!» но, к собственному удивлению и негодованию, не испытывал никакой нежности. Мало-помалу у него даже явилась ненависть к розовому мальчугану, который, – казалось ему, – был причиной всего и неизгладимой уликой его преступления. С ужасом подумал Павел Павлович, что мальчишка, вероятно, похож на него; что Веруня, и Антонина, и другие могут заметить это; ему хотелось вскочить и убежать; украдкой он взглядывал в зеркало на себя – и сейчас же переводил глаза на мирно уплетающего завтрак младенца, стараясь определить, насколько разительно сходство. Ему казалось, что все уже заметили и поняли, и молчат только из приличия; его желание убежать усилилось до крайних пределов. Но вместо этого он, почти неожиданно для себя, обратился к Софье Александровне. На лице у него расплылась глупая улыбка, и он для чего-то спросил, чувствуя, что падает в бездну:
– Это ваш прелестный малютка?
Если бы Антонина не говорила с другими в эту минуту – она, верно, заметила бы что-то ненормальное в Шилаеве и в его вопросе. Но теперь эту странность заметили только сама Рудницкая, которая отлично поняла ее, и Люся, всегда следившая за Павлом Павловичем внимательно и молчаливо. Она подозрительно блеснула своими бесцветными глазами и опустила ресницы. Веруня принялась хвалить ребенка.
– На него дурно влияют жары, которые начались, – промолвила Софья Александровна. – Через два дня мы уезжаем на итальянские озера…
– Как через два дня? – воскликнула опечаленная Антонина. – Вы рассчитывали остаться еще месяц.
– Да, дорогая, но теперь здоровье мальчика, да и мужа, заставляет меня изменить планы… – Она улыбнулась и чуть-чуть, из-под ресниц, взглянула на Павла Павловича. Он понял, что их встреча для нее так же неожиданна, как для него, что она его щадит, ради него уезжает – и ему стало легче на душе. Он хотел бы поблагодарить ее, но не знал, как это сделать.
Люся вдруг принялась выражать своей новой знакомой необычайную симпатию. Она, обыкновенно такая сухая со всеми и даже немного презрительная, сразу изменилась, обнимала Софью Александровну, клала ей голову на плечо, говорила, что обожает ее, и с ожиданием смотрела в глаза. Такая любовь всем показалась странной. Хладнокровнее других к ней отнеслась сама Софья Александровна.
– Я очень рада, милочка, что заслужила ваше расположение, – сказала она со снисходительным равнодушием, и больше уже не занималась Люсей, которая все-таки осталась на коленях перед стулом Софьи Александровны, обнимая ее талию. Когда Рудницкая собралась уезжать, Люся вскрикнула:
– Ах, нет, нет! Ради Бога! Я вас не отпущу. Ни за что… Так скоро! И на днях вы нас покинете совсем. Останьтесь, ангел, божественная!
Антонине сделалось неловко, а сконфуженная Веруня осмелилась сказать:
– Люся, может быть, ты затрудняешь m-me Рудницкую…
Люся только сверкнула на нее глазами и продолжала свои сожаления.
– Я не могу остаться, дорогая, – по-прежнему равнодушно сказала Софья Александровна.
– Ну, так позвольте мне сегодня с вами поехать, куда вы поедете, – умоляла Люся. – Я не хочу подумать, что мы больше не увидимся.
Рудницкая взглянула на нее пристально и промолвила коротко:
– Поедемте.
Люся, казалось, этого только и ждала. Она вскочила, с тайным торжеством надела шляпку и взяла зонтик. Через минуту ландо Рудницкий было подано и они вчетвером, – считая ЬёЬё и няньку, – уехали из отеля Антиб.
Шилаев на прощанье крепко пожал руку Софье Александровне. Она, очевидно, весьма тактичная женщина, но все-таки у него гора спала с плеч, когда она уехала и увезла этого толстого малыша. Слава Богу! Зачем только Люся отправилась с ней? Она так смотрит, будто знает. Уж не хочет ли она выпытать правду у Софьи Александровны? Зачем ей? Странная эта Люся!
То же самое, т. е. что Люся – странная девушка, думали и Антонина, и Веруня, а Тетеревович сосредоточенно соображал, успеет ли он, до окончания срока своего отпуска, съездить на итальянские озера?
Около двенадцати часов дня, когда еще весь город прогуливался на широких плитах набережной, Антонина торопливо шла по узенькой улице, – такой узенькой и немодной, что даже и магазинов тут не было, а только лавки, зеленные и мясные, а иногда шляпочные и сапожные, все очень похожие на итальянские, где торговля производится почти на тротуаре. Антонина заходила к модистке, живущей в «старом городе». Модистка была не из лучших, но Антонина давала ей иногда переделывать свои шляпки, потому что была сострадательна, а модистка – бедна.
Теперь Антонина спешила ближайшим путем, через переулки, к отелю, где жила Веруня Шилаева с сестрой. После завтрака придет Павел Павлович, и они все вместе отправятся в Монте-Карло. Даже Модест Иванович обещал поехать с ними, хотя и не наверное.
Антонина задумалась, пропустила поворот и вдруг заметила, что идет не туда. Узенькую улицу пересекала здесь нарядная avenue, с двумя рядами каштановых деревьев и виллами за решетками садов. Антонина в нерешительности остановилась, не зная, вернуться ли ей назад, как вдруг увидала в красивой виктории, – проезжавшей совсем близко и не скоро, – знакомое лицо Шилаева. Он тоже заметил ее и, не улыбаясь, поклонился важно и низко. Рядом с ним сидел очень молодой человек, жиденький, с ровно-красным цветом лица, молочно-белыми ресницами и бровями, со старческими складками вдоль голых щек и большим выдающимся носом. Длинная, как стебель, шея, с очень заметной косточкой напереди, поднималась из белоснежных отложных воротников. Взгляд у молодого человека был рассеянный и неспокойный. Антонина сейчас же догадалась, что это один из молодых графов Б. Когда он из вежливости или по близорукости приподнял свой котелок, Антонина увидела на его голове начало безвременной плеши – и не удивилась.